Павел писал из своей Дружбы редко, и ни жена, ни мать никак не могли представить себе его тамошнюю жизнь. Доволен ли, забившись в такую глушь? Ощутимы ли перемены, на которые надеялся?
Решили: доволен и перемены ощутимы. А что? Спокойней на душе.
— Пусть ему будет там хорошо! — сказала невестка свекрови.
Она сказала это прочувствованно, то есть так, как до сих пор со свекровью не говорила. К удивлению обеих, отъезд Павла сблизил их.
Повлияло, однако, еще и такое: у Олега появилась девочка, одноклассница, школьный роман, Ромео и Джульетта, — красиво на сцене, но в жизни преждевременно, как выразилась свекровь. Пожалуй. Все это раннее к добру не приводит — невестка исходила из собственного опыта. Им обеим Джульетта активно не нравилась, хотя обе были не настолько глупы, чтобы поднимать этот больной вопрос на принципиальную высоту. Когда агрессор вторгается в пределы суверенного государства, внутренней междоусобице приходит конец и национальные силы объединяются под общим флагом. Джульетта была агрессивна, не по годам искусна в обольщении таких дурачков, как Олег, и обе стороны, сплотившиеся для самообороны, наедине друг с другом оттачивали свое оружие.
Первая любовь священна — истина, не требующая доказательств, но с оговоркой: в сфере художественной гиперболизации. В жизни либо забывается, либо вспоминается с неловкостью и, если любовь плотская, даже с отвращением. Она, Муравьева, брала на себя смелость это утверждать. Впрочем, добавила бы она, так бывает во всякой любви: мило, необходимо, но не стабильно, не вечно. Вечное, святое — дети. Или это наивность женщины, переступившей некий возрастной рубеж и в чем-то разочаровавшейся?
Может, и так. Во всяком случае, прежде она об этом не задумывалась — даже тогда, когда уже охладела к Павлу и он к ней охладел. Нужно было ему исчезнуть, чтобы нечто, видимо, глубинное в ней всплыло на поверхность.
С Павлом поженились — как с обрыва в воду, очертя голову, упиваясь своей удалью, а разладилось у них, должно быть, именно потому, что в их страстях бывали крайности, излишества и со временем Павел превратился в единственного свидетеля этих излишеств. «Нужно жить постно, соблюдать диету, — думала она, — либо, если уж дана воля разгулу, избавляться от свидетелей. В жизни смена действующих лиц необходима, чтобы не изводил гнет вечной подотчетности».
Несколько лет назад, еще не разжалованная, в прежней должности, она познакомилась с интересным мужчиной, главным конструктором крупного уральского завода. Был такой же завод в городе, того же профиля — соревновались. Приехала делегация оттуда, и с неделю ей, Муравьевой, пришлось возить делегатов по городу, показывать достопримечательности и представительствовать на различных собраниях.
Этого конструктора она приметила сразу, еще на вокзале, когда встречали гостей, и он приметил ее среди встречающих. Какой бы ни был мужчина артист, а всегда различишь, где у него любезность, где эмоции; где он брешет, рассыпая комплименты, а где, не подавая виду, сходит с ума. Она это умела различать. Он сразу влип в нее, и она — в него; кто раньше, трудно сказать, но это передается — биотоки! Всю неделю они держались, да и условий не было: насыщенная программа у гостей, запарка у хозяев, а остаться — хотя бы на денек — он не мог. Но прощались уже в открытую, зная, что никуда им друг от друга не деться. Это было в июне, а в сентябре съехались на юге и провели там чудесный месяцок.
Потом оборвалось. Ну, положим, она была не из тех, которые в разлуке томятся, да и томиться-то было недосуг, но все же что-то трепетное должно было сохраниться. Года через два он позвонил ей из аэропорта с явным намеком на свою готовность прервать командировочный полет, если это не вызовет у нее возражений. В аэропортовской гостинице было легко с номерами, и, стало быть, он ничем ее не затруднял. Она ответила ему темпераментно-нежной тирадой — а это умела, — но тут же с драматическим отчаянием объяснила невозможность свидания, сославшись на вирусный грипп, якобы сваливший ее с ног. Это не было голосом благоразумия или совести — недоставало еще стать ханжой-моралисткой! Она все помнила — тот чудесный сентябрь на юге, но ей противно было об этом вспоминать. Она тогда впервые подумала, что счастлив тот, кому удается прожить без свидетелей. А кому ж это может удаться?
В письмах своих — писульках, цидулках — Павел на судьбу не жаловался, но и доходами не хвастал — было бы чем, похвастал бы. Зато проскальзывало: расходы побольше доходов. Квартиру дали, а обставлять-то надо самому. Так что, извинялся он, в стадии бытовых недоделок некую толику подбросить на детей пока нереально. В будущем, писал он, семейный пай за ним. Да кто с него требовал? Она ответила ему: брось, мол, эти штучки. Но когда он попросил взаймы тысячу рублей на какую-то моторную лодку, это возмутило. Есть вещи, которые имеют ту же ценность, однако не ржавеют, — их-то и следует приобретать. В старину говаривали: на черный день. Этого у нее не предвиделось; по крайней мере, голова на сей счет не болела. Но у детей все могло быть: маршрут длинный, к поезду — очередь, желающих — тьма. В этом поезде, битком набитом, она была с билетом; пересадили, правда, из вагона в вагон, но не беда; еще пересадят — все равно билет есть, не высадят. А дети пока безбилетные, им на черный день — надо!
Прежде она была транжирка, денег не считала, Павел-то и знал ее такой — игрушка понадобилась, моторка! А иной не знал, не знал, что стала расчетлива после его отъезда, и началось это с того летнего вечера, когда примчалась на дачу, огорчилась, что Милочка спит, и вышла покурить за ворота.
Ей тогда сделалось больно за детей: уверила себя, что им недодано чего-то и без ее материнской подмоги не возьмут своего, — они в отца, а на него надежды никакой, он их не обеспечит, это она обязана сделать, ее долг.
Она тогда подумала о компенсации, еще не представляя себе, чем компенсирует то, что недодано детям.
Эту тысячу, которую Павел просил, она, издавна лелеявшая в себе свою щедрость, все же послала. «Пусть ему будет хорошо!» — сказала она свекрови, но того не сказала, что подумала. Все-таки он женился на ней по расчету, был нищий студентик, а она баба с положением, с приработком к стипендии, с дальнейшими перспективами и подкармливала его, вывела как-никак в люди. Было у него, конечно, кое-что кроме расчета и, конечно, стояло на первом плане, но и расчет был, не надо глаза закрывать.
Сегодня моторная лодка; завтра что еще приспичит? Благо там, куда ни кинь, — тайга, на автомобиле не разъездишься. Нахал. Подайте ему — ни много ни мало — тысячу, преподнесите на блюдечке, раздобудьте где хотите, продайте шубу, магнитолу, залезьте в чужой карман, взломайте сейф, ограбьте кассу, а между прочим, как раз этой тысячи не хватало, чтобы утешить душу: по случаю предложили набор старинного столового серебра, и больно было упускать, и с кредиторами беда: у всех уже заведены счета на Муравьеву.
За год оказалась кругом в долгах, как тот игрок, которому и ставить на кон больше нечего, — хоть пулю в лоб.
Увлеклась серебром, загорелось собирать; связалась с коллекционерами, знатоками, окунулась в их стихию и за год понатаскала в дом порядочно, а это ж такая зараза, что не оторвешься, — похлеще преферанса, четырежды азартная игра: пронюхать, раскопать, ухватить, сохранить.
Роковым был первый шаг: тот антикварный кубок, который приглянулся ей в комиссионном магазине; оттуда все пошло.
Вот и сегодня ей позвонили домой — в поздний час; пускай, сказали, ловит такси, немедленно явится, есть раритет, и просят за него по-божески; охотники, конечно, сыщутся, но первое слово, как всегда, за ней, за Муравьевой; из уважения, сказали, ее коллекция немыслима без этой уникальной вещи.
Была в долгах, и сбережений — никаких, но все же вызвала такси, помчалась — из уважения. Из интереса.
Какой же, впрочем, интерес без денег! Одно только расстройство.
Ей показали эту вещь, и она ахнула — забыла о деньгах, о кредиторах, о столовом серебре, которым не пришлось потешить душу из-за паршивенькой тысчонки.
— Я это возьму. — Она будто впала в транс.
— Возьмете или берете? — спросили у нее.
Она тоскливо пошутила:
— В рассрочку.
Не так уж, видно, много отыскалось охотников на это чудо или, проще сказать, цена кусалась: владелец был согласен ждать. А ждать-то сколько? Ну, сколько ей, Муравьевой, потребуется.
Она, признаться, не решалась даже заикнуться о цене.
Но все-таки…
Когда ей объявили цену, она вторично ахнула: по-божески? да вы в своем уме?
По-божески, заверили ее, а лет через пяток — десяток вещица будет стоить вдвое больше — так сказали.
Она всю ночь не спала, не могла уснуть, но — утро вечера мудренее! — скрутила себя, сожгла воздушный замок: на этакие замки зариться — безумие.
Перед Новым годом, когда цивилизованное человечество принимается ликовать по поводу того, что жизнь укоротилась еще на год, и по-дикарски ритуально поздравлять с этим друг друга, она, разумеется, не отстала от цивилизации, обзавелась новогодними открытками, отыскала давний список лиц, коих надлежало осчастливить стереотипным приветствием, и вдруг надумала под этой маркой выложить Павлу все, что накопилось в ней. Концовка должна была быть такая. Оба на эскалаторе в метро. Один едет вверх, другой вниз. Встретились взглядами, улыбнулись, что-то сказали, но эскалатора не остановишь. Так и разъехались: один — вверх, другой — вниз.
«Это жизнь», — подумала она, однако ничего похожего не написала, только: «С Новым годом, с новым счастьем!»
Моторка и тысяча рублей фигурировали в домашних пересудах — свекровь хотя и не назвала Павла нахалом, но невестке выразила полнейшую с ней солидарность, а мать посвящать в эту финансовую альтернативу решительно не стоило.
Теперь, когда невестка была в союзе со свекровью, союз дочери с матерью как-то поослаб. Перезванивались, а виделись редко, но под Новый год сам бог велел повидаться.
Мать сидела за пишущей машинкой, стучала, трудилась; что-то новенькое!
Машинка была у нее с давних пор, и службу-то свою в админорганах мать начинала с этого, брала стороннюю работу на дом, но позже договорились, что брать не будет: все-таки возраст!
На сей раз, как выяснилось, она не устояла перед соблазном — упросили, уломали, умаслили, да и почему бы не подхалтурить, коль скоро хватает силенок; и так — в перепалке, в дочерних укорах, в материнских оправданиях — завязалась беседа на злобу дня.
— Ну ладно, бог с тобой, — сказала дочь. — А мне-то где ее поймать? Халтурку эту?
— Тебе — халтурку? — Мать расхохоталась. — Ты шутишь!
— Шучу, шучу… — А может, и не шутила. — Но лишнее не помешает.
— Да у тебя ж оклад! И прогрессивка! — Растопырив пальцы, мать обрисовала предполагаемую сумму. — Что, план не дотянули?
— Мне денег нужно, а не план, — с досадой сказала дочь. — Мы, Муравьевы, жить не умеем, всю жизнь переплачиваем, хватаем с прилавка, что подороже, не торгуемся, нам сколько ни дай, все в прорву.
Мать возражать не стала, но и согласия не выразила; откликнулась на эту жалобу по-своему:
— Я дам. У меня есть.
— Здравствуйте! — фыркнула дочь. — Мне нужно много.
Так говорят, когда беда, банкротство, крупная растрата, недостача; ну, ясно, мать встревожилась, спросила:
— Послушай, Антонина, что случилось?
А что могло случиться — ровно ничего.
— Не думай, мама, будто я кричу караул. И будто мне требуется спасательный круг. Деньги, конечно, выполняют иногда и эту функцию. Но я не тону. За меня будь спокойна. Я закладываю фундамент.
— Чего фундамент? — как бы предчувствуя какую-то нелепость, презрительно — заранее — сощурилась мать.
— Будущего — чего!
Ответ был полемичен, а дочери как раз пришла охота ввязаться в полемику. Но — с матерью? Вот именно. Ни с кем другим не ввязалась бы, не рискнула. Всем другим она писала: «С Новым годом, с новым счастьем!» Вот формула, исключающая какую бы то ни было полемику.
— Будущее, Тоня, на деньгах не строится, — печально заметила мать и в этой печали задумчиво нажала клавишу машинки. — Можешь мне поверить. Деньги представляют ценность только на сегодняшний день.
Она-то и печалилась оттого, что никогда не имела их, а те, что имела, это не деньги.
— Молчи, мама, — сказала дочь. — Через двадцать лет сегодняшняя коллекция марок будет стоить в десять раз больше. И благоустроенная дача останется дачей, а не кучкой обесцененных бумажек.
Демонстративно, должно быть, принимаясь за работу, отвергая эти рассуждения, мать отстукала строчку, перевела рычаг, вытащила копирку, посмотрела ее на свет, скомкала, выбросила, повернулась к дочери.
— Что за практицизм, Антонина? Это не в твоем стиле. Ты увлекающаяся. А увлекающиеся срываются. Вспомни — с квартирой…
Это был пример неудачный.
— Во-первых, тогда мне вырыли яму, — сказала дочь. — А во-вторых, практицизм и увлеченность вряд ли совмещаются… Ты хочешь подвести идейную базу, я вижу.
И качество свежей копирки мать взяла под сомнение — опять посмотрела на свет.
— Ну, это уж ты сама подводи. А мне не нравится твое настроение. Если ты, конечно, не шутишь.
— Шучу, шучу, — как прежде, сказала дочь. — Во всяком случае, — добавила она, — имею право на такие шутки.
И мать, как прежде, спросила:
— Послушай, Антонина, что с тобой произошло?
— Произошло то, что мне вырыли яму, я же говорю. И когда я попала туда, не протянули руки. Ну что ж, ваши принципы пускай будут вашими, — обратилась дочь не к матери, а к кому-то за ее спиной. — Я и без них проживу.
Комкая копирку, мать испачкала пальцы — оттирала, не могла оттереть.
— Нет, это интересно! Бросаешь перчатку…
— Бросаю! — сказала дочь. — Человек устроен так: ценят его — выкладывается, не считаясь ни с чем. На голом энтузиазме. А не ценят…
— И что ты кому докажешь? — спросила мать, потирая руки, казалось, предвкушая поражение дочери. — Такой путь пройден! Такое достигнуто! И перечеркивать? Ты же умница.
— Ладно, — сказала дочь. — С Новым годом, с новым счастьем!
Это тоже была злоба дня: раздобыть елку для Милочки, побегать по магазинам за подарками, прибиться к какой-нибудь веселой компании, плюнуть на нее и провести вечер с Милочкой, пригласить соседских ребятишек, посмотреть телевизор, собраться, как бывало, тесным семейным кружком…
А ведь бывало так на первых порах; теперь мать разгневалась, чего и следовало ожидать.
— Прекрати, Антонина! Ты прекрасно знаешь, что в ваш дом я не ходок.
Ладно. Помолчали.
— Ты, случайно, не помнишь, — спросила дочь, — был у нас такой деятель, Рудич Георгий Емельянович, лет восемь назад? Ты должна помнить. Было еще тогда какое-то нашумевшее дело.
— Ну, было, — ответила мать неохотно, но без промедления. — И Рудич был. Управляющий «Вторчерметом».
— Что за мужик?
— Деловой, — сказала мать. — Головастый. Ходили слухи, что замешан в аферах, орудовала шайка, солидный куш, двоих — к высшей мере, можешь себе представить.
— А он?
— А он вышел сухоньким. — Мать послюнила палец, потерла след копировальной краски на ладони. — Как с гуся. Куда-то перевели или вовремя драпанул. А может, и не был замешан, судить не берусь. Ты почему интересуешься?
— Он в Речинске сейчас, — ответила дочь. — Директор фабрики. Мне с ним контачить придется. Интересуюсь, как себя поставить, можно ли довериться.
— Ой, Тоня! — сказала мать предостерегающе. — В советницы тут не пойду, но, знаешь, лучше от таких подальше.
— Это точно, — согласилась дочь. — Как с гуся, значит — гусь! Обойдемся!
Новый год она встретила по-домашнему, первого числа водила Милочку во Дворец спорта на детскую елку, а на следующий день, согласовав командировку с главком, выехала в Речинск.