«18 октября …
Октябрь теплый и светлый стоял до вчерашнего дня. Такой золотой листвы я не видела давно. Когда я брела от института к остановке автобуса, даже паутинки посверкивали среди ветвей, и муравьи перебегали через мою тропу. А я пропускала их. Видела и дятла — сначала услышала, как стучит он своим клювом по стволу рыжей сосны, а потом заметила его пестрый хохолок. Со мной шел Дима. У него страшное горе: его дочь, Аня, он сам пошел и записал ее Анной, родилась без пальчиков на одной руке. Причем на правой. Ребенок, ей десять месяцев, резвый и веселый. Но для родителей — драма. Что делать? Они уже узнали, есть клиники, где занимаются такого рода детьми …
Дима шел и рассказывал о дочурке. Сказал, если Бог здесь недодал, может быть, в другом, в чем-то, наградит ее. Может будет такая же гениальная, как ты.
Я посмотрела на него удивленно.
— А что, — грустно улыбнулся он, — Карачаров о тебе всем рассказывает, как о своем личном алмазном фонде.
— ?
— Кстати, помнишь, такая у нас работала — с вывертами, Аида, кажется? Стиль одежды еще такой… ну…
— Конечно, помню.
— Ну а Суркова знаешь?
— Лично нет.
Сурков — достопримечательность Академгородка. Вдовец. Старый интеллигентный академик-геолог. Он открыл алмазы на Севере Сибири и в алмазном фонде страны — часть драгоценных камней — его собственность.
— Он женится на этой самой дамочке.
— Да ты что?
— Не веришь? Факт. Хотя. — Дима помолчал. — Наиболее современные искательницы выгоды уже присматривают не академиков, а новых русских…
— Кого?
Он посмотрел на меня, как на ископаемое. Честное слово.
— Не знаешь?
— Понятия не имею.
Мне было немного стыдно, но какая-то часть моей души смеялась.
— Может быть, и что СССР давно уже нет, ты тоже не ведаешь?
— Ну… как тебе сказать…
— А то, что Карачарову предложили в Бостоне кафедру?
— Да ты что?! — Я искренне удивилась. — И он согласился?
— Отказался.
— Почему?
Дима приостановился, поднял голову и посмотрел в небо, голубевшее сквозь кроны влажных сосен.
— Лучше занимать большое место в разваливающейся прямо на глазах стране, чем в мощной сверхдержаве крохотный уголок при университете.
— Это он тебе так объяснил?
— Я сам догадался.
Дома, автоматически поправляя маме зажелтевшие в некоторых местах, душные подушки, я снова мысленно вернулась к разговору с Димой.
Нет, не Аида, охотившаяся на Суркова, стала этому причиной — в сущности, она меня мало интересовала, так же, впрочем, как и престарелый Сурков. Я немного, правда, пожалела его: говорили, что он — интеллигентный человек, кажется, из старой доброй львовской семьи, Аида… Но я не стала думать о них. Я верю: с нами происходит только то, что уже мы о себе п р е д с т а в л я л и. Неважно, что часто наши представления берут начало в источнике собственной родословной или семейной мифологии, мы выбираем, конечно, бессознательно, те детали, факты и образы, которые почему-то нам подходит, и это выбранное, а потом представленное, воплощаясь, составляет плетение нитей трех Парок, которые все, кто, разумеется, в это верит, называют с у д ь б о й. Но иногда наша судьба попадает во власть ч у ж и х представлений. И тогда… Я подумала о Филиппове. Мне порой кажется, что он навязывает мне какую-то иную жизнь, не ту, какая мне суждена, мне кажется что он к чему-то ведет меня… К краю обрыва? Может быть. И власть его чувства надо мной очень сильна: я попадаю под гипноз его взгляда, его страсти…
Нет! Не хочу!
Впервые после долгой разлуки с ним, я подумала, что лучше мне не видеть его никогда.
Приготовив маме чай из трав, тетя Саша принесла какой-то специальный, успокоительный сбор, я стала поить ее, терпеливо поддерживая чашку возле ее истонченных коричневатых губ, думая, однако, не о ней и не о том, какие у нее стали тонкие голубоватые руки, совсем старческие, — но о Карачарове. Нет, даже и не о нем: в том, что он отказался уезжать в Штаты, хотя вереница сотрудников городка уже улетела за океан, я не видела ничего удивительного: Карачаров каждый год по нескольку раз ездил в разные страны, его работы печатали там и даже какой-то его родственник, если верить институтским слухам, служил в германском посольстве. Тот, заграничный плод, все прошедшие годы не был для него запретным. Здесь ему, наверное, именно поэтому было интереснее… Разве есть на Земле место, где все так ненадежно, рискованно и неожиданно, как в современной России!? Но меня встревожили слова Димы о разваливающейся на глазах стране Я т а к не чувствовала. Действительно, какие-то громоздкие декорации, с позолоченными колоннами и колоссами в стиле Древнего Рима или чего-то похожего, рухнули и тех, кто оказался рядом, придавили своей картонной и глиняной тяжестью, но это рухнули именно декорации, а под ними, за ними, над ними обнаружилась ж и з н ь. и та страна, в которой жила я, всегда была именно вот этой, живой, открывшейся под и над и за декорациями реальностью… Но был один момент, который беспокоил и меня (и, возможно, упоминание Димой имени Суркова как-то это мое беспокойство сделало более определенным): под искусственными золотыми колоннами оказалось настоящее золото, а за фальшивыми бриллиантами — настоящие алмазы. И вот, пока те, на которых рухнуло, и те, которые расшатывали, еще только стали пытаться сориентироваться, на кого рухнуло и что за всем обвалившимся обнаружилось, нашлись быстрые да ловкие, подскочили и давай все настоящее с молниеносной скоростью растаскивать.
Чай кончился. В полумраке поблескивала чайная ложечка на стуле у ее кровати. Последняя серебряная ложечка в нашем доме. Что я могу купить, когда у мамы крошечная пенсия и у тети Саши, проработавшей всю жизнь на заводе, тоже крошечная пенсия. И тэ дэ. И тэ пэ. А с деньгами стало что-то такое твориться: уже десять тысяч — это ерунда….
Однажды Филиппов сказал мне: «Хочешь, подарю тебе золотые серьги. Тебе так идут серьги.»
Я, конечно, отказалась.
Я сама люблю дарить Ну и потом… В общем, все понятно».
«23 октября.
Ну вчера был и денек! Да и ночь!
Вообще, я замечаю, что существует какой-то ритм событий: пусто, пусто, вдруг, в один и тот же день, все, словно сговорившись, появляются в моей жизни, насыщая ее событийным содержанием, таким густым, что потом, долгое время, я не могу вернуться к самой себе…
Может быть, я как— то не так все определяю…
В общем, сначала, утром, в институте появился Филиппов. Появился в отделе статистики или как он там называется, я не помню точно, сел скромно за стол, как потом рассказал Дима, а ему некая дама, имя которой он утаил, разложил какие-то бумажки и стал вроде как бы работать. Все, разумеется, обалдели.
К нам в отдел он не зашел.
Потом, это опять со слов Димы, в коридоре возле отдела возник институтский слесарь, обычно проводящий время в лабиринте подвальных труб — его имя Дима не назвал — и мимоходом изрек: «Видели Филиппова? Две недели просидит — будет замдиректора».
Его слова Дима даже отказался комментировать. Хотя мне сразу показалось: вещун из подвала прав.
А в конце дня случилось самое …то ли ужасное… то ли… в общем, меня вызвал к себе Карачаров.
— Вам никогда не говорили, — спросил он, — что вы умеете очень здорово помогать людям?
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду ваши прирожденные способности к целительству. Разве Вы не чувствовали, что если человек, с которым вы разговорились, был в депрессии, то после контакта с вами, депрессия его проходит? Вы словно забираете ее себе? И не только депрессию, но и страхи, тревоги, эмоциональное напряжение! Сначала я проверил это ваше свойство на себе: действовало стопроцентно. Но, разумеется, мне хотелось найти и другие подтверждения. И они нашлись: Владимир Иванович Филиппов, когда я рассказал ему об этом вашем свойстве, не просто понял меня мгновенно, но и признался, что мысленно часто называл вас «санитаром природы» — именно потому, что в вас, как в воронку, притягиваясь, уходит всяческий человеческий п с и х о л о г и ч е с к и й м у с о р. — Последние два слова Карачаров произнес полушепотом.
Я молчала.
Собственно говоря, ничего нового сейчас я не узнала. Просто все то, что я только чувствовала в себе, но не очень стремилась как-то логически обосновывать, придавая этой своей черте не слишком большое значение, Карачаров облек в простые определения. Да, я забираю ч у ж о е состояние. Причем, обычно п л о х о е чужое состояние. Я вспомнила тоску, которая порой нападает на меня — я всегда ощущала ее не как свою, а как тоску мамину. И на работе: Димино напряжение, а он к нему очень склонен. я долго чувствовала как свое. У меня никогда не было головных болей. А у Димы они часты. И вот у меня стала появляться на работе головная боль, а у него исчезла. Именно с Димой я и провела один любопытный эксперимент, потому что первый раз в жизни мне стало тяжело испытывать чужую боль как свою. Я обратилась к нему мысленно — мы сидели каждый за своим столом, напротив друг друга — и сказала: «Извини, Дима, но мне твоя головная боль непереносима. Забери ее обратно». И я посмотрела ему прямо в глаза. Взгляды наши встретились. Что-то мелькнуло в его зрачках. Головная боль сразу прошла. И больше — с того самого момента — я н е п р и н и м а ю его неприятных состояний на себя. А к нему — тогда же! — вернулась головная боль. И теперь она вновь мучит его постоянно.
Я не стала рассказывать об этом Карачарову. Я испытывала из-за Димы чувство вины: почему я не сбросила его боль куда-нибудь в нейтральное место — в старую пожухлую листву, к примеру? Почему я сразу решила возвратить ее ему? Впрочем, в который раз утешила я себя, возможно потому, что он пользовался мной, как транквилизатором, не спросив на то разрешение. «Я звоню тебе, когда мне плохо», «Я прихожу к тебе, когда меня охватывает отчаяние», «Я иду к тебе, если у меня на работе неприятности»… Сколько я слышала таких признаний? Я даже не помню всех, кто один, два, три раза приходил ко мне на работе или домой.
Обычно никто не интересовался м н о й. Все припадали ко мне, чтобы облегчить свою душу. И только одна очень умная женщина — моя мимолетная приятельница — сказала однажды: «Анна, гони меня. Я сбрасываю в тебя мою личную помойку. Не позволяй этого никому». Но я единственный раз воспротивилась — отказав в приюте Диминой головной боли.
Вот и сейчас, не спросив моего разрешения, к т о — т о внедряет в меня с в о и мысли о самоубийстве. Эта мрачная картина (не буду в описывать в деталях!) наплывает на меня все чаще и чаще. Я знаю. — это ч у ж о е. Чье? Вот здесь мое слабое место: я п р и н и м а ю мысль или чужое чувство, но воспринимаю его чаще всего сначала как свое, а потом, пытаясь отделить его от себя, от своего сознания, всегда путаюсь, определяя источник: от к о г о же оно? Кто посылает в мое сознание этот трагический сигнал-приказ: может быть, Абдуллин? Он всегда был одержим «пограничными образами». Или моя мама так устала от мук неподвижности, что иногда думает уйти из жизни сама? А Филиппов? Ведь так мне близок … Нет, он-то как раз по сути своей жизнелюб. Жизнелюб? Вот, написала и задумалась. Почему я так решила? А вдруг я улавливаю суицидальные мысли Дубровина? По-моему он страдает, что его статьи пылятся у него дома по ящикам, а не получают зарубежным премий. Как-то Аида назвала его Сальери. Он тебе мучительно завидует, сказала она, зависть к тебе — это чуть ли не смысл его жизни.
Ерунда. Я люблю его, как брата, и все ему прощаю. Даже его ужасную записку: «Чтоб ты сдохла…» Не хочу даже повторять!
В кабинете Карачарова кружились пылинки. Иностранные книжки пестрели на бледной полировке стола светлыми и темными обложками.
— Я предлагаю вам, Анна Витальевна, договор: мы с вами устанавливаем этакий психический чэннел — совершенно особый контакт, при котором наши эмоциональные потоки как бы полностью сливаются. Наша задача — взаимодействовать на эмоциональном плане как одно целое. Как этого достичь?
Ну… — И он посмотрел на меня так, что перед моим мысленным взором тут же возникла фривольная сцена: немолодой Дон Жуан на коленях перед полуобнаженной красоткой…
— Ваш телефон у меня есть. — Карачаров мягко улыбнулся. — Давайте проведем сегодня же пробный опыт: я телепатически на вас настроюсь, а потом позвоню и спрошу, что вы чувствовали?
Он, конечно, предполагал, что я не могу ему ответить отказом. Научный, или, как сказали бы ортодоксы, псевдонаучный, эксперимент, а совсем не то, о чем вы подумали, Анна Витальевна. А я разве подумала о чем-то другом? Приблизительно таким мысленным текстом сопровождались наши с Карачаровым невинные взгляды: он смотрел на меня, а я — то на его книги, то — в окно. Но, спросите меня, куда выходит окно Карачаровского кабинета и что из него можно разглядеть, я вам не отвечу.
Я шла из института и вспоминала. Когда я училась в университете, два доцента, оба заведующие кафедрами, недвусмысленно намекали мне, что помогут мне в университете остаться и защитить диссертацию, согласись я тогда, съезди с одним в командировку (он предлагал совершить совместную поездку в Грузию), пожалей другого (тот набивался в гости, жалуясь, как несчастлив он в семейной жизни), я бы давно «украшала состав университетских молодых преподавателей», как выразился звавший меня прокатиться до Тбилиси.
На специализации в Питере, кроме молодых поклонников, у меня сразу появился и профессор лет шестидесяти пяти, Спицын Альберт Альбертович, так его звали, который предложил мне не уезжать, а продолжить работать у них «вы — очень талантливы, — сказал он, — а я — вдовец. Я сделаю вам все: заграницу и публикации, светский круг, достойный вашего ума и красоты».
Теперь — Филиппов! Нет, Филиппов — это совсем другое!
А Карачаров? Особый канал связи? Ну да ладно, авось обойдется. Я засмеялась: благо, я уже поднималась по ступенькам подъезда и меня никто не видел. Только у самых дверей попался мне навстречу Василий Поликарпович, сосед по площадке. Он вселился в квартиру рядом с полгода назад. И порой заглядывал к нам, особенно охотно, когда тетя Саша была дома. А если она ему наливала рюмочку, он тут же начинал читать ей стихи и петь, весьма фальшиво про ушедший вдаль его кааа-ра-ван, и говорить о том, что у него так много знакомых женщин, которые ему звонят, но вот Александра Сергеевна всех милее, всех румяней и белее. Другая немолодая женщина, может быть, и клюнула бы на его ухаживание, но наша тетя Саша прожила все свои годы, вообще не зная мужчин. Ей нравился какой-то инженер, много старше ее, из соседнего отдела. Но он был женат, и двадцать лет она только мечтала о нем и ждала заводских праздников: они вместе служили в научно-производственном объединении при заводе, — чтобы станцевать с ним вальс и танго. Я поняла, что этот мужчина, работая в окружении женщин, никого из них, особенно одиноких, не оставлял своим вниманием. Потом тетя Саша ушла на пенсию по инвалидности — она работала с вредными металлами, — и стала подрабатывать в заводской библиотеке. У каждого человека, наверное, есть та сфера, в которой его личность раскрывается наиболее полно, некая смыслообразующая составляющая, являющаяся для этого человека экзистенцией бытия, как бы выразился Дима, который любит говорить на мертвом языке психологических брошюр. Тетушка Александра рождена на свет для жертвенного служения. Если бы инженер остался один, потерял руку или ногу, был всеми покинут — тогда тетушка Александра была бы счастлива как женщина. Но сослуживец ничего и никого не потерял, а благополучно, опередив тетушку на год, отчалил и сам на пенсию. Он был счастливчик. Потому что ровно через год их «Энпэо» тихо развалилось. Как и весь огромный завод, страна, весело разрушив имперские декорации, помчалась в анархию. Где сейчас и пребывает.
Но тетушка Александра, не реализовавшись как женщина, стала счастливой все равно как человек, как личность, отдав себя служению моей матери и мне. Она сказала мне как-то, что точно знает, зачем живет. Для того, чтобы облегчить страдания Вероники (так зовут мою мать) — чистейшего существа на свете.
…А потом была ночь. Я легла спать часов в двенадцать. Уже отзвенел мамин колокольчик, и тетушка Александра, оставив включенным торшер, так и заснула, не раздеваясь, в старом продавленном кресле у маминой кровати. Последнее время тетушка часто говорила о том, что на нее вдруг накатывает внезапная слабость, от которой она едва не теряет сознание.
Тихо ступая в мягких стареньких тапочках, я погасила свет, потом, в своей комнате, подошла к окну, откинула штору и стала смотреть, как над крышами дальних домов, мерцают равнодушные звезды. Небо, как полинялая ткань, темнело в некоторых местах особенно густо, но казалось совсем светлым в других.
Постояв у окна, я пошла и легла, привычно обрадовавшись свежести и приятному запаху постельного белья. Выстиранное и отглаженное белье приносила тетя Саша.
Проснулась я резко — от телефонного звонка.
— Ну как, Анна Витальевна, что вам привиделось?
Вся еще во власти сна, я не сразу поняла: это голос Карачарова.
Он стоял со свечей перед моей постелью и улыбался. Где-то далеко, то ли в помещении, то ли на улице, мелькнул бородатый старец, глянувший на меня исподлобья. Его взгляд был так близко, он буквально впивался в меня — мне стало жарко, душно от его маленьких почти белых глаз, но он отступал, отступал, пока не исчез совсем. А Карачаров улыбался. И я не сразу сообразила, что голос его звучит не в моем сновидении, а в телефонной трубке.
— Приснилось?
— Ну, для первого эксперимента я сделаю исключение, не буду вас интриговать, а просто спрошу: видели во сне Распутина?
— Распутина?
— Да. Ну, знаменитого старца?
— Так это был он, — сказала я. — Ужас.
— Я читал вечером воспоминания Юсупова. И получил полное подтверждение своим давним предположением: Юсупова он гипнозом з а с т а в и л лишить себя жизни — Распутин с а м хотел уйти. Правда, думаю, он надеялся, что аристократ найдет другого исполнителя, а не станет пачкать себя кровью.
Я окончательно проснулась: «Сам? Почему?»
— Слишком много непонятного, — Карачаров помолчал, — когда везли в Тобольск императорскую семью, дух Распутина вел их: лошадей меняли у его дома, только представьте, родственник его взялся семью опекать и так далее. Но даже дело и не в этом. Думаю, Распутин понимал, что переворот неминуем. И он в самом деле, патриотически настроенный, хотел как-то спасти ситуацию, приведя к власти императрицу, а не уничтожив полностью в России царскую корону. Но незадолго до гибели, начал понимать — династию Романовых не спасти. Переживи он переворот и арест царской семьи, кто знает, не разочаровалась ли бы в нем императрица? Не разлюбила ли бы его? Не рухнула бы вера в Распутина у всех? Может быть, были и еще какие-то причины, заставляющие Распутина искать гибели, но как великий медиум он шел к гибели в м е с т е с царской властью, слившись с ней, став с ней одним целым. Так Есенин и Маяковский погибли: один, слившись с дореволюционным крестьянством, второй — с идеей социализма… Несомненно, у Распутина с а м о г о был суицидальный драйв. И то, что старец мгновенно читал чужие мысли и овладевал человеческой волей, абсолютно ясно из этой книги. Столько раз встречаясь с Юсуповым, он конечно, чутьем ощутил опасность. Но вряд ли романтически настроенный князь с у м е л бы это сделать, не попади он под гипнотическую власть самого Распутина. И все произошло, как пишет Юсупов, буквально как во сне.