«23 мая…
Вот сколько я не писала.
Вчера был такой теплый день.
Звонил Филиппов и сказал, что будет ждать моего к нему возвращения, ждать сколько угодно долго, ждать, ждать, ждать.
29 мая.
День сегодня совершенно летний! Как шутит Филиппов: «А ты у меня, Анна, совершенноЛЕТНЯЯ».
Вчера тоже был чудесный день, мне позвонил Дима, такой красавец-викинг, и предложил просто так проехаться с ним на его машине вишневого цвета. Что мы и сделали. Дима все время повторял: «И откуда ты взялась, такая красивая?»
Лес, точно зеленый туман, клубился по сторонам дороги. Но, свернув влево, машина понеслась мимо кладбища. И я сказала внезапно: «Останови»
— Что прогуляться по кладбищу захотелось? — Дима иронично улыбнулся. — По-моему нам туда еще рано.
— Я выйду.
— Ну ты чего с ума сошла, — миролюбиво попытался остановить меня Дима, наблюдая через плечо, как распахиваю я дверцу машины.
— Подожди меня, — попросила я, выходя.
— У меня, между прочим, уже давно отец здесь, — сердито кричал мне вслед Дима, — но я драматического театра из этого не делаю.
— Только подожди, — повторила я …
….купить цветы… Зачем?. Одной страшно… А бабкам нравится здесь стоять… Я медленно шла по центральной аллее. Могилы, кругом могилы, Господи, ну и что? Но зачем я выскочила на эту необитаемую живыми землю, пропитанную прахом? Диму разозлила…
«Кукушкина Елена Федоровна» — умерла тридцати семи лет. Тридцати семи… Значит, через десять лет с небольшим есть возможность умереть. Если не будет какой-нибудь войны Нет, тридцать семь — мало. Умереть через тринадцать лет и далее. «И далее» — сейчас любимое слово Филиппова. «Я люблю тебя и далее». Сидит в это мгновение в кухне и курит. Последнее время он курит папиросы. Сидит на кухне, в майке, в трико, вытянутых на коленях, сам себе заваривает кофе. В девятнадцать лет приехал из деревни: уши большие, щеки впалые, худой, узкоплечий, веки фиолетовые, брови черные. Красивый. Мечтатель к тому же. Ложился спать и придумывал, что станет великим…» Суматошников Василий Фомич» — сколько же ему было, когда он умер? — пятьдесят, так, плюс девять, плюс… «Отцу и мужу с вечной любовью» В наше время мало кто пишет на родных надгробиях такие слова: «С вечной любовью». А мне бы хотелось, чтобы он любил меня вечно? Он — черная певчая птица в золоченой клетке. И его жена? С маленьким клювиком, широкая, неуклюжая, домашняя, милая птичка. Прощебетавшая однажды: «Если ты уйдешь, я покончу с собой» Что держит его в клетке до сих пор? Жалость к жене? Страх свободы? «Отцу и мужу…» — свежие цветы на могиле бывшего Суматошного Василия Кузьмича… или как его там… кому это теперь важно? Безутешной вдове умершего полгода назад? Через черные глазницы вскоре прорвутся корни ангельски белой березы.
Какое сегодня число? 29 мая.
Знобит. Меня знобит.
Господи.
Какая холодная скамья возле чужой могилы.
Сегодня…или завтра… или вчера она родилась бы, подсчитала уже позже. Получалось двадцать девятое мая плюс-минус… Под знаком Рака: мечтательница, а может быть, поэтесса… Или просто девочка, похожая на него…
Кто же? Кто же здесь? Наклонилась над мраморным надгробием, прочитала «Левченко».
Сделали масочный наркоз. Молодая врачиха с выпуклыми бледными глазами считала пульс. Отдайте мой пульс, заплакало внутри. Вдруг — музыка. Сумасшедше быстрая музыка. И — мрак. Черный, густой, как мазут. Продиралась, продиралась сквозь этот мазут, который держал со всех сторон. Как тяжело. Ужас, как тяжело. Как мучительно тяжело материализоваться душе, снова обрести плоть. Для того, чтобы обрести только руку, необходимо сделать колоссальное усилие, словно сдвинуть с места семиэтажный дом, пошевелить тем, чего нет, но что должно стать рукой. И стиснув зубы, шевелю тем, чего нет — под бешеную музыку — и вся жизнь в миг титанического усилия проносится мимо — под безумный оркестр… и детство, и… а мать тоже не хотела меня рожать, и отец не хотел… никто не хотел… А впереди, там, где мрак будто сужался, виднелась какая-то светлая фигура…
Суметь, наконец, материализоваться вновь и понять, как тяжко душе обретать плоть. Душа моей девочки… Господи… — Где я?! — Закричала, очнувшись. — Скажите. Где я?!
«Левченко Сергей Иосифович». На камне холодно сидеть. На фотографии длинное, с выпуклым ртом, как видно скрывавшим очень крупные зубы, бледное лицо. Что-то от клоуна, от Никулина. Раньше казалось, что клоуны должны жить очень долго и счастливо, потому, что им официально разрешено — и документально подтверждено — оставаться детьми столько, сколько они захотят.
Потом сказали: «Ты, голубка, едва не умерла. Выжила, но — теперь уж отражалась» Что было во время операции — все знаю и так: девочка, приснившийся лес, поляна и она на поляне плачет, а вокруг рой насекомых, моя девочка…
Вернулась на центральную аллею, с которой когда-то, даже не заметила когда, успела свернуть. Навстречу медленно тянулась похоронная процессия. Моя девочка, возможно, родилась бы именно вместо него, чье тело торжественно и уныло везут в открытом кузове по аллее. Теперь зияет дыра в потолке, дыра, через которую в душу падают густые, черные капли мрака. Но, может быть — бросить скорее травинку, чуть не взяла ее в рот, чудится, здесь все выросло на крови, на отравленной почве — успокоение, конечно, можно придумать: она не родилась, значит, кто-то не умер. Глупость! И все же… Кого-то вырвали к жизни из клинической смерти Самообман. Но все же…
Процессия, словно споткнувшись, остановилась. Место для захоронения где-то рядом. Кого хоронят? Гроб поставили так близко, что можно было заглянуть в лицо умершего. Отшатнулась: он! Его волосы, но когда он успел так поседеть — совершенно белые виски, его нос, его ввалившиеся щеки, синие веки, Боже мой, когда он умер? Когда?! Отчего!? Неужели девочка должна была родиться вместо отца?! Любимый! Сжала с ожесточением свой палец, чтобы не заорать вслух. Пропал звук. Огромное молчание упало на кладбище. Молча, шелестела листва на березах, кудрявые ангелы, ангелы, молча двигалась трава, молча, рыдала женщина у гроба.
На пальце багровел и вспухал след зубов.
Рыдающая женщина у гроба не была его женой.
Это был не он.
У нее уже билось сердце, у моей девочки. Она непременно походила бы на него: трагически темно-фиолетовые брови и сиреневатые веки.
Засмеяться от горя. Конечно, не вслух, про себя. Все, что есть истинного, — любовь, мука, боль, счастье, — все дышит, движется тайно от всех.
В той квартире, потерпевшей кораблекрушение, над ванной, в которой томилось уже пахнущее белье, он все-таки омыл лицо …капли влаги на счастливых губах… женская грудь в росе…
— Я тебя люблю. (Кто кого? Кто кого?)
— Я тебя убью. (Кто кого? Кто кого?)
Его двойника, кажется, уже положили в землю. В майской земле, где сверху муравьи, чуть глубже — жуки, еще глубже — черви, лежит его двойник с поседевшими висками, с ввалившимися, как следы ступней на песке, синими щеками. Он уже под крышей земли, а душа его… Душа моей девочки, едва успевшая обрести плоть, была оторвана от нее, отодрана — что может быть страшнее такой казни? — отторгнута миром — о, муки обретения плоти и потери ее вот так — адски страшно — в самом начале…
Так можно сойти с ума. Упасть с него, как с балкона седьмого этажа.
Тогда мы сбежали по лестнице, как воры… «Ты стала еще красивее!» — на весь город, на всю землю прокричал он. А потом, уже в такси, прошептал: «Мы встречаемся с тобой раз в жизни».
Девочка, наверное, в это мгновение впервые прильнула бы маленьким ротиком к теплой материнской груди.
— Давай не будем об этом, — попросил он умоляющее, — сделай все, что надо в этих случаях, только больше не проси оставить и не говори об этом. Я дома от таких ситуаций измучился. Сколько раз отводил сам в больницу…»
Я вышла из кладбищенских ворот. Димы не было… Прислонившись спиной к березе, в шуме которой мне слышались приглушенные голоса тех, кто лежал за оградой, и провожая взглядом бегущие мимо машины, я хотела заплакать. Но глаза точно засыпало сухим песком.
И почти каждую ночь я просыпаюсь, потому что мне слышится плач грудного ребенка