9

Для бедной Тани все были жребии равны — это в шутку повторялось не раз, но на самом деле Таня презирала фаталистов и с молчаливого согласия мужа приняла на себя роль рулевого в их молодой семье.

Квартиру им пообещали, однако неопределенно, в зависимости от ожидаемых ассигнований и сроков строительства, — ждать можно было и год, и два, и десять лет, а в старом заводском доме хоть сейчас. От этой квартиры, запущенной, малогабаритной, спланированной по устаревшим образцам, стоявшие впереди них на очереди отказались, и надо было решать: или хоть сейчас, или черт знает когда.

Всякие житейские проблемы он решал, будто рожал, — в муках, а Таня была ему полная противоположность. «Чем мучиться, глянь список очередности, — сказала она, — и прикинь с карандашом в руке». С карандашом? Неужто это арифметика? Да хоть и алгебра! Пока он собирался, она подсчитала, сколько семей на очереди, и сколько первоочередников, и какая площадь кому требуется, и какую реально планируют. На эти подсчеты у нее ушло полчаса, и в полчаса она решила брать квартиру в старом доме. Он бешено запротестовал.

Как говорится, поживем — увидим, и пожили — увидели. Тот новый, ожидаемый дом замер на нулевом цикле, а к старому подвели теплоцентраль, и распрекрасно можно было жить.

Еще случалось так не дважды или трижды: он мучился, обдумывая какой-нибудь житейский шаг, а Таня все решала мигом, без всяких колебаний, и так оказывалось лучше, как она решала, и вовсе скверно было, если бы он настоял на своем.

Отсюда следовало сделать вывод — он сделал: в житейском, спорном доверяться Тане и понапрасну не травить себя сомнениями, предпринимая что-либо, наперед не сулящее удачи.

Его вступление в новую должность на комбинате тоже не сулило ничего радужного, но, против ожидания, Таня благословила этот рискованный шаг. Быть может, он слишком уж расписал ей преимущества новой должности и особенно возможность спокойной домашней работы без заводской нервотрепки. Это действительно было заманчиво — условие, которое он не выпрашивал у Муравьевой, а она сама так установила, и это же, самое заманчивое для Тани, склонило ее в пользу новой должности.

Он сразу не сказал ей, кто такая Муравьева, не отважился, пообещал себе, что скажет позже, но позже говорить было еще труднее, и эта трудность, предстоящая ему и вроде бы непреодолимая, изводила его.

С недельку он лишь наведывался на комбинат, урывками знакомился с цехами, с оборудованием, с технологией и всякий день уходил домой расстроенный, подавленный: все было то ли непонятно для него, то ли примитивно, то ли неинтересно. Муравьева жаждала какой-то реконструкции, возлагала надежды на его инженерную изобретательность, а он, валяясь дома на тахте, ничего надумать не мог, и не хотел, и даже, честно признаться, не пытался. Так бывало, когда его просили вбить гвоздь в стенку, а он подолгу слонялся без дела, прежде чем взять в руки молоток.

Но эти дни были отличительны еще и тем, что он не понимал себя: умен или глуп, расчетлив или безрассуден, чист перед Таней или грешен, осталась прежней для него Муравьева или неузнаваемо преобразилась, легко ему было рядом с ней или тяжко, торжествовать либо тревожиться, идя навстречу неизвестности, или отступить, пока не поздно.

Он был в смятении, а не просто лентяйничал; временами ему казалось, что так будет вечно и никогда уже не вернет он себе утраченного равновесия.

Надо было, однако, работать — хоть как-то, хотя бы для вида.

Ведущим цехом на комбинате — дающим готовую продукцию — командовал некто Хухрий Яков Антонович, временно исполнявший обязанности директора до прихода на комбинат Муравьевой. Впервые она представила Частухина начальникам цехов на утренней оперативке, но через несколько дней, когда он зашел к Хухрию в конторку, тот, окруженный цеховым шумливым людом, недоуменно поднял от стола густо-коричневые с чернотой глаза, спросил:

— Вам кого, товарищ?

Частухин представился заново.

У Хухрия было две улыбки: широкая и узкая; он широко улыбнулся Частухину, извинился:

— Затурканный… — И узко своим работягам: — Наш главный. Есть мнение: любить и жаловать.

— Не спешите, — хмуро сказал Частухин. — Что у вас за сходка в рабочее время?

— Базар! — узко улыбнулся Хухрий. — Торгуемся. Но я толкучку прикрою! — Не в гневе вовсе, а словно бы для порядка стукнул он волосатым черным кулаком по столу. — Разойдись, хлопцы! Ваши интересы блюду, дам заработать.

Ушли.

— Вынужденный простой? — спросил Частухин.

— Точно. Недопоставка металла. — Хухрий встал из-за стола, размялся. — Вы к нам откуда?

— Машиностроение, — сказал Частухин. — Ничего общего. У вас тут кустарщина. Ни черта не разберусь.

Хухрий понимающе кивнул, и лицо его как-то сразу потвердело.

— Подсоблю. Завтра в пересменку походим по участкам.

Уже водила Муравьева, показывала, но больше напирала на организацию производства, чем на технологию.

С Хухрием назавтра обошли все цехи, все хозяйство: в пересменку начали, к вечеру закончили; Хухрий давал объяснения с видимым удовольствием. О Муравьевой он прямо не отзывался, но косвенно благоволил к ней, это все время чувствовалось. И чувствовалось, что не простак, а прост с людьми по складу характера, не делая между ними различия.

Раз прост, можно было с ним запросто:

— После директорского кресла не побоялись за свой авторитет?

— Смотря как понимать, — рассудительно ответил Хухрий. — Авторитет теряешь по сто раз в день и обратно находишь не менее. Я практик, без диплома, что каждой собаке у нас известно, и кто же мог рассчитывать, что меня, врида, утвердят? Никто и не рассчитывал, ждали, кого пришлют. А уйти с обидой? Нет! — стукнул Хухрий кулаком по столу, как стучал на своих работяг. — Моих сил тут столько вложено, что уже не в силах оторваться.

Он был, как видно, человек обязательный: пообещал подсобить — подсобил и не заносился при этом, не выставлял главного инженера в смешном свете, а, наоборот, держался с ним почтительно, словно так и должно было быть, чтобы главный инженер ни черта не смыслил в делах комбината.

Технология тут соприкасалась отчасти с химией, и, перебрав пачку затрепанных брошюрок на столе, Хухрий отыскал среди них одну потолще — книжонку, посоветовал ознакомиться.

Книжка оказалась бесполезной для Частухина: популярное изложение некоторых технологических процессов, применяющихся на комбинате. К популярной литературе он вообще относился с предубеждением, но Хухрию ничего не сказал, поблагодарил только, возвращая книжку, а сам сходил к Нине Поздняковой в библиотеку и еще в Дом техники, где теперь был у него читательский абонемент, и набрал литературы по своему инженерному уровню.

Это была серьезная научная литература, требующая специальной подготовки, — Таня сказала бы, что он блажит, убивая время на высокие материи, которые практически ему не пригодятся. Но Таня так не сказала, потому что на комбинат он не ходил, на все сто использовал привилегию, дарованную ему Муравьевой, сидел дома, рылся в справочниках, делал выписки, постигал азы всяких новых для него премудростей, и отвлечь его от этого было невозможно. «Не в силах оторваться», как говорил Хухрий.

А Таня, пожалуй, только о том и мечтала — о такой тихой жизни, если, конечно, закрыть глаза на умственную перегрузку, которую допускал вчерашний лоботряс. Таня больше всего опасалась в нем моральной депрессии — не напрасно! Он тоже опасался этого.

Но такая жизнь продолжалась недолго.

По мере того как он перегружал себя высокими материями, у него появлялась потребность приобщиться к материям низким. Он с утра уходил на комбинат и возвращался лишь к вечеру.

Было собрание партийно-хозяйственного актива, и выступал Хухрий: нещадно клял непунктуальных поставщиков, требовал суровой кары для них.

Муравьева сидела в президиуме, а ее заместитель в зале, и никто не догадался бы, о чем он думает и что вспоминает.

Говорил Хухрий нескладно — хуже, чем в цехе с работягами: горячился, громоздил неуклюжие фразы, обрывая их, недоговаривая, размахивая руками в паузах.

Не было нападок на ведущий цех, но Хухрий, похоже, оборонялся и, обороняясь, клеймил бракоделов из вспомогательных, заготовительных цехов, а своих людей выгораживал.

Была такая инструкция, номер сто двенадцать, спущенная главком, и, по словам Хухрия, никто не соблюдал эту инструкцию, кроме него, — положили ее под сукно. Дуракам, сказал Хухрий, закон не писан, верно? Нет, не верно: кто плюет на инструкции, тот умный, а кто блюдет их, так он выразился, тот дурак, потому что берет на себя лишнее, старается как лучше. Самый большой дурак на комбинате — Яков Антонович Хухрий, начальник ведущего цеха. Волосатым темным кулаком он ударил себя в грудь при этих словах, и так это было сказано, что никто не усмехнулся, а те, кого касалось, попрятали глаза.

Муравьева бросила грозную реплику:

— А мы с умников спросим!

— Минутку, Антонина Степановна! — как бы заступился за провинившихся Хухрий. — Подымаю вопрос не для того. Подымаю с желанием, чтобы завтра вопрос сам снялся с повестки. Чтоб товарищи осознали.

— Ну, посмотрим, — сказала Муравьева.

Если уж смотреть, то следовало бы как раз присмотреться к Хухрию, к ведущему цеху, но Частухин промолчал: без году неделя на комбинате, без Хухрия вроде бы покуда ни шагу, выставляться перед широким собранием негоже и негоже платить Хухрию за добро таким способом, да к тому же не уверен был, что с этой инструкцией, сто двенадцатой, дело обстоит у Хухрия в точности так, как показалось по беглым наблюдениям.

Но к Хухрию, когда закончили заседать, подошел.

— Что-то мне сдается, Яков Антонович, у вас эта, сто двенадцатая, тоже не шибко котируется.

Хухрий приставил к губам ладонь щитком, сказал по секрету:

— Не шибко.

— Как же прикажете вас понимать?

— Мобилизация масс на поддержание технологической дисциплины, — не смутился Хухрий и широко улыбнулся. — Все мы, участвуя в прениях, немного залетаем.

— Залетели, значит?

— Залетел, — с покаянным вздохом признался Хухрий.

— Хорошо, хоть мне пыль в глаза не пускаете.

— Да это не пыль, Ростислав Федорович, — убежденно возразил Хухрий. — Это была подначка. С прицелом на общественный реагаж. Вскочат, думал, и обложат эту инструкцию, как она того заслуживает. Ее если придерживаться, народу в цехах недосчитаешься. Разбегутся. Дурная, Ростислав Федорович, инструкция.

— А сами-то… обложить… не могли?

Хухрий был в рабочем халате, застегнутом на все пуговки, и, прежде чем ответить, перебрал их, расстегнул верхнюю, поправил галстук.

— Мог, конечно. Да базу ж надо подвести. Данные иметь в распоряжении… С умом если… — добавил он. — Сядемте на пару часов, закроемся, провентилируем.

Это нужно было сделать независимо от его сомнительных утверждений, и сделали, не откладывая в долгий ящик, — посмотрели схему техпроцесса, подсчитали расход сырья, сопоставили с нормативами; Хухрий оказался усердным помощником, и, против ожидания, усердие это не преследовало неблаговидной цели во что бы то ни стало доказать свое. Хухрий был расторопен, беспристрастен — старался, видимо, — и лишнего не болтал.

Эта инструкция, сто двенадцатая, утвержденная главком, явно противоречила техническим возможностям комбината.

Надо было полагать, что ввиду такого бескомпромиссного заключения Хухрий не преминет загордиться, сказанет что-нибудь в этом роде или хотя бы видом своим самодовольным покажет это, но он ничего не сказал, не показал, молча сложил бумаги, спрятал.

— В главк писали? — спросил Частухин.

Не писали.

— Они этого не любят, — махнул рукой Хухрий.

— Напишем.

— Пишите, Ростислав Федорович, — безразлично сказал Хухрий. — А я воздержусь. Плевать, знаете, против ветра…

Это официальное письмо Частухин сочинил не сразу — потребовались дополнительные материалы — и кроме двух подписей, своей и Муравьевой, поставил еще и Хухрия.

Муравьева прочла, побарабанила пальцем по столу.

— Скажут: прочухались! Этой инструкции от роду уже года два! Ну ничего, — успокоила себя, барабанить перестала. — Зато почувствуют, что наконец-то есть на комбинате главный!

Всякие похвалы или поощрения, высказанные ею в его адрес, придавали ему энергии, но и стесняли.

— Ерунда, — бормотнул он.

— Нет, не ерунда, — произнесла она властно: так говорит тот, кто уверен, что последнее слово за ним; шариковой ручкой, двадцатикопеечной, никак не директорской, она вычеркнула в конце письма фамилию Хухрия, объяснила: — Все равно не подпишет.

— Трус?

— Со странностями, — ответила Муравьева и подняла на Частухина свои блестящие глаза. — Трусость или смелость — понятия растяжимые. Шкала отсчета разная при разных обстоятельствах. Да и как ему, бедняге, подписывать после выступления на активе?

— Я б его проучил! Заставил подписать!

Последнее слово было за Муравьевой, а она качнула головой:

— Не надо. И вообще, Ростислав Федорович, советую вам не вступать с Хухрием в ближний бой. Хухрий самолюбив до чертиков, хотя вывернется наизнанку, лишь бы доказать обратное. И мстителен: не дай боже затронуть его самолюбие. К нему нужен подход.

— Столько уступок! Ради чего?

— Ради того, Ростислав Федорович, что он в своем деле бедовый. Расторопный мужик. Без него… — Муравьева не договорила, развела выразительно руками и потом лишь сказала, как бы подводя всему итог: — Полезный, в сущности, мужик Хухрий.

Загрузка...