50

Был тот странный августовский вечер, когда или освещение, или дурманящие запахи травы и цветов, внезапно создают ощущение нереальности, и сейчас я брела к старому своему дому, будто совершенно утратив представление не только о том, где я нахожусь и какое время на дворе, но и чувство определенности своего «я». Точнее, «я» моего как бы не было, сейчас вовсе, оставалось только одно чистое восприятие: обоняние и зрение, и слух, но кому это все принадлежало — мне или самой природе, самому августовскому вечеру понять было невозможно. Да и само стремление понимать готово было раствориться, исчезнуть и, если бы кто-то сказал мне, что я — невидима, даже удивления не вызвали бы в моей душе его слова. А душа — душа моя. слившись с августовской красотой, испытывала невыразимый покой.

Но внезапно мужской голос окликнул: «Анна!» И я оглянулась.

И тут же абсурдистская паутина окутала меня. Я!? Анна!? Опять! Нет! Дарья? Я!?

Передо мной стоял коренастый мужчина лет сорока-сорока двух. Длинные волосы, связанные в хвостик, борода, вельветовая куртка, вельветовые джинсы и такая же куртка подсказали мне — скорее всего это художник. И память — моя? ее? — шепнула фамилию — Абдуллин. Николай Абдуллин.

В сущности, мне было уже безразлично, почему он называет меня именем сестры. Внешнего сходства с ней я по-прежнему почти не находила, а что касается внутреннего — тут мне было самой, явно, не разобраться — едва я начинала пытаться отделить свое «я» от «я» Анны, как мое самосознание словно начинало скользить по мокрому глинистому крутому берегу, и, чтобы не соскользнуть в холодную по-весеннему темную воду, я хваталась за первый попавшийся голый куст. Таким кустом могла оказаться любая деталь: у меня глаза такого же цвета, но другой формы, а следовательно я это не она или еще что-нибудь, столь же незначительное. Но я устала. Устала бороться с иллюзиями чужого восприятия, в которое попала, точно в одежду, из которой почти невозможно выбраться. И — сдалась. В конце концов какая разница, сказал мой утомленный ум, скоро я уеду отсюда, уеду, уеду, деньги кончились давно, я живу, как содержанка, на деньги Дубровина, утешая себя обещанием возвратить ему все, едва квартира будет продана. Я уеду отсюда, так пусть о н и (в это о н и я уже включила и Филиппова) поживут в мире своих фантазий, проецируя на меня образ женщины, с которой не могли смириться при ее жизни.

Он стоял и смотрел на меня исподлобья, с узкой улыбкой. В его азиатском лице проглядывала вкрадчивая мягкость тигра, хотя глаза смотрели по-обезьяньи грустно и мудро.

Мне вдруг вспомнилась фраза из какого-то полузабытого письма сестры: «Чушь какая считать, что человек произошел от обезьяны, Адам и Ева были созданы путем клонирования, и в этом, явно, замешена иная цивилизация».

— Простите, — заговорил Абдуллин, — вы так похожи на одного дорогого мне человечка…»

— На Анну?

Секунду он с удивлением глядел на меня, его круглые густые брови поднялись. Но вот в глазах сверкнули огоньки и он вновь улыбнулся.

— Значит, вы ее сестра?

— Да.

— Вы давно в нашем городе?

— Как вам сказать…

И опять я поймала себя на том, что время воспринимается здесь мной совершенно иначе: переулок, по которому я сейчас шла и где остановилась и стояла, поддерживая разговор с Абдуллиным, казался мне моим воспоминанием, причем не прямым и конкретным, какими бывают воспоминания о том, что действительно было и действительно помнится, а схожим с переживанием дежавю — то есть с чем-то, скорее, воспринимаемом как воспоминание… Может быть, несколько раз в жизни мне приходилось проходить по сходным переулкам и улицам — и их общие черты, наловившись друг на друга, вдруг, благодаря освещению и какому-то особому внутреннему ощущению, создали именно такой эффект в моем восприятии. Я отмела все романтические объяснения, но странное чувство не проходило; более того, чем дольше я стояла напротив Абдуллина, тем сильнее становилось воспоминание, но не содержание его, которое все так же не проступало, а его форма: я находилась в нем, как в раме картины. И тут я испытала легкое головокружение: ирреальное ощущение пропало, граница между рамой и картиной стерлась, а если и не стерлась, то перестала мною восприниматься, поскольку я — и это было совершенно точно! — словно мгновенно была перемещена какой-то неведомой силой как бы внутрь картины. Может быть, такой силой было чувство Абдуллина: его душе невыносимо было видеть сверкающее между мной и его Анной пустое пространство, — и он — силой своего желания придвинул меня к ней так яростно, что две фигурки наложились одна на одну… Я больше не ощущала происходящее как воспоминание.

— Пошли ко мне в мастерскую, — предложил он. И я пошла.


Мы ехали на троллейбусе, а потом на метро — и в окна вагона, вырвавшегося из подземного туннеля на мост, была видна тяжелая вода долгой широкой реки — потом мы брели какими-то дворами, поднимались по узкой лестнице кирпичной пятиэтажки, в разбитое стекло подъезда сильно дуло, и два желтых листика плясали на грязноватом каменном полу. В коридоре мастерской было темно, но узкая полоска откуда-то пробивающегося света, точно золотой меч, воткнутый прямо в пол, почему-то вызвала у меня озноб: дрожь миллиардной крошечной армией пронеслась по моей спине. И голос Абдуллина стал совсем другим: баритонально-напевная интонация сменилась глуховатым, каким-то почти утробным, бормотанием. Сначала, пока он снимал куртку, зажигал крохотную лампу, свет которой выхватывал черно-красные мрачные квадраты и прямоугольники его картин, я вообще не могла разобрать, что он говорит: слова сливались и то казались урчанием зверя, и сам он, коренастый, кривоногий, мохнато-бородый, в полумраке начинал казаться полудиким, лесным существом, самим Фавном, то начинали звучать как зловещее сладкое пришептывание, и тогда он моему воображению представлялся странничком-душегубом.

Внезапно я ощутила страх. Происхождение его было странным и я — каким-то краем сознания это уловила. Страх, точно тяжелый, но совершенно прозрачный, туман, стоял в мастерской Абдуллина, и, постепенно, когда я вошла и села в красное кресло, из которого хорошо были видны все картины, стал концентрироваться вокруг меня, — в какой-то миг я даже почувствовала невидимую границу между страхом и мной, но стоило мне, следуя слухом, а потом и взглядом, за бормотанием Абдуллина, чуть отвлечься, забыть о склоненном надо мной все уплотняющемся страхе, как тут же граница между ним и мной рухнула — и он заполнил меня, как сосуд. Во мне больше ничего не содержалось — только страх. Из последних сил, беспомощно надеясь, все-таки выгнать его из себя, я спросила:

— Кто-то еще есть здесь?

— Никого.

— А свет в коридоре?

Абдуллин остановился посередине мастерской и его черная тень качнулась на высокой стене, антрацитовым пятном упав на несколько картин.

— Это была мастерская Василькова, — забормотал он, сгорбившись и глядя исподлобья, как жуткий старик из пугающего сна, — я был у него в тот вечер, когда он застрелился, и еще двое художников были, он застрелился как раз в том чулане, где горит свет, я теперь там никогда свет не выключаю, я сам ему в тот вечер сказал: «Ты кончился, Лев» Он был из породы титанов, но только в нескольких работах несомненно прорвался. У него есть одна работа «Лошадь в городе», такой эллипс высвеченный в центре картины, а в нем стоит лошадь, а кругом мерзкий и жуткий мегаполис. Потрясающая работа. Он сам был такой лошадью — нежной и одинокой. Жена его бросила. У нее были длинные ноги, нежная улыбка и хмурый взгляд. Настоящая роковая женщина. Она ушла к другому. Просто сбежала. И в тот вечер он пил. У него было охотничье ружье. Когда я услышал грохот, я сразу все понял и бросился в чулан. Вся стена была в крови. Вокруг меня всегда гибель. Мальчик ходил ко мне, мать его приводила, такой удивительно тонкий ребенок, чувство цвета потрясающее. — Абдуллин шагнул и откуда-то извлек рисунок. — Вот, насыщенный синий. Ясный желтый. Чудный мальчишечка. А потом приходит ко мне, глаза огромные, сам не свой, приводит его старуха. Старуха и сказала мне: «А мама Ромы выбросилась неделю назад из окна.»

Мне вдруг послышались шаркающие шаги: мансарда Абдуллина была на последнем этаже, если шаги доносились не из его коридора, значит, кто-то забрался на чердак.

— Кто-то ходит, — сказала я тихо.

Он сильно прищурил левый глаз и прислушался.

— Многие слышат шаги. Особенно приходящие ко мне женщины. Женщина вообще чувствительнее и тоньше мужчины. Да ты не пугайся, он там ходит, сюда не зайдет.

— Кто о н?! — Абдуллин тоже сумасшедший, мелькнула у меня мысль, и все, кто попадает к нему, сходят с ума. Шаги пошаркали уже возле самой двери в мастерскую. — Лев. — Он глянул на меня исподлобья. — Одна моя бабочка даже видела его. Она вышла в коридор и… — Он вновь глянул на меня. По его невысокому лбу ползли трещины морщин.

— Она потом попала в психушку.

Состояние мое достигло какой-то опасной точки — я чувствовала, что могу вдруг дико закричать или кинуться на Абдуллина с кулаками — хотя такого в моей жизни никогда не случалось! — нужно было что-то делать и я, собрав последние крупицы воли, спросила:

— А тебе самому здесь не страшно? — И тут же ощутила, как страх, подобно жидкости, начинает выливаться из моей души и переливаться в душу Абдуллина. Через минуту, не больше, я была уже совершенно спокойна. И шаги смолкли.

Но с Абдуллиным начало твориться что-то непонятное: теперь он метался от стены к стене, продолжая бормотать, но я не могла разобрать его слов, они все сливались в какое-то полукарканье — полугуденье.

Раздался телефонный звонок, он кинулся к телефону.

— Кто? — Речь его мгновенно приобрела ясность. — Жанночка! Приходи. Приходи. Ангел мой неземной! — Он засмеялся и обернулся ко мне. — Девчушечка совсем, двадцать три, а такая чувствительность, восторг!

Я не стала дожидаться прихода чувствительной барышни и поднялась, чтобы уйти.

— Подарю вам одну работку, я делал ее с Анны. Мы прожили с ней год. Признаюсь, было с ней тяжело. Мне нужны безмолвные бабочки, — чтобы сидела в кресле и смотрела на меня во все глаза. Они меня успокаивают. — Анна была слишком, ну, как бы это выразиться, слишком любопытна! Однажды, когда шаги только стихли, она пошла и выключила в чулане свет.

— И что произошло?

— Ничего.

— Ничего?!

— Да. Но на следующий день мы расстались. Вера — это все. Надо чтить тени умерших. Они дают нам силу. Они дают нам талант и способность работать. Я пишу только потому, что Лев дает мне свою силу, он здесь, — он обвел глазами мастерскую — он остался здесь, после того, как все случилось. Здесь везде — он, везде. Но Лев сильно тянет меня за собой. Бабочки мои удерживают меня. Да, их устремленный на меня преданный взгляд удерживает меня здесь. Анне не хватало преданности. Да. Не хватало преданности. И потом, — голос его как-то звякнул, словно отключившийся вдруг телефон, — ее отношения с Филипповым…

— С Филипповым?

Больше он ничего не произнес. Я сама толкнула дверь в коридор, а он, молча, пошел следом и закрыл за мной дверь. Выходя на узкую лестницу, я. не оглянувшись, стала быстро спускаться. И между вторым и третьим этажом вспомнила, что не взяла у Абдуллина портрет Анны. Секунду поразмыслив, я все-таки решила вернуться. Глянув в распахнутое окно подъезда, я увидела низкую и проржавевшую крышу соседнего дома, вечных голубей, выхаживающих по ее краю и желтый лист, зависший между веткой смотрящего в окно тополя и мной… когда мой взгляд скользнул по ступеням подъезда и по его давно некрашеным стенам, я почувствовала: что-то изменилось. В подъезде стояла какая-то дымка, у меня почему-то мелькнуло: «Солярис», хотя, разумеется, это был никакой не Солярис, но что-то сходное с ним и оттого пугающее в этой странной дымке было… Впрочем, ерунда… Я поднялась, чуть помедлила у двери мансарды и постучала: звонка нигде не было видно.

Вряд ли то, что случилось потом, можно было бы назвать «сексом», «эротикой», или какими-то иными привычными названиями. Больше всего происшедшее напоминало… полет на метле! Честное слово! Я неслась куда-то в бездну, а потом, прямо над ней, уже чувствуя голыми ступнями жар красных углей, взмывала ввысь, и свет мертвой Луны омывал меня всю, точно ледяной душ, и снова я летела вниз, алые искры слепили мне глаза, а затем острые капли небесного холода, покалывая кожу, медленно стекали по моей груди… Имя Анны, словно, нежное, белое облако, иногда всплывало в черной прохладе ночи и прижималось то к моей груди, то к обнаженным плечам…

Я проснулась. В окно светила желтая Луна.

«Когда я вышла от него, была ночь. В первый ми, когда дверь мансарды распахнулась, мне показалось, что на ступеньках сидит, уронив голову на согнутые колени, какая-то девушка… Нет, только тень дерева…

Абдуллин стоял в дверях. И он, и я ничего не говорили друг другу. Наше молчание было столь естественным сейчас, что произнеси он хоть одно слово, путь простое «до свиданья», мне кажется, на меня бы рухнули, словно театральные декорации от неловкого движения мастера сцены, рухнули бы вяло-крашеные стены подъезда. Но ничего не произошло. Он молча улыбнулся и скрылся за дверью.

Я не была оскорблена тем, что он и не подумал предложить проводить меня. Если бы он пошел со мной и, расставаясь, влажно поцеловал мои пальцы, все происшедшее уложилось бы в рамки пошлого романчика — однодневки. А сейчас я уносила в себе неземной гул. И даже если он остался у себя в мастерской просто из-за нежелания куда-либо тащиться ночью, то есть элементарного хамства, мне это было вполне безразлично.»

Отоспавшись, я, наконец, дочитала записки Анны до конца.

Как всегда, сразу обнаружилось, что в прошлый раз я остановилась на том самом месте, где Анна описывает как впервые, ночью, сама, от безрассудного отчаянья, приехала в мастерскую Абдуллина.

Утром я пошла в агентство недвижимости. В квадратном, обставленном красивой офисной мебелью, помещении, сидели и стояли молодые мужчины, одетые с той тщательностью и улыбающиеся с тем вежливым равнодушием, какие отличают обычно служителей фирм ритуальных услуг. Словно их близнецы встречали нас в крематории, когда мы провожали в последний путь одноклассника, разбившегося на мотоцикле.

Но здесь они просто работали охранниками.

Молодая женщина-риелтор показала мне на стул возле ее стола. Ритуальные мужчины отступили в четыре угла комнаты, иногда переговариваясь, точно японские манекены.

— Что делать, дом старый, — стала объяснять риелторша, — нужно ждать. Обычно мы продаем за месяц — два, а тут…

— А тут уже полгода или даже … — Я вдруг поняла, что не могу точно назвать срок моего пребывания в этом странном городе… И вообще — что это за мужчины? Может быть, меня давно уже н е т? И только моя душа считает, что у меня есть тело? И это самообман души?

Дрожь пошла по моей коже. Это думала не я, это думала з а м е н я Анна. А я о т к у д а — т о принимала ее мысли, словно телепатически.

— Полгода? — Женщина-риелтор смотрела на меня потрясенно. — Как полгода? Дайте я посмотрю бумаги. — Она стала доставать из ящика черного стола прозрачные папки.

— Вот, ваша квартира… — Она перелистнула страницы договора. — Нет, извините. Это договор вашего соседа, как его… Такой оригинальный старик…

— Так он же умер, Елена, — в комнату незаметно вошла еще одна женщина, рыжая и веснушчатая, — не успел продать сам.

— Но дарственную-то успел оформить.

— А… Понятно, — сказала рыжеволосая, — просто была не в курсе.

Ритуальные манекены переглянулись.

Я была совершенно потрясена. И окончательно растеряна. Когда Василия Поликарповича не стало? В больнице? На улице? И почему знают они, а я ничего и не слышала? Куда подевался Иван?

— В общем, я на вас надеюсь, — почти выкрикнула я, — ищите покупателя! — И торопливо выскочила из душного агентства…

Через полчала я звонила Ивану.

Мы встретились с ним в Первомайском сквере. Уже стоял май, уже или еще, мелькнуло и погасло в мыслях, все расцвело, первые алые и желтые тюльпаны пестрели среди неестественно зеленой травы: она еще не успела привычно запылиться и потускнеть. Топали косолапые дети. И я вдруг с тоской подумала, что Максим забыл меня… Максим? Кто это? Отозвалось в душе прохладным звоном: Мааксимммм!

Иван сидел на крайней скамейке. Его выцветшие джинсы, ветровка и кепка — вся одежда молодого обычного парня — контрастировали с его багровым немолодым лицом и седым, коротко подстриженным чубом. Сирень клубилась за его спиной, обнимая с двух сторон скамейку. Казалось, из фиолетового дыма сейчас появится сказочный джин…

И опять я удивилась: неужели уже май? Или еще май?

Что происходит со временем в этом странном городе, полным нелепых и пугающих людей?

— Рассказывайте! — Иван приподнялся, приветствуя меня. — Опять какое-нибудь полотенце?

Я подробно описала ему разговор в Агентстве недвижимости.

— Или я сошла с ума и у меня провалы в памяти — или здесь что-то не так!

Помятое зеленым змием, когда-то симпатичное лицо Ивана приняло самое серьезное выражение, на какое только было способно. Но настоящего испуга или удивления почему-то в не е прочитывалось.

— Оформил дарственную? Первый раз слышу! Ну старикан, ну…

— По-моему вы не о том, — прервала я его с досадой. — Объясните мне, Василий Поликарпович, что… и в самом деле, он умер?

— Ну, как вам сказать, Анна…

Анна. Что же. Значит, так. В моем мозгу точно прошумела листва. Так. Так.

— …он, в общем-то, и — исчез. — Иван развел руками с растерянной улыбкой. Она так не соответствовала его ответу, что я мгновенно вспомнила телепередачи об алкоголизме, в которых наркологи, с интеллигентскими бородками и красными глазами, весело твердили о том, что у пьяниц искажаются все чувства и ждать от них нормальных эмоциональных реакций совершенно бесполезно.

По лицу Ивана по-прежнему блуждала непонятная улыбка.

— Когда исчез? По— моему еще вчера… или…в общем я видела его совсем недавно! Он наоборот — нашелся. Он сказал мне, что лежал в больнице, обследовался

— Э, да когда это было, — поморщился Иван. — А теперь — фьють! — и пропал.

— Так в милицию надо заявить, — сказала я.

— Обижаете! — Иван резко вскочил со скамейки. — Вы имеете дело, между прочим, с экспертом-криминалистом! В милицию! Да вы! А! — Он с каким-то детским отчаяньем махнул рукой и побежал по аллее.

Я тоже встала и смотрела ему вслед, пытаясь понять: что это — инфантильная обида и дурацкие поведение пьяницы или намеренная хитрость? А если старик написал дарственную на него? Ведь, кажется, у Василия Поликарповича никого не было?

Минуты через три Иван вернулся: он бежал быстро, но забавно семенил. И затормозил возле меня, разбрызгав вокруг тяжелых старых кроссовок фонтанчики мелкого серо-желтого гравия. Ну точно ребенок!

— За сигаретами бегал, — объяснил он, как ни в чем не бывало. И снова плюхнулся на скамейку.

Я тоже присела.

— Подозрительно, все подозрительно, — заговорил он, закуривая. — Похоже, что кто-то из тех, кожаных, которые к нему таскались, уговаривая квартиру продать, и его… того… А предварительно напоили, точно напоили и вырвали дарственную. А в агентстве у них свой человек. Или вообще все свои. Ай-яй-яй! — Он по-бабьи всплеснул руками. — Ведь затаился старый дурак, ничего мне не говорил… Только от вас я и узнал тогда, что к нему ходит покупатель. Все. Крышка старому. Поверьте моей интуиции.

Тюльпаны краснели уже зловеще.

И чернели узкие злые щели тюльпанов желтых.

Так значит амба, так значит крышка.

— Певца Рубашкина помните? — Вдруг спросила я, поднимаясь. — Приятный голос.

— Голос? — Иван насторожился. — Вы говорите — голос?

— Да, а что такое?

— Мне сейчас послушался голос моей покойной жены.

— И что же она сказала?

— Да чушь какую-то, — он сделал вид, что хочет отмахнуться от своего дикого признания, но я видела: ему просто не терпится меня огорошить. — Она сказала: женись на Анне. И… — Он поглядел на меня снизу вверх. — еще добавила: «Иначе тесть Филиппова ее погубит».


— Тесть Филиппова?!

— Все. Больше ничего. — Он был страшно бледен, на лбу искрились капли пота

Загрузка...