34

Марта, растрепанная, в незастегнутом халате, сидела на ковре и разбирала какие-то старые письма. Она сидела на полу и груду писем разбирала… Откуда это? Филиппов постоял возле нее, ощущая внезапно нахлынувшую ревность к ее незнакомой ему прошлой жизни, в которой его еще не было, а вились возле Марты какие-то поклонники, сочинявшие для нее любовные послания… Дураки. У всех потом все одинаково. Да, Тютчев. И с Анной будет так же скучно? Он наклонился и поднял с пола чуть смятый в углах листок, исписанный крупным почерком.

— Не трогай! — истерично взвизгнула Марта.

— О, господи, — Филиппов даже вздрогнул, — что с тобой!? Я не собираюсь ничего читать.

— И не бери!

Филиппов бросил листок на ковер, резко повернулся и вышел из комнаты. Он почти всегда возвращался домой поздно, когда дети спали. Обычно Марта лежала в ванной — или тоже спала. Что с ней сегодня? Вспоминает, несчастная, о ком-то, думает, наверное, с ним было бы лучше. Ревность превратилась в занозу досады. Филиппов прошел в кухню, заглянул в холодильник, приоткрыл крышки кастрюль, стоящих на плите. В одной оказалось картофельное пюре, во второй — еще теплый, сочный гуляш. Вообще-то Марта готовила неважно: каша у нее всегда подгорала, мясо получалось жестким, а суп или слишком жирным или пресным. Но сегодня и гуляш, и пюре, и салат, оказавшийся в холодильнике, все получилось вкусно. Наверное, когда Марта занималась обедом, представляла, глотая слезы, что готовит не Филиппову, а какому-нибудь белобрысому подростку, так и не выросшему в ее воображении и оттого не запыленному бытом.

Жадно дожевывая вторую тарелку мяса, Филиппов вдруг подумал об Анне как-то мельком и почти равнодушно. Шла вторая неделя с их встречи на квартире, потерпевшей кораблекрушение. Он старался не видеть ее в институте. Только раз она мелькнула в коридоре — и спина ее показалась ему сутулой.

Тесть приезжал позавчера сам, закрылся с Филипповым в своем бункере и дал ему несколько важных советов. Я слетаю в столицу к брату, сказал Прамчук, и там все сделаю, что нужно. И никакие палки в колеса, вставленные твоими недоброжелателями, Володя, будут нам не опасны. Но ты веди себя, милый, хорошо. Да я и так, сказал Филиппов. Чего уж там.

— Ну, тогда не волнуйся, в сентябре возглавишь филиал, а уже в мае защитишься.

— А чего тогда ждать до осени? — Грубым тоном спросил Филиппов, скривившись. — Займет кто-нибудь. Свято место оно как говорится…

— Постараюсь. Но… — И тесть поднял указательный палец. — Подумай о жене. Марта в депрессии. Вывести ее из душевного надлома может третий ребенок. Сам понимаешь — биология, материнский инстинкт. Подумай.

Этого Филиппов не ожидал. Но, вобрав в ноздри воздух, мелко закивал подбородком.

Он выпил киселя из клюквы, вкусного, кисло-сладкого. Клюкву они часто собирали с матерью, когда он был маленьким. Выходили затемно с двумя большими корзинами, шли сначала в сторону небольшой, уже в некоторых местах обмелевшей речушки, за которой начинался лес, такой густой и огромный, что про него рассказывали много всяких страшных небылиц: и о леших, прячущихся под мохнатыми корягами, иногда нарочно, по злой шалости, пугавших и заманивавших ягодников и грибников в путаные гиблые места, и о разбойниках, в чьи землянки иногда проваливались путники, и о голосах трав, звенящих так сладостно, что заслушивавшийся их человек незаметно для себя сходил с одинокой своей тропы и навсегда исчезал в чаще, и о призраке старого лесника, иногда выходившем к тем, кто заночевал в его давно опустевшей избенке… Мать знала множество подобных историй, и, пока бродили по лесу и собирали ягоду, она тихо рассказывала Володе то одну, то другую, нагоняя на него сладкий ужас — сладкий, потому что с ним была его мать, без которой он ни за что бы не согласился уходить так далеко… В деревне у них верили и в кикимор, и в черта, и в сглаз, была у них и бабка-травница, столь некрасивая, что местная малышня уверено звала ее бабой Ягой и, завидев ее, горбатую и хромую, разлеталась с ее пути, подобно стрекочущим кузнечикам. Может, именно стой поры у Филиппова остался суеверный страх перед горбунами и хромыми, почти им неосознаваемый. Даже невинная Лера иногда, кроме жалостливого презрения, будила его в душе смутный неприятный холодок, а немного припадающий на левую ногу Карачаров, что ему, кстати, только прибавляло женского внимания, снился как-то в образе черта, почему-то одетого во все белое.

Красну ягоду брали вместе… Боже, как любил тогда Володя свою черноволосую, гладко причесанную, круглолицую мать, как старался прижаться к ней, погреться возле нее, но она была так сдержанна в проявлении материнских чувств, так редко целовала его. И порой он с тоской следил за ее зеленоватыми прозрачными глазами, устремленными куда-то далеко-далеко…

И сейчас, приезжая к сыну в город, сидит она, устав от суеты домашних дел, возле окна и глядит, глядит на летящие облака, на мелькающих высоко в небе быстрых птиц. Мама, мама, откуда ты появилась такая в серой, вытянутой унылой кишкой захолустной деревне? Неужели ты — дочь простой деревенской женщины, руки которой изъедены были тяжкой работой? Ты — вышивающая шелком райских птиц, волшебных рыб и удивительные цветы. Ты — до сих пор боящаяся коров и оттого не имеющая скотины, а только безобидных курочек, на которых так занятно было мне в детстве смотреть.

Как сложилась бы жизнь этой чудо-рукодельницы, этой тихой певуньи, робко замолкающей, едва заслышав чужой шорох, как сложилась бы ее жизнь не родись она в глухой деревне, не будь такой застенчивой, такой пугливой? Начитавшись о перевоплощениях, Филиппов, не без легкой любовной иронии, представил мать свою в восточном гареме, танцующую и поющую вместе с другими девушками, но такую же отчужденную от всего происходящего, и от своего владыки, и от места, где живет, как сейчас. Чужая деревне и чужая городской родне, и даже для сына, обожающего ее по-прежнему нежно и страстно, далекая, как ночная звезда, она вечно глядит в свою загадочную озерную гладь, выплескивающую на берег души то серебро прозрачных вечерних рыб, то золото запутавшегося в лунных озерных нитях заплутавшего дня… И плывут по синему шелку странные рыбы, и вьется, вьется материнская золотая нить…

И вдруг боль впилась в сердце и застыла в нем: Анна, ты такая же, как моя мать. Не понять тебя умом, потому что лишь скользишь ты по выпуклой поверхности нашего безумного мира, а сама живешь там — в глубине своей души — и твой оевропеенный разум только внешняя, пусть блестящая часть кристалла твоего духа — и с кем ведет беседы о вечном на языке великого безмолвия твоя душа ведомо лишь ей одной. Не способна была моя мать уехать от родной деревни своей дальше, чем на сорок километров, на как далеко уносилась порой ее душа — чуяло мое детское сердечко, сжималось и громко билось, отзываясь эху дальнего тайного зова, ловимого млечным лучом материнского сердца.

И равнодушная мысль моя о тебе, Анна, страшный сигнал о том, что еще одна часть души моей подверглась некрозу. Только слившись с тобой до конца, став тобой, освободив душу твою от твоего бренного тела, я смогу п р и к о с н у т ь с я.

Если бы я мог стать не сыном, а мужем своей матери, мне не пришлось бы искать тебя, Анна. Ты — не человек, ты — п у т ь к центру Земли, погружаясь в тебя, я спускаюсь к огненным древним богам, а выпивая душу твою, пью небесное бессмертие. Ты спросишь. Анна, человек ли я? Мать родила меня от моего отца, одержимого бесом похоти. Это бес любил и целовал ее в ночь моего зачатия. Человек ли я? Живя только в одном измерении, я хочу, овладев твоей душой, способной к полету и к перемещениям по разным мирам, проникнуть в другие и прикоснуться к вечному.

Тсс, молчи, молчи. Ты не знаешь, о чем я, но душа твоя ведает, ей открыты Белые города — помнишь, тебе снился такой город на берегу Океана? Наверное, он полон прекрасных людей, которых я не смогу увидеть, но они знают о тебе, Анна.

Но от меня и они не спасут тебя. Потому что ты пожалеешь меня.

Филиппов заснул в кухне, на диванчике, и по его руке ползла черная мушка, напившаяся только что сладкого сока недоеденного сыновьями ананаса. На коротких шторах с коричневыми букетиками, разбросанными по желтой ткани, застыли еще мушек двадцать. Несколько черных точек видны были и на потолке.

— Что?! Кто!? — Филиппов очнулся, потряс головой, провел рукой по влажному чубу.

Марта стояла в дверях кухни и смотрела на него, не мигая.

— Тьфуты, задремал. — Филиппов попытался улыбнуться, но взгляд Марты, неживой, застывший, был ему неприятен. — Устал сегодня…

Вдруг Марта быстро достала из кармана коробочку с седуксеном, который ей прописал терапевт, и крикнула гортанно: «Прощай!», пытаясь высыпать все содержимое пакетика себе в рот, но Филиппов схватил ее за локоть, белые кругляшки посыпались на пол, лишь две или три таблетки она успела заглотить, словно аквариумная рыба корм, и, и, выпучив глаза, судорожно сжала маленький кукольный рот, по-детски топая ногами и отпихивая мужа.

— Твою мать! — Выругался Филиппов. — Идиотка!

Он схватил Марту в охапку и отнес на кровать. Тело ее почему-то утратило мягкость и угрюмо сопротивлялось каждому движению Филиппова. Наконец, обессиленная, она дала себя накрыть одеялом, минут пять-десять лежала с бледным лицом, с обескровленными сжатыми губами, точно готовясь к последующим сейчас пыткам, а потом, когда, молча, почти сочувственно, он обнял ее, разрыдалась с громкими привываниями и всхлипами.

Вскоре она заснула.

Филиппов курил ночью в кухне, глядя на свое отражение в стекле буфета. Семейная жизнь, как говорится, дала трещину, все расширяющуюся день ото дня, и скоро трещина превратится в овраг, рваные края которого начнут всасывать в себя стены когда-то прочного дома. Похоже, что ноги бедной Марты уже скользят по самому краю — и вот-вот овраг поглотит ее. Филиппов представил себя безутешным вдовцом. Какое-то время придется носить эту скорбную маску. Потом Прамчук простит ему второй брак: и сам таков, но сначала горе Филиппова должно привлечь к нему все сочувствующие сердца. Анна, конечно, первая кинется жалеть его и осиротевших детей. Старшему будет тяжелее — он похож на мать, а младший скоро забудет ее, как легко забыл бабушку Ингу: даже перестал искать ее, как сначала искал — в первые дни, когда она попала в больницу.

Филиппов встал, потянулся, погладил свой полнеющий живот: если Анне не противно, что он так расплывается, точно шаньга, значит, она и в самом деле любит. И детей его полюбит. И все будет хорошо.

Уже светало. Тяжелая дрема медленно побеждала — и тело обмякло, загудели колени, ночные фантазии, теснимые тяжелыми обрывками сна, уступили им свою нишу, и Филиппов заснул, уже в который раз за этот месяц, прямо в кухне, уронив черную голову с прилипшими ко лбу чуть вьющими волосами, на усыпанный крошками стол. Сон его таким и остался — обрывочным и тяжелым. И когда он очнулся, накачал свой неотдохнувший организм черным кофе и отправился на работу, в голове по-прежнему гудели чьи-то фразы, прозвучавшие во сне, но забывшиеся и теперь их совсем невозможно было разобрать, только гул, т олько мрачный гул, только черное гудение дупла души….

Неля уже была на месте, подкрашенная и веселая.

— Как супруг? — поинтересовался Филиппов, скорее даже не из вежливого сочувствия, а из мелкого желания напомнить ей, что такое радостное выражение лица ей, сломленной семейными тревогами, как-то не пристало.

Но, хитрая, тут же нашлась:

— Лучше! Ему лучше! — Имею, мол, право я на веселье.

Имеешь. Мысленно хмуро ответил он. И прошел в кабинет. Телефон надрывался. Неля взяла и заглянула:

— Вас, Прамчук. Только…

Он не дослушал, снял трубку — она тут же стала влажной.

Но оказалось — Прамчук, да не тот. Колька.

— Ну чего тебе? Чего опять натворил? — Ворчливо, по-отечески, спросил Филиппов. — Денег, сразу говорю, нет.

— Ольга куда-то запропастилась, — взволнованно объяснил Прамчук-младший, — звоню который день — нету. Не заходила к вам с Мартой?

— Нет, по-моему. Спроси у Марты, сам знаешь, как поздно я появляюсь.

— Да спросил уже, она говорит, что не помнит, когда была… У нее же депрессия. Ей ни до кого.

— Позвони отцу.

— Не могу. Там эта всегда берет трубку!

— Ну и что? Теперь она будет всегда — и что, не звонить?

— Я ее ненавижу, — Колька поперхнулся и закашлялся. Наверное, ему хотелось зарыдать, но как зарыдаешь, когда ты — молодой мужчина и говоришь по телефону с родственником, которого, в общем-то, недолюбливаешь!

— Ладно, — сказал Филиппов, — позвоню я сейчас бате. А ты перезвони минут через десять.

— Через пять.

— Ну, через пять.

Филиппов положил трубку и вместо того, чтобы сразу набрать номер тестя вышел из кабинета и остановился возле стола секретарши.

— Колька осатанел! — Сказал он. — Ищет Ольгу. Ольга куда-то запропастилась Он, конечно, считает, что ее украли цыгане. — Филиппов тихо засмеялся. — Просит звонить тестю, узнавать.

— А чего сам не позвонит? — удивилась Нелька.

— Он мать шибко любил. — Филиппов погрустнел. — Правда.

— Ты… вы хотите, чтобы я позвонила Анатолий Николаевичу?

— Ты? — Филиппов удивился. У него и в мыслях этого не было. Но пусть-ка и верно, звякнет секретарша.

— Позвони, Неля, будь добра, а я на минуту выйду. Скажешь Николаю — пусть перезвонит минут через десять.

Он пошел так, без всякого смысла, побродить по коридорам института. Дошел до угла, повернул, спустился по лестнице. Сейчас встречу Анну, подумалось. Но не одну.

И точно: сделал два шага — и вот она. И с кем! Если бы институт вдруг стал поворачиваться вокруг своей оси, как сказочная изба, Филиппова это бы потрясло меньше. Но Анна рядом с Карачаровым, что-то тихо ей говорящим…

— Владимир Иванович! — Карачаров приостановился. — А вы разве не идете?

— Куда? — Обалдело спросил Филиппов, ощущая, что потолок коридора медленно начал слетать со стен.

— Плохо ваша секретарша работает, — засмеялся директор. — Всех я просил поставить в известность: наш коллега из Англии приехал, будет говорить о своих исследованиях… Спускайтесь в малый зал!

— Хорошо, — прошептал Филиппов, — через минуту буду. Я, собственно, туда и шел, только не сразу вас понял…

Загрузка...