Когда поженились, у них своей квартиры не было, она жила с матерью: комната огромная, дом старинный, перегородили — получилось две. Тонечка, Павлушенька, идиллия, с милым рай в шалаше, студенческие будни и праздники, авралы перед экзаменами, вечера художественной самодеятельности на экономфаке, клуб веселых и находчивых в мединституте, подобралась компания, и была у Тонечки подружка закадычная, еще со школы, Машенька Погорельская, соседка по лестничной площадке.
Туда, к Погорельским, частенько вваливались всей оравой, там любому гостю были рады, а Тонечка прямо-таки пропадала у них; чуть что — к Машеньке: поделиться новостями, посекретничать или просто потрепаться. Павлик туда не ходил и с Машенькой вообще не знался: то ли недолюбливал ее, то ли ревновал к ней — на первых порах был ревнив до смешного, не делая различия ни в дружках, ни в подружках. Главная же причина заключалась в том, что Сергей Фомич, Машенькин отец, работал в мединституте на физкультурной кафедре, вечно, по словам Павлика, придирался к нему, строчил на него рапортички в деканат, и у Павлика, конечно, был резон не ходить к Погорельским.
А занятия по физкультуре пропускал он не потому, что манкировал этим предметом, — наоборот, у него было давнее пристрастие к спорту, но не отличался работоспособностью, постоянно всюду не поспевал, корпел над своей медициной, сдавал зачеты последним, всякий раз вымаливая у декана отсрочку, да еще весной была у них практика в морге, и он обычно задерживался там дольше других.
Как-то, вернувшись оттуда, он не взялся сразу за конспекты, сидел удрученный и потом объяснил, что в морге было вскрытие, которое никак не выходит у него из головы.
Кто ж его заставлял выбирать такую профессию! «А как ваши бабоньки, — спросила Тонечка, — не падают в обморок?» Он сказал, что не в том дело, а случай тяжелый, ужасный: молодая девушка, красавица, преднамеренное, с применением особой жестокости, убийство; вешать надо таких гадов.
Там насмотришься!
Этот случай вскоре стал известен в городе, о нем много говорили, и кто говорил, что убийца пойман, а кто, ссылаясь на достоверные источники, — что только ищут, но пока на след напасть не могут.
Все были возбуждены, возмущены — тем, ищущим, никто не простил бы ни дня промедления.
Потом это как-то само собой приутихло.
Машенька пригласила к себе послушать новые пластинки; папы нет, сказала, зови Павлика. Папы нет, но будет? Она сказала, что папа срочно куда-то уехал, в какую-то командировку — надолго. Павлику было передано приглашение, но он отказался. «Сергей Фомич-то в отъезде». — «При чем здесь Сергей Фомич! Я туда не хожу».
При чем здесь Сергей Фомич? А вот при чем.
На следующий день весь дом всполошился: у Погорельских обыск. Это было так неожиданно и неправдоподобно, что Муравьевы — мать и дочь — не поверили: у Погорельских обыск? Но против факта не попрешь: обыск действительно был, самый настоящий, по всей форме — с ордером, с протоколом, с понятыми. Тонечка тогда подумала: «Ну ладно, пускай обыск, пускай протокол, понятые, но почему у Погорельских? Пускай у кого угодно, у нас, например, и то было бы легче». Будь это у них, у Муравьевых, к ним явились бы Погорельские со своим сочувствием, а так нужно было Муравьевым являться к Погорельским. С Машенькой было хорошо, когда все было хорошо, а когда стало плохо, все стало плохо.
Мать сказала дочери, что поражается ее дикарству: там какое-то недоразумение, и кто же, как не ближайшая подруга, должен быть там, а не замыкаться в индивидуальной ячейке и прятать голову под крыло, подобно этому самому…
Страусу? Дочь сказала, что если матерью руководит любопытство, то пусть сама вытащит голову из-под крыла и стучится в квартиру, где сейчас ужас что творится.
Грубиянка.
Боже мой, в девятнадцать лет какая дочь не грубит матери?
Она немного выждала и пошла. Это могло пригодиться ей в комсомольской работе. Машенька встретила ее спокойно, грустно, с той рассеянностью, с какой когда-то в школе отвечала невыученный урок и под этим видом придумывала, что бы ответить. «Мы все любим читать детективы, — сказала Машенька, — но, когда это происходит в доме, лучше бы их не читать. Лучше бы их не было вовсе».
Детектив?
Машенька сказала, что, во всяком случае, загадочно. Куда уехал Сергей Фомич и зачем? Прежде она и за глаза называла его папой, а теперь Сергеем Фомичом, и это, вероятно, было не случайно. Обыск тоже был не случаен — кажется, и Машенька так считала.
Боже мой, какой детектив!
Не было до сих пор у Сергея Фомича никаких командировок, никогда не уезжал он во время учебного года, и еще напрашивалась прибавка к детективу…
И еще прибавка?
И еще прибавка в том, что уехал второпях, внезапно, странный, не похожий на себя; утром никуда не собирался, а вечером уехал.
Машенька отвечала урок спокойно, грустно, однако сбивчиво; она и в школе была девочкой спокойной, но не тихонькой и, когда не знала урока, все же отвечала и ничуть не волновалась.
Стало быть, и Тонечке не стоило волноваться, прятать голову под крыло.
Во всем доме, во всех квартирах жильцы с повышенным интересом бились над загадочной ситуацией, которая покамест не грозила Погорельским в полной мере, преобладал исследовательский интерес. В чистом виде он сохранялся до тех пор, пока со стороны не пришла разгадка.
Сергей Фомич действительно сел в поезд, имея на руках билет до Челябинска, где, кстати, у него была сестра, Машенькина тетка. Но в Челябинск он не попал и со своей сестрой, Машенькиной теткой, не повидался, потому что по дороге на какой-то станции сняли его с поезда и арестовали. Это была еще не вся разгадка, хотя теперь уж стоило поволноваться и спрятать голову под крыло. Теперь уж в городе говорили, что убийца той несчастной девушки схвачен, не удалось ему скрыться, сняли его с поезда и вернули обратно — туда, где ведется следствие. Это был какой-то абсурд. Но против фактов не попрешь: в тот вечер, когда произошло убийство, Сергей Фомич с двумя приятелями возвращались из ресторана, и ехали они трамваем в том же вагоне, в котором ехала домой после занятий эта девушка. Хотя все трое жили в другом районе, они зачем-то вышли на остановке вслед за девушкой, а до того еще пытались завязать с ней знакомство. Этого никто никогда не узнал бы, если б не трамвайная кондукторша, которая давно уж приметила красивую скромную девушку, ездившую этим маршрутом на занятия и с занятий. Девушка была глухонемая — оттого-то, пожалуй, кондукторша и приметила ее. Когда пригласили кондукторшу к следователю, она всех троих пассажиров немедленно опознала.
Думали, вот-вот будет суд, но не тут-то было: по такому делу, говорили, следствие затягивается черт-те на сколько. Погорели Погорельские, теперь уж не погасишь — это тоже говорили; взят под подозрение был Сергей Фомич, а те, что говорили, озлобились против всей семьи. Машенькин дед, крепкий еще старик, слег с ишемией. Машенька не стала ходить в институт, спрятала голову под крыло, и у Погорельских было намерение отправить ее к тетушке и, быть может, если удастся, вовсе перевести учиться туда.
Мать сказала дочери:
— Советую тебе, Тоня, держаться от них подальше.
— Это по́шло, мама, — сказала дочь.
— Пошло, зато разумно. Ты в комитете комсомола. Активистка. Надо считаться с общественным мнением.
— Ерунда! — вмешался Павлик.
— Ерунда? Расстрел!
— Дать бы вам волю, — сказал он, — вы бы застрочили из автомата.
Тоже грубиян. Но найдется ли мужчина, который не грубил бы теще?
— Я на вас, Павел, не сержусь, вы того не видели, что я. В таких событиях пули летят рикошетом.
— Какие события? — спросил он презрительно. — Нельзя ставить свою мораль в зависимость от событий. — И еще сказал: — Великие события рождают героев, ничтожные — подлецов.
К месту ли это было сказано?
Теперь они поменялись ролями — Тонечка и Павлик: она не ходила к Погорельским, он стал ходить. Он заявил, что ходит не к Машеньке, а к деду: во-первых, как будущий врач и, во-вторых, как шашист — играет с дедом в шашки.
Ему ходить туда ничего не стоило, и в этом не было никакого геройства, потому что кто бы додумался сравнивать его общественный вес в мединституте с ее общественным весом на экономфаке!
Кроме того, он прежде не ходил, а теперь пошел и захаживал ежедневно, а она в какой-то день решила не ходить и не пошла, и чем больше не ходила, тем труднее было пойти.
Наконец наступил такой день, когда идти было уже нелепо, неприлично, невозможно.
Только раз за это время она столкнулась с Машенькой в подъезде — удивительно, что только раз, но обе торопились и торопливо, через силу, улыбнулись друг другу; все ясно было без слов: школа, дружба — в прошлом, а прошлое сгорело, сгорели Погорельские, и не в чем друг друга винить. Машенька мельком сказала, что скоро уезжает, переводится, и ввиду близкой разлуки полагалось бы опечалиться, прослезиться, но это подтверждение прежних слухов порадовало, облегчило душу. Вот уедет, и всему конец, и, стало быть, нет никакого смысла ходить к ней: все равно уедет.
Павлик был хороший, честный, умный, любимый, однако уважать, ценить, любить — не значит во всем соглашаться. Он говорил, что мораль не зависит от происходящих событий, то есть от жизни, а это было ошибочно и, пожалуй, противоречило материалистической платформе, на которой студентка экономфака Антонина Муравьева стояла до сих пор нерушимо.
Она сказала Павлику, что он путаник или, по крайней мере, эклектик: у него мораль оторвана от действительности, но эта же действительность, по его словам, определяет социальную структуру общества. Не так? А как? События рождают героев. Чьи слова? Стало быть, определяют! В кошмарном событии, которое взбудоражило весь город, вывернулась наизнанку семья Погорельских. Стало быть, событие это кое-чему учит. Чему и кого? «Хотя бы меня, — сказала Тонечка, — и хотя бы тому, что в человеке нужно распознавать его изнанку. Люди — дремучий лес, и только на опушке светло, а в чаще мрак и мерзость».
— Погорельский не мог этого сделать, — сказал Павлик. — Я не верю.
— А я верю, — сказала она. — Человек все может. Это заблуждение, что мы появляемся на свет чистенькими, а грязь лишь потом налипает. Мы порочны изначально, понял? Наша людская природа!
— Где ты этого набралась? — спросил Павлик.
— Здесь, — ответила она. — В нашем доме. На примере Погорельского.
Павлик повторил:
— Погорельский не мог.
— Иди в прокуратуру, докажи.
— Там и без меня разберутся, — сказал Павлик.
Разбирались что-то долго, и новый слушок просочился, будто трое арестованных, с которыми разбирались, вину Свою не признают и нет других улик, кроме того, что увязались в тот вечер за девушкой, а Погорельский, прослышав о случившемся с ней, перепугался и сдуру сбежал из города, чтобы не попасть следственным органам под горячую руку. Была лишь ступенька к уликам, а самих улик, по сути, не было.
Так говорили. И говорили, видно, на основе собственных измышлений, потому что по закону предварительное следствие ведется при закрытых дверях.
Тонечка болтовню отвергала.
Но через несколько дней прибежал от Погорельских Павлик, ликующе сообщил, что всех троих подозреваемых отпустили, извинились перед ними, а следователю, поспешившему и людей насмешившему, дали по шапке, так как подлинный преступник разыскан, установлен и проходит медицинское обследование в психиатрической клинике.
Павлик и Тонечка обнялись на радостях, она рванулась было к Машеньке, однако рассудила: успеется, там сейчас не до нее, — и вдруг почувствовала странное, скверное, что в общем-то не так уж было странно, а скверно — это точно. Она была не рада, то есть рада за Машеньку, но не рада за себя.
Мать сказала дочери:
— Вот тебе зарубка на долгую память: не будь перестраховщицей, верь в людей! Я бы этого следователя… своими руками! — показала она дочери кулак. — Порочить невинных, Тоня, это не только безобразие, преступление. Это еще удар по всем окружающим: убивается вера!
А кто советовал держаться подальше от Погорельских? Дочь промолчала.
Ей было досадно до слез. Обидно. Уже похоронила Сергея Фомича, а он ожил. Как слышат стук своего сердца — иногда, в минутном накале, — так услыхала она взрыв озлобления. Эта отравленная стрела — точно! с ядом! — направлена была в Погорельского, но и себя Тонечка не пощадила. Словно бы посмеялся над ней Погорельский, жестоко обманул ее, а она поддалась обману. Просчиталась, дура. Но на это же нужен особый дар — как у Павлика: в своих обожаемых шашках считал на десять ходов вперед. «В шашках расчет, — подумала она, — а в жизни не рассчитаешь: все относительно, зыбко, были ориентиры, да сплыли. В пору идейной зрелости, в девятнадцать лет, что может быть страшнее, чем потеря ориентиров?»
Она, конечно, не забыла этой даты — Машенькиного дня рождения, но еще неделю назад Погорельские не помышляли о семейном празднестве, и Машенька собиралась в Челябинск, а теперь все, к черту, изменилось. Господи, еще и это! Павлик сказал, что на именины не пойдет; а она, спросил, пойдет? «Я пойду, — сказала она, — нельзя их обижать». Это было испытание воли для нее.
Она пошла без Павлика, с матерью; с мукой — как на казнь, с отчаянной решимостью — как на подвиг, но, кажется, никто у Погорельских не заметил, как ей трудно. Она божественно сыграла свою роль.
— Ты умница, — шепнула ей мать.
Там были все свои, однако застольная беседа не вязалась, в тостах сквозила принужденность, и это потому, что каждый недоговаривал, словно бы перекладывая главное на других, которые договорят. Но те недоговаривали тоже — стеснялись говорить о главном. А главное-то было не в том, что Машеньке исполнилось девятнадцать, но в том, что, похороненный, Сергей Фомич ожил. Вот кто был именинник, а не Машенька. И кому-то нужно было наконец сломать этот ледок неловкого умолчания и воздать должное главному имениннику. Сидевшие за праздничным столом не умели сказать об этом, а она умела. Ей был уже знаком — как бы точнее выразиться? — магический стимулятор ораторской трибуны. «Ну, прямо!» — хмыкнули бы не искушенные в этом подружки, но факт же: трибуна преображала ее, возвышала над мелким, будничным, очищала от житейской дребедени.
Притихли, глаз не поднимали, слушали.
— Я ни минуты не сомневалась, — говорила она, — что Машенькин день рождения мы отметим вместе с вами, Сергей Фомич. Не сегодня, так завтра, через месяц, но вместе!
А стоило ли об этом говорить? Тут, разумеется, трибуны не было, но всякий раз, покидая трибуну, она испытывала удовлетворение; не приходилось еще раскаиваться в том, что говорила, а тут ей стало не по себе: вообще не следовало ничего говорить, никто ее не заставлял.
Когда включили радиолу, она тихонько пробралась в Машенькину комнату, постояла возле книжной полки, где было много всякой лингвистики — учебников и словарей.
Она взяла словарь на букву «л», нашла это слово, которое, разумеется, было известно ей, но просто так, от нечего делать, полюбопытствовала, как оно толкуется в словаре. Лицемер — человек двуличный, сказано было там, дурной, злонамеренный, но притворяющийся добродетельным, добрым, чистосердечным.
«Точно, — подумала она, — подходит, соответствует, зло прикидывается добром, ложь — истиной».
А может, бывают моменты, когда иначе нельзя? «Истина — это вообще, абстракция, — подумала она, — что-то вроде религии, вроде хороших манер, строевой выправки, а когда идет бой, стреляют, отстреливаются, наступают, отступают — не до выправки, надо спасать положение — любой ценой».
Лицемерие — крайняя мера чего? Самозащиты? Форма существования? Способ выражения мыслей? Программа действий?
В комнату заглянула мать, удивилась:
— Что это ты уединяешься?
— Философствую, — ответила дочь. — Пришло в голову: думать одно, а говорить другое не так уж трудно. Даже очень легко.
— Тьфу! — сказала мать. — Мало ли что бывает в жизни.