41

Филиппов проклинал тестя, отправившего в санаторий Марту. Будь она дома, они бы с Анной не сорвались с цепи. А теперь он сходит с ума, отыскивая пустую квартиру. И никакие соображения осторожности не идут в расчет: он обзванивает абсолютно всех! Он просит, умоляет, клянчит — дайте пустую квартиру, комнату, угол — на одну ночь! Только на одну ночь! Хотя бы на полночи! Ну, на три часа! На два!

Ольга обрезала: «Храни верность Марте, Филиппов».

Я тебе, тварь гулящая, припомню, мысленно пообещал он.

Николай неприятным голосом посочувствовал, пообещал поспрашивать у знакомых, но потом Филиппову не перезвонил. И Филиппов второй раз спрашивать его не стал: настучит тестю. И черт с ними со всеми. Надоело — прамчуковое племя!

Ни у кого, однако, ничего им с Анной не светило.

Оставался последний шанс — ее знакомые.

Как было бы здорово опять оказаться в квартире, потерпевшей кораблекрушение. Но удачливая ее хозяйка давным-давно вновь сошлась со своим мужем — и квартира уплыла!

Анна сказала, что позвонит Елене. Может у нее кто есть? Или у Гошки?

Филиппов помнил высокого победоносного блондина, но был согласен сейчас даже на его — пусть снисходительное! — подаяние. Ты — красавец, мысленно обратился к нему Филиппов, ожидая от Анны звонка, но я с ней сплю! Я! Понял!? И так будет в с е г д а. А тебя я порошок сотру, если только сунешься. Карьеру сломаю. Куда не надо настучу, навру на тебя с три короба, породистый кобель, но тебя изничтожу, если ты только к ней сунешься.

Но Анна позвонила и сказала огорченно: ничего.

Потом и она тоже стала звонить по всем знакомым номерам: телефонная книжка ей не требовалась из-за ее поразительной памяти. Филиппов приехал к ней, и они, сидя на некотором расстоянии друг от друга на ее диване, накрытом клетчатым пледом, все надеялись, что, наконец, квартира найдется.

И Анна все звонила и звонила.

Филиппов словно застыл. Ему казалось, стоит дотронуться до Анны, до ее запястья, тонкого и нервного, он, точно закупоренный сосуд, мгновенно взорвется. Если в комнату вдруг заглядывала тетя Саша, Филиппов прятал глаза и делал вид, что смотрит телевизор, который они включили, чтобы неслышно было о чем Анна говорит по телефону.

Вдруг на экране появилась черная ворона — ее круглый глаз, снятый оператором крупным планом, почему-то сразу успокоил Филиппова. Опасность миновала. Опасность? Какая? По его спине потекли струйки пота.

— Аида?

Он вспомнил: была такая аспирантка у них года три назад, потом в психушку, кажется, попала. Или кто-то что-то перепутал, просто она ушла в другой институт. Или вообще ушла из науки. Довольно, кстати, красивая, но одевалась странно: шали кружевные и шляпки дурацкие, и платья старомодные какие-то. Тихая. Говорила почти шепотом. В глаза никогда не смотрела.

Вот у нее и оказалась однокомнатная квартира!

Да вы что, Владимир Иванович, какая такая монахиня, прочистила Филиппову смущенные мозги уже в понедельник Нелька: Филиппов теперь не мог не интересоваться женщиной с именем Аида, ведь она была тоже п р и о б щ е н а к Анне! Да у нее оргии были на квартире, оттого ей и пришлось тихо из института слинять, кажется, чья-то жена накапала Воробьеву.

— Воробьеву?! — Ахнул Филиппов. Все с х о д и л о с ь.

— Ну да. Он ведь был одно время парторгом — ну и сами понимаете… Да, говорят, еще какие оргии: все бабы голые, только в перчатках, по углам комнаты свечи, а мужики в галстуках… Чуть до суда дело не дошло! С трудом замяли. И даже конкурс у них был: кто больше сможет.

— Чего? — Не понял, было, Филиппов — но тут же до него дошло.

— Какая-то девица победила. А из мужиков — один горбун… Да вы его тоже видели… ну, поэт, по телевизору его часто показывали… Он умер. Сгорел.

— Как сгорел? — Испугался Филиппов.

— Сначала его парализовало, он был один дома, вроде, телевизор загорелся, не знаю уж почему, или сигарету он забыл, начался пожар. Нашли его на полу — он полз к двери.

— Ужас, — по лицу Филиппова прошла судорога. Он поборол ее, криво улыбнулся и спросил:

— А ты откуда знаешь про все про это?

Секретарша смутилась.

— Профессия обязывает.

Филиппов хмыкнул:

— Это, знаешь ли, двусмысленно звучит.


«А потом я позвонила Аиде.

— Пожалуйста, завтра в одиннадцать. Я уеду на целый день. Ключи возьми у соседки. И ей же оставь, — произнесла она томно.

И сразу она мне показалась смесью пошлости и претензий на феминизм, что, в сущности, часто выглядит также пошло. Мне было не очень удобно просить у нее квартиру и возникшая, не слишком большая приязнь к хозяйке, возможно, объяснялась не только ее томными интонациями, но еще и этим, и определила мое настроение: как-то все у нас Филипповым прошло будто неловко, будто с оглядкой на зеркало, посверкивающее в прихожей. Хотя в зеркало, когда мы вошли, я почему-то старалась не глядеть. Наверное, я боялась увидеть себя некрасивой, давно заметив, что в каждом доме зеркало отражает не просто мое лицо и фигуру, а отношение ко мне хозяев или мое восприятие своей внешности.

Филиппов очень торопился и потому вспотел, и когда, входя, поцеловал меня в губы, горячая капля упала прямо с его лба на мою щеку.

На тумбочке, как раз напротив кровати, стояла цветная фотография покойной матери Аиды. Я была на похоронах, потому что некоторое время мы общались с Аидой довольно часто, несмотря на претензии и томность, она была не так глупа и тонко чувствовала какие-то психологические нюансы, но потом я сдружилась с Еленой и с Алиной. Меня неприятно поразило, что у покойной были подкрашены губы ярко-розовой, химического оттенка, помадой.

И пока Филиппов неумело стягивал с меня свитер и юбку, и плотные лосины, в которые я обрядилась, чтобы придать своим худым мальчишеским бедрам хоть какой-то объем, иначе клетчатая юбка висела, как поверженное знамя, пока он прижимал меня к своей горячей груди, зачем-то иногда подергивая нервно свой собственный сосок, точно шнурок выключателя, я все время видела лицо Аидиной матери — и ее разовые губы, и тело мое холодело…

Но Филиппов опять, на высоте наслаждения, кричал о любви и о счастье встречи… А я, откинувшись на чужой диванной подушке, пахнущей церковным ладаном, или мне так только казалось, смотрела в окно на белые, далекие облака и впитывала в себя их пушистую отрешенность, пока, наконец, не встала, улыбнувшись Филиппову, глаза которого сияли, и не почувствовала с неясной полущемящей радостью, что какая-то тяжесть — какая? — прошла, и душа моя снова легка, как высокие, никому не принадлежащие облака».

Во вторник возвращалась Марта, значит, предстояло долгая, уже привычная разлука с Анной, и Филиппов в понедельник поехал с работы вместе с ней, чтобы теперь у нее дома, терпеливо дождавшись ухода бесшумной тети Саши и позднего часа, когда, накормленная снотворными, заснет больная мать, наброситься на свою нежную голубку.

Ее нужно привязать к себе намертво! Как? Ну, хорошо, он все-таки станет руководителем ее диссертации. Этого мало. А вдруг найдется какой-нибудь герой, не побоится, что у нее парализована мать, и украдет Анну из мрачного заколдованного леса? Если она выйдет замуж, я умру. У меня будет инфаркт — и я умру. Я смогу пережить все, кроме этого. Он сказал себе это и понял: правда.

Дождавшись полуночного часа, он погрузился в теплую глубину, точно вернулся в лоно своей матери, чтобы испить живой воды, а потом, чувствуя себя обновленным и сильным, молодым и красивым, талантливым и бессмертным — шел по ночному городу и не спешил сесть в такси и ехать в городок.

Ночь была совсем зимняя, даже снег поскрипывал под ногами, но Филиппов не ощущал холода: его путь по слабо освещенной магистрали, на самом деле, пролегал по звездному небу, он был нескончаем, он был вечен, и Анна, встреченная на этом пути, оказывается, была лишь той волшебной палочкой, с помощью которой и осуществляется вся божественная непрерывность бытия! Вот оно как! Оказывается, счастье и есть это звучащее чувство своей бесконечной протяженности во времени и в пространстве.

Но подъезжая к дому на чужой машине (он, как обычно остановил частника), Филиппов перестал вдруг слышать в себе звучание счастья. Все — фантазии, просвистело из дупла души, все — иллюзии. Поэзия — бриллианты для бедняков! Есть только одна правда — правда денег и силы. И не той, с помощью которой болван с горой бицепсов сдвигает вагон, а другой силы. Д р у г о й.

На него сошла мрачность, и мысли, одна неприятней другой, потянулись караваном черных туч.

Неизлечимо больной старик оттягивает миг своего конца, если вокруг него любящие сильные, молодые и здоровые люди, размышлял Филиппов, поднимаясь по деревянным ступеням, а рожденный ползать, обвившись вокруг долгой лебяжьей шеи, способен летать, так-то Горький! Главное — не придушить лебедушку. А если и придушить, то вовремя.

Филиппов остановился перед своей дверью, нашарил ключом скважину замка. Заключенный не может быть весел. Раб готов убить того, кто на миг дал ему забыть о своем рабстве и показал чудные дали, и поманил за собой. Ты нехорошо поступила, Анна, полюбив меня. Он открыл дверь. Впрочем, и ты несвободна. Мы оба — арестанты. И наша свобода лишь в нашем воображении. Филиппов вдруг остановился в дверях, обернулся и сказал вслух, обращаясь к невидимому в темноте собеседнику:

— Но, т е б е мы не достанемся, не жди.

— Папа, ты? — В прихожую выбежал Родион. — С кем ты разговариваешь?

— С дьяволом, сынок, — усмехнулся Филиппов, — шучу!

— Я думал, мама приехала!

— А ты почему не у деда?

— Так дедушка сегодня ночует у нас!

Немая сцена, попытался мысленно поиронизировать над собой Филиппов, но деревянные руки не слушались его, шнурки ботинок не развязывались, а шапка, упавшая на коврик, вдруг выказала потертость своего меха и замасленную несвежесть подкладки. Надо купить каракулевую, вяло подумал Филиппов, у тестя шапка отличная, сносу ей нет.

Утром Анатолий Николаевич сам решил ехать за Мартой.

— Садись, Володя, — предложил он, раскрывая дверцы машины, — я тебя потом и до работы подкину.

О вчерашнем ночном возвращении зятя, он молчал. Может, спал, утешал себя Филиппов, отворачиваясь от мелькания коричневато-рыжих сосновых стволов, бегущих вдоль шоссе, наконец обогнувшее дачный поселок, посередине которого и стояла дача тестя, и вырулившее прямо к санаторию

Прамчук остался в машине, а Филиппов пошел за женой. Падал крупный снег Корпус, в котором отдыхала и подлечивалась Марта, был самым современным здесь; остальные постройки с пятидесятых — шестидесятых годов пообветшали, белизна и позолота скульптур, должных украшать аллеи, поистерлись, но долгие пушистые аллеи и снежные фонтаны сосновых вершин были независимо и умиротворяюще красивы.

Марта стояла возле корпуса, среди негустых, заснеженных кустов. В своих простых шерстяных колготках «в резинку», в коротковатой мерлушечьей шубке, которую ей отдала Ольга, в пушистом черном берете, — она казалась не матерью двоих детей, а полненькой старшеклассницей времен Филипповского ученичества. Старшеклассницей, которую весь класс дразнил «сосиской», которая считалась немножко «ку-ку», потому что продолжала носить ручки и карандаши в деревянном пенале, а, если начинала писать мелом на доске, то из-под коричневой форменной юбки у нее тут же выглядывали синие резиночки длинных трикотажных штанов.

У Филиппова защемило сердце.

Он увидел, что у Марты над верхней губой, вздернутой, как у толстовской маленькой княгини, на тоненьких, едва заметных усиках, посверкивают бисеринки растаявшего снега.

— Ну что? — Сказал Филиппов, останавливаясь возле жены. — Подлечилась?

— Да.

— Массаж делали тебе?

— Делали.

— А иглотерапию?

— Да.

— Я не мог тебя часто навещать — сама понимаешь.

Она кивнула, и они медленно пошли по аллее. Филиппов хотел закурить — но в карманах не оказалось зажигалки.

— Я тебя догоню, — он вернулся к санаторному корпусу и прикурил от отечественной сигареты вышедшего на крыльцо пенсионера.

Быстрым шагом идя за Мартой, он почему-то не мог оторвать взгляда от коричневых ее простых колготок. Ноги — бутылочки вышагивали медленно, а короткие сапожки, их он сам ей несколько лет назад привез из Польши, казалось, семенят и торопятся. Филиппов вдруг приостановился: одна нога у Марты, а именно правая, была чуть толще другой! Кошмар. Еще и ноги разные, тьфу, сплюнул он в снег. Кого подсунул, старый хрыч! Была такая веселая, хохотала белозубо, точно первая красавица школы, а что оказалось? Ноги разные! Истеричка! Ничего толком делать не умеет! Никому не нужна!

Он нагнал Марту и взял ее под локоть.

— Надо ремонт в квартете сделать, — сказал он, мягко улыбнувшись. Смотри из машины, тесть, зри. Еще неизвестно, кто кому теперь больше нужен — ты мне или я вам, ненасытным прамчукам. Он едва заметно усмехнулся в усы, помог Марте сесть в машину и втиснулся на заднее сиденье сам.

— Ну как ты, Марта? — Спросил Анатолий Николаевич. Машина плавно развернулась и помчалась по шоссе. Немолод тесть, а любит быструю езду, позавидовал мысленно Филиппов, не боится инсульта, однако. — Подлечилась?

— Да.

— Хорошо подлечилась, основательно?

— Хорошо.

— Тогда можно и третьего вам с Володей родить. Не то поздно будет.

Володя сжался. Марта же вдруг обернулась к нему и радостно улыбнулась.

— А я думаю, почему Володя заговорил сейчас о ремонте, — сказала она, — а вы, значит, с папой все без меня уже решили?

Ее смех прозвучал, как легкий перезвон маленьких колокольчиков. Какой русский не любит… птица-тройка, куда ты мчишься… утомительно звенишь… как много дум наводит он… и над могилою гори — сияй… Эх, раз еще раз… еще много-много-много… Обрывки понеслись в темном мозгу Филиппова, точно кто-то разорвал газету и бросил ее с балкона… Прости меня, мама, пропащего сына, твой сын не такой как был вчера. Ему казалось, что он сам следит из окна на последнем этаже за белеющими клочками газеты, медленно исчезающими внизу. И вдруг его ладонь отрывается от руки и, плавно кружась, улетает туда же, в глубину ночи, а за ладонью срывается вниз и голова…

— Володя! — Окликнул тесть. — Ты не задремал ли часом? Приехали.

Филиппов с трудом нашарил в желейной темноте голову — она почему-то, упав, не достигла земли, не откатилась, а зависла чуть ниже окна, — натянул ее обратно на плечи и поежился: холодно. Но ладонь улетела туда, вниз, откуда уже ее было невозможно, наверное, достать, хотя, когда он, свесившись с подоконника, попытался, прищурившись, нащупать ее глазами, он и в самом деле что-то такое нашел там, далеко-далеко, совсем не удивившись, что может видеть на таком расстоянии и почти в полной темноте.

— Как же ее достать? — Филиппов покачал головой и поднял тяжелые веки.

— О чем ты, Володя? — Тесть был мягок, смотрел внимательно и ласково, как платный врач. Марта тоже оглянулась, не торопясь выходить из машины. В ее глазах качнулся и застыл, мгновенно оплыв, точно свеча, дневной луч.

— Рука правая отпала, — хотел было уже объяснить Филиппов, но вовремя очнулся. Он сразу ощутил, что ладонь — только левая, а не правая — онемела, увидел, что машина уже стоит возле дома, догадался, что тесть и Марта уже окликали его, а, возможно, и не раз… И какое-то чувство вселенской скуки вдруг охватило его: жена с тестем показались ему далекими, как чужой город, всплывающий порой из памяти какими-то вздувшимися мостовыми, кривыми переулками, лениво стекающими с пригорка вниз, к махонькой речушке, хитровато посверкивающей среди облезлых берегов, зданием драмтеатра с красующейся под стеклом афишей: «Ревизор»… У Елизаветы в таком вот городке жил старик — отец, и Филиппов поехал к нему с ней, бродил по узким улицам, а потом пил водку и закусывал огурцами, сидя напротив чудаковатого деда, который даже и не удосужился поинтересоваться, что это за черноволосый фраер привалил вместе с рыжей красавицей — дочерью.

Филиппов вышел из машины, открыл переднюю дверцу.

— Зайдете? — Спросил он у тестя.

— Поеду.

Филиппов отворил дверцу Марте, и, сам выйдя за ней, отвернулся от прищурившегося тестя и зашагал к подъезду. И лицо Анатолия Николаевича тут же стерлось из его сознания, словно провалилось в какую-то вату. Печальная мысль мелькнула — и чего это я его так боялся? — и тоже растворилась в глубокой вате. И голос Марты что-то лепетал за спиной — и тут же тонул, тонул, тонул.

Но, когда, открыв дверь, войдя в квартиру и переодевшись, Филиппов упал в кресло, он вдруг почувствовал, что и сам, теряя связь с реальностью, куда-то исчезает… как сахар в стакане чая…

Загрузка...