Не Павел, шашист, приобщил ее к преферансу, но шашки, пожалуй, сыграли свою роль. Это был период взаимного охлаждения — внезапная перемена погоды: от бурь, сердечных, разумеется, до полного штиля. Наверно, судьба соединила их слишком рано — в первые студенческие годы, и все, что дается людям по крайней мере на полжизни, они исчерпали в несколько лет. Уже тогда предчувствовалось: такой огонь гореть не может вечно, не хватит топливных ресурсов. Но молодость швыряла в печь последние поленья и тешилась надеждами на обманчивость предчувствий. Ах, как красиво было поначалу: красивые слова, красивые поступки — друг друга ради, во имя их горящего костра. Костер, однако, догорел. Погас. Добро еще, они из жизни, из литературы знали, что такие превращения не столь уж редки. Бывает хуже. Добро еще, была у них другая жизнь — помимо этой. У каждого своя.
Не по чужой указке и не по воле случая пошел Павел в медицинский — по любви. И по любви избрал хирургию — он и любил с остервенением, и точно так учился, и так же стал работать. В этом они были схожи — хотелось верить.
Но, черт возьми, необходимо еще моральное удовлетворение. Она завидовала Павлу.
Там, в клинике, у знаменитого профессора, творили чудеса, спасали приговоренных к смерти и, даже если не удавалось, выкладывались до последнего, работали как одержимые. Весь город говорил об этой клинике, а Павел только делал первые шаги и радовался: такая школа! Там просто постоять в операционной у стола — и то событие. Ему, конечно, повезло. Была отдача.
И у нее была, конечно, но слишком отдаленная, замедленного действия, работа впрок. Она тогда ведала довольно-таки трудоемким участком в исполкоме и тоже работала как одержимая, и тоже ей завидовали: повезло! Конечно, получала удовлетворение, и были свои радости, свои невзгоды, вдохновение, моральный капитал, но не было прямой отдачи. Войти в палату, пощупать пульс у выздоравливающего и внутренне просиять! Она сияла отраженным светом. Она и в комсомоле выкладывалась до последнего, и тут, однако же теперь чего-то ей недоставало.
Этого чего-то ей начало недоставать, когда настал у них с Павлом период взаимного охлаждения.
Совпало: шашки! Совпало или явилось для Павла эмоциональным компенсатором? Он увлекался шашками и раньше, играл в турнирах, следил за шашечной литературой, выписывал специальную газетку, и вдруг пригласили его в спорткомитет, включили в какую-то команду, повезли на всесоюзные соревнования, посадили за первую доску, и там он всех обыграл, набрал какие-то баллы, получил какое-то звание, привез какой-то кубок — она еще по комсомолу была отчасти сведуща в спортивной классификации, но с шашками не приходилось сталкиваться.
Он, правда, что-то ей втолковывал, пытался даже обучить игре, но бросил. Каких-либо способностей она не проявила. Он ей сказал, что у нее, как и у большинства женщин, отсутствует особая железа, стимулирующая стремление к соперничеству. К какому? Вот уж невпопад! Она ответила ему, что женщины всю жизнь соперничают друг с другом, но страсть свою к совершенству не облекают в формы безоглядного азарта. «Вот-вот, — сказал он, — тебе неведом азарт».
Азарт в работе — этого мало? Она по себе заметила, впрочем, что многолетнее движение на служебной орбите со временем убаюкивает и повторяемость функциональных действий становится подчас инерцией.
Летом Павел с группой таких же любителей рискованной экзотики плавал на плотах по горным рекам где-то за Саянами, а она отдыхала в Сочи в закрытом ведомственном пансионате. Погода была пакостная, на побережье нахлынул глубокий циклон, штормило, прогулки в дождь не занимали много времени, в экскурсиях она не участвовала — все тут когда-то было исхожено с рюкзаком за плечами. Публика в пансионате подобралась степенная, никаких излишеств в еде, в питье, во флирте не допускала — дружно соблюдали режим и, чтобы не помереть со скуки, в пределах режима развлекались преферансом. По старой памяти, когда еще была комсомольской заводилой, она относилась к картежникам с презрением и на все предложения вовлечь ее в это никчемное занятие отвечала решительным отказом.
Уж и приставать перестали, а она вспомнила Павла, его рассуждения об азарте, увлечение шашками, костер, который горел и погас, молодость, которую не вернешь, и, как бы назло Павлу, прилипла к картежникам, стала приглядываться, консультироваться, учиться и за несколько дождливых дней, когда и к морю не ходили, освоила эту премудрость, втянулась, увлеклась — назло шашкам, турнирам, рискованной экзотике, горным рекам и туристским плотам.
Осенью в городе, в фойе драмтеатра, перед началом очередной сессии горсовета стояли тесным кружком — все давние знакомцы по служебной орбите, обменивались отпускными впечатлениями. Она с иронией рассказывала о летнем преферансе, о своих успехах на этом легкомысленном поприще и, кажется, всерьез пожалела, что нет у нее в городе подходящей компании, которая оценила бы ее успехи.
Один из собеседников тотчас же назвал ей несколько известных в их кругу фамилий — заядлых, по его словам, преферансистов, обязался связать ее с ними и в перерыве подвел к ней невысокого, средних лет мужчину, темноглазого, темнолицего, с прямыми черными бровями, с прямым, коротковатым для его лица носом, с прямыми линиями в плечах, в покрое добротного костюма.
Она уже привыкла к особой счастливой почтительности людей, с которыми знакомили ее по делу или по случаю, но этот отчаянно заулыбавшийся Яков Антонович Хухрий, директор рекламно-художественного комбината, с первых слов слишком уж лебезил перед ней, что сразу насторожило ее.
Она спросила:
— Вы приглашаете меня на преферанс или имеете что-то другое в виду?
Улыбка у Хухрия была такая густая, основательная, скульптурная, что не сошла с лица даже тогда, когда он стушевался.
— Антонина Степановна! Свататься я уже стар, а номенклатура у меня республиканского подчинения.
Она спросила у него служебный телефон, записывать не стала, сказала, что и так запомнит. А он спросил, как играли они там, в Сочи.
— По маленькой, — ответила она. — По копейке.
Он сказал, что по копейке теперь никто не играет.
— Это у вас, хозяйственников, — сказала она, — выколачивающих себе прогрессивку. А мы люди служилые. В нашем департаменте твердая ставка.
— Выколотишь ее, прогрессивку! — посокрушался Хухрий и, видимо, заметив, что несговорчивая Муравьева больше болтать не намерена, поспешно поклонился. — Счастливенько! Звоните, Антонина Степановна. — Так же поспешно он улыбнулся, и эта улыбка была у него какая-то мелкая, плоская. — Готовьте гроши.
Она и не думала звонить и телефон не запомнила, запоминать не собиралась. Хухрий ей не понравился, а телефон спросила по привычке. Издавна укоренилось: раз уж попал новый человек в поле зрения — мысленно зафиксировать; случится вдруг служебная надобность, запрос какой-нибудь — легче будет ориентироваться.
Хухрий позвонил сам, причем домой, а она не любила, когда неблизкие люди, окольными путями разузнавая домашний номер, звонили ей в нерабочее время. Телефон был записан на Павла.
Хухрий позвонил, как бы взывая о помощи и будто век они были в дружбе.
— Господи! — ответила она нарочито сонным голосом. — Лишились партнера, какая драма! Никого не найдете взамен?
Уже был декабрь, зима, сочинское увлечение забылось, и, кроме всего, Хухрий вел себя нахально. Она сказала ему, что занята детьми, мужем, домом, а он не отставал, словно бы ею на этот счет давались какие-то гарантийные обязательства. Она могла бы попросту отшить его — для нее так же обычно было не церемониться с нахалами, как церемониться с теми из них, в ком интуиция подсказывала ей кое-что общественно полезное. По этой ли подсказке, по доброму ли расположению духа, но с Хухрием она обошлась тогда деликатно.
Он позвонил еще — весной, и как-то вышло так, что сговорились, однако помешала срочная работа, и только в мае, первого числа, встретившись на праздничной демонстрации, на трибуне, прямо оттуда, с двумя приятелями Хухрия, тоже хозяйственниками, зашли к нему — он жил возле центральной площади.
Эти двое были значительно старше его — из тех, кого провожают на пенсию, и по дороге беседовали о внуках и гипертонии, что не могло увлечь их спутницу. Не в пример Хухрию, они робели перед ней, но не заискивали, как он, а словно бы держали некую дистанцию, не приближаясь слишком и не отдаляясь.
В это праздничное утро им надлежало быть дома, в семье, с внуками, с валидолом, с умеренно бодрящим телевизором, а они поперлись к Хухрию, где на столе стоял коньяк, при виде которого они, затрепетав сперва, пришли в ужас, предали анафеме соблазнителя, отказались от всего, что было на столе, и принялись названивать домой, виниться перед женами, клясться им в стерильности своих праздничных намерений и выторговывать себе такие сроки отлучки, которые позволили бы расписать хотя бы одну пулечку.
Каков игрок был Хухрий, это предстояло еще испытать, но двое нарушителей семейной праздничной традиции были истинными игроками, что Муравьева, свободно входя в роль психолога, вскоре отметила. Как при виде коньяка, они затрепетали при виде колоды карт, но тут, за карточным столом, им было под силу доказать, что старый конь борозды не портит.
Хухрий был игрок неважный, хотя шумел больше всех, азартничал, рисковал, настаивал на крупной игре и настоял-таки, поплатившись за это в конце внушительным проигрышем.
Она тоже проиграла, но меньше, — те двое, кажется, щадили ее и даже не хотели брать с нее выигрыш, а Хухрия обыгрывали с удовольствием и потешались над ним, отсчитывающим денежки.
Она, конечно, не набралась картежного опыта за каких-нибудь полмесяца прошлым летом, да еще поотстала от этой игры и потому, проигрывая, ошибаясь постоянно, играла без интереса, и весь интерес, завлекший ее сюда, к Хухрию, и удерживающий тут, ограничивался той ролью, в которую она вошла так свободно. Ей любопытно было знать, на что рассчитывает Хухрий, втягивая ее в свою компанию, — стар, чтобы свататься, и номенклатура республиканская, а все-таки? Он был не стар, и ничего отталкивающего в его наружности она не видела — напротив! — и тем не менее всякую его попытку флиртовать с ней восприняла бы как нелепость и оскорбление. Была такая категория мужчин, не старых еще и вполне респектабельных, которые вызывали у нее брезгливое чувство.
Ни тогда, у себя дома, ни позже, когда играли в других домах, свататься к ней Хухрий не пытался. В нем не было тонкости, но он был, по-видимому, реалист.
Она пришла к заключению, что у него какой-то дальний расчет или вообще ему лестно знакомство с ней. В этом не было ничего удивительного: многие искали с ней знакомства, и она понимала это, но навстречу им не шла.
В тот день у Хухрия не пили, не ели, как он ни потчевал, — играли, а поиграв, прощаясь, условились на следующий раз.
Хухрий жил без детей, с женой, в двухкомнатной квартире, стандартной по всем показателям: немного хрусталя, немного книг, низкая мебель в гостиной — мода шестидесятых годов, паркет покрыт лаком, арабский гарнитур в спальной и московская сборная кухня из белого пластика. В прихожей под вешалкой хранилась домашняя мягкая обувка для гостей, а в баре — дюжина разнокалиберных бутылок с пестрыми этикетками. Этот стандарт дополняла хозяйка — тоже подтянутая, как супруг ее, молодящаяся, миловидная, радушная, с такой же, как у супруга, скульптурной улыбкой.
Жены обычно рады отвадить мужей от преферанса, а эта хоть сама и не играла, но мужа подбивала на игру, поощряла и, зазывая гостей в свой дом, горячо обсуждала с ними картежные планы на будущее.
По всем показателям нужно было отшивать Хухрия, и никаких затруднений в том не могло возникнуть: проще простого! Но Павел опять собирался на какой-то турнир, шашечное поветрие определяло моральный климат в семье, и чем-нибудь столь же легковесным требовалось разрядить эту атмосферу.
К тому же она была Муравьевой и, если что-то не ладилось у нее, не умела с этим мириться. Всякий неуспех побуждал к успеху.
Шашечные разъезды оплачивались спорткомитетом, но не слишком щедро. Она и раньше финансировала Павла, когда он уезжал, — зарплата у него была по-прежнему ассистентская.
На этот раз она вернулась с преферанса в приподнятом настроении.
Павел никогда денег не просил, но знал, что она даст. Эта материальная зависимость от нее нисколько его не угнетала — таков уж характер, а она извелась бы, будь материально зависимой от него. Об этом, конечно, разговоров в доме не было.
Она пришла от Хухрия с выигрышем, а Павел собирался в дорогу. К ее увлечению преферансом он относился индифферентно, а вернее, не относился никак. Он вообще отличался тем, что не высказывал своего отношения к ее делам, затеям и увлечениям.
Она положила в его бумажник семьдесят рублей вместо обычных тридцати.
Уже собравшись, пересчитывая свои командировочные капиталы, он удивился:
— Так много?
У него были честные глаза, которые когда-то она любила, а теперь видела в них трусливую надежду на то, что тороватая женушка не ошиблась в счете.
Кооперируясь со своими дружками-бродягами, Павел мог весь отпуск просидеть на сухарях и самых дешевых консервах, но, бывая в турнирных разъездах, норовил заполучить комфортабельный гостиничный номер и, хотя сам был равнодушен к питью и еде, постоянно закатывал финальные пиршества и угощал всех, кто попадался под руку. Несмотря на хроническое безденежье — со студенческих еще времен, цену деньгам он не знал и знать не желал.
В этот его отъезд у нее не было охоты баловать его, но она хотела, хотя бы не в открытую, похвалиться своим выигрышем.
— Ого! — вытаращил он глаза и похлопал ее по плечу. — Сорок целковых за один вечер! Бросай работу, переключайся на преферанс.
С несколько утрированной грустью она ответила:
— Это плохая примета. Мне стало везти в карты.
— Ничего, старуха, — сказал он беззаботно. — У нас с тобой еще не эндшпиль. Мы малость поднадоели друг другу, но это естественный спад физиологических импульсов. Ни одна нормальная здоровая семья не обходится без этого.
— Как приятно сознавать, что мы живем по науке, — понасмешничала она, и на том их разговор закончился.
После его отъезда фортуна, однако, изменила ей, и партнеры уверили ее, что это к добру, поскольку супруг в отъезде. На этот счет она всегда была спокойна: случайными женщинами Павел не интересовался, а на серьезное не хватало его — он был предан шашкам и своей хирургии.
В воскресенье задумали с картами выехать на природу — стояла жара, в городе нечем было дышать, и Хухрий, разумеется, перехватил инициативу — пригласил на свой загородный садовый участок. Добираться туда было сложно, а служебной машиной по воскресным дням и вообще не по делу Муравьева никогда не пользовалась, и тогда Хухрий вызвался снарядить свою, тоже служебную.
— Будете объясняться с народным контролем, — предупредила его Муравьева.
Оглянувшись, словно бы удостоверившись, что за спиной никого, он воздел руки, как восточный священнослужитель.
— Антонина Степановна! Где тот контроль? Где? Сколько туда ехать?
— Контроль, конечно, вас не засечет, — сказала она. — Но если помните расположение, от меня до него — через улицу. Соседи.
— Я вас понял, — мелко улыбнулся Хухрий. — Вы принципиальная женщина. Таких хозяев города побольше бы.
— Поменьше бы, вы хотели сказать.
— А теперь вы меня поняли, — уже без улыбки проговорил Хухрий.
Понять его, то есть раскусить, было проще простого — подобных дельцов она повидала немало, и только этот преферанс, который Хухрием старательно возводился в некую систему коллективного времяпрепровождения и к которому, признаться, она изрядно пристрастилась, по-прежнему интриговал ее.
— Ответьте мне на нескромный вопрос, — обратилась она к Хухрию. — Играете вы слабо, проигрываете много, берете на себя лишние хлопоты, и у вашей половины тоже дополнительная нагрузка. Зачем? Какая причина такой бурной деятельности? Откройте секрет.
Хухрий вроде бы смутился, что с ним бывало редко, а пожалуй, вовсе не бывало.
— Открою, — пообещал он. — Со временем.
В сад к нему поехали на такси, но сразу не взялись за карты: участок был запущенный, дикий, позарастало все крапивой и репейником, стояла в гуще сада развалюха с закрытыми наглухо ставнями, был столик под яблоней, но стулья свалены где-то в чулане, а туда не добраться, никак не открывалась дверца.
Мужчины прибегали к разным хитростям, а нужно было рвануть как следует, и это сделала Муравьева. Нужно было далее порыться в хламе, отыскать там орудия производства, раздать их мужчинам и распределить обязанности — она это тоже сделала. Был поливочный шланг, но не было воды, и двоих она послала с ведрами к водоразборной колонке.
Хухрий, голый по пояс, белый, волосатый, сгребал неподалеку мусор — лицо у него было темное, дубленое, словно опаленное мелкой дробью.
Муравьева терла тряпкой дачный столик со вкопанными ножками, спросила издали:
— Вы в шахте, часом, не работали?
Отставив грабли, Хухрий отмахнулся от мошкары.
— В шахте? Нет. Скотину пас, это было. С лошадками имел дело. — Он рад был, видно, передохнуть, присел на пенек. — Так и быть, Антонина Степановна, открою секрет. От этих лошадок хотела жинка меня чем угодно изолировать — хоть тайгой, хоть Колымой, до того приперло. Как псих, играл на бегах. Верите?
— Отчего же не верить? — поверила, вполне могло быть так, как говорил. — Человек вы слабохарактерный, и скажу вам прямо: вряд ли картами спасетесь, засосут и карты.
Отмахнувшись от мошкары, Хухрий подмигнул ей, или гримаса была такая.
— А вы, Антонина Степановна, не опасаетесь?
— Я не опасаюсь. У меня характер твердый.
Мошкара тут донимала; сядешь играть — облепят.
— С лошадками, Антонина Степановна, никакая блажь не сравнима. — Хухрий встал, взялся за грабли. — Я человек сознательный, вперед смотрю с оптимизмом. А к вам у меня есть один небольшой подзаход: сделайте доброе дело! — Он наклонился, вырвал пучок бурьяна. — Начальник товарной вас знает, и вы его знаете. Железная дорога нас кормит. — Похлопал по животу. — Сведите меня с ним.
Дорога всех кормила, и все искали связей с начальником товарной станции.
— И не подумаю, — сказала Муравьева. — Я не сводня. Вы практик, я тоже, но моя практика расходится с вашей.
У Хухрия была привычка шутовски креститься однако не шутили, а он перекрестился.
— Воистину характер! Молчу!
— И попрошу вас, — добавила она, — впредь ко мне с подобными просьбами не обращаться.
Хухрий сгреб мусор в совочек, понес за калитку, мелко улыбнулся, проходя.
— Я вас понял, Антонина Степановна.
Когда сели наконец за карты, ей показалось, что не столько понаторела она в картежной тактике, сколько партнеры потакают ей, жертвуя своей выгодой.
Это обидело ее, а потом возмутило:
— Ну, мужики, будем играть или махлевать?
Ловко тасуя карты, Хухрий на секунду замер, сдвинул прямые негнущиеся брови, протянул ей колоду:
— Будьте добреньки, снимите. — Она легонько хлопнула ладонью по верхней карте, и тогда он велел партнеру: — Подрежь! — и перекрестился. — Побойтесь бога, Антонина Степановна! Меня еще даже ОБХСС в том не упрекал.
— Не ловил, — поправила она.
Он согласился.
— Не ловил. А подловить, — сказал он, так же ловко раздавая карты, — не надо учиться в институте пять лет. Это просто. В нашей шкуре побудьте, Антонина Степановна и заимеете представление, как руководить, стимулируя людей, имея план на шее и не имея права снять, что требуется, со своего же счета. Карман большой, — он взял карты, рассмотрел их, щурясь, — а рука не пролезает.
— Карман большой, — сказала Муравьева. — Это видно.
В тот день — на природе, на свежем воздухе, вдали от городского шума — она проиграла. Но немного.
В том-то, по-видимому, и заключался секрет Хухрия — не в лошадках и не в бегах! — что проигрывала она немного, а выигрывала много, ящичек, куда складывала выигрыш полнел, и баланс, который подводила потехи ради, был активный. Она уже и перед Павлом не похвалялась своими картежными победами, и о заветном ящичке молчала: неприличный был баланс.
Конечно, подозрения ее пока что держались на домыслах. Возможно, мнительность? Партнеры туповаты, утрачивают старые навыки, не приобретая новых? Но в том-то и заключался секрет Хухрия, что был Хухрий преферансист, а не примазавшийся к преферансу, и лишь прикидывался неумелым дилетантом.
Когда она склонилась к такой мысли, ей загорелось изобличить Хухрия, но это было уже трудно.
В тот вечер, у него на квартире, опять сопутствовала ей удача. Хухрий с приятелем вистовали.
— Что же мне объявить? — призадумалась она. — А знаете, господа, я объявлю-таки мизер.
Это было рискованно, однако она сознательно пошла на риск.
— Продемонстрируйте, — ухмыльнулся Хухрий.
Она открыла карты и показала прикуп, а прикуп был — хуже быть не может, годился лишь на снос.
Теперь раскрылись вистующие, посовещались, и третий, сдававший, тоже принял в этом участие.
Они не очень-то толково рассуждали, нарочно, должно быть, путали друг друга, а ей по картам было видно, что шансов у нее нет.
— Несите пику, — сама подсказала она Хухрию.
Хухрий, однако, выложил бубну — бездарный ход.
Такому преферансисту и не сделать холостого проноса! Это было бы простительно новичку.
— Спасибо, даете сыграть, — сказала она.
— А что? — прикинулся Хухрий дурачком.
— А то, что вы подхалим! — повысила она голос: пускай и супруга слышит. — При данном раскладе не посадить меня с двумя взятками!
Она крепко выразилась — проглотили, не подохли, — швырнула картами в Хухрия — проглотил, не подох — и, с грохотом отодвинув стул, вышла, хлопнув дверью.
— Куда вы, Антонина Степановна? — вдогонку ей взмолился Хухрий. — Кто ж виноват, что вам карта идет?
В этом доме ноги ее больше не было, и с преферансом покончила она раз и навсегда.