С тем письмом, из Речинска, он долго не чикался: захлопнув за собой дверь директорского кабинета, молча швырнул письмо на стол в приемной, но, прежде чем невозмутимая секретарша, привыкшая к его периодическим вспышкам, протянула руку за письмом, он решил иначе, взял письмо обратно, отправился к себе и там в один присест сочинил ответную депешу. Как бы вымещая свой гнев на речинских бюрократах, которым надлежало бы впредь пораскинуть мозгами, а тогда уж строчить петиции, он с демонстративной обстоятельностью обрисовал свое чрезвычайное положение в связи с судебным процессом и, заключая, ехидно довел до сведения речинских грамотеев, что в течение гарантийного срока наладку новой техники осуществляет фирма, поставляющая ее, о чем, за вычетом экспортных вариантов, русским языком заявлено в сопроводительном документе.
«У тебя все?» — спросила Муравьева. «У меня все!» — как бы ответил он ей, покончив с депешей, и ровно в восемнадцать ноль-ноль, следуя примеру сотрудников с регламентированным рабочим днем, покинул пределы комбината.
Эти дожди, зарядившие после длительной суши, принесли прохладу, и все еще накрапывало временами, в парке было сыро.
Он пошел через парк — дальней дорогой, кружным путем, Потому что никуда не торопился и торопиться ему было некуда. Будет так день-два, или месяц, или всегда — об этом размышлять он себе не велел.
В парке играла музыка — духовой оркестр, военный; музыканты стояли прямо на аллее — вразброс, нестройно: асфальт был весь в лужах.
Обходя их, эти лужи, он тоже сбивался с шага, петлял, смотрел больше под ноги себе, чем по сторонам, и тогда лишь поднял голову, когда его окликнули. Это был В. И., адвокат, — как уж не узнать по голосу! — а поди ж ты, не узнал: молодой был голос, озорной, настырный.
«Что-то новенькое» — как говаривала Муравьева.
День-два, или месяц, или всегда — об этом себе не велел размышлять, но подумал об отходчивых натурах, с которыми ужиться легко, да им-то нелегко живется. Кто отходчив — он? «У тебя все?» — «У меня все!» — сказал он себе. К чертям эту отходчивость.
В. И. окликнул его со скамейки, где сидели, плотно сомкнувшись, шестеро или семеро: и постарше В. И. на вид, и помоложе, но все, в общем, старики, ветераны, в штатском, в пиджаках, при галстуках и при орденах — за войну. Это Частухин сразу заметил: военные ордена, у каждого по нескольку, а медалей не счесть — позванивали.
Вероятно, и В. И. был при орденах или при ордене, но сидевшие с ним были налегке, а он в плаще, и не видно было, что под плащом.
У них, ветеранов, был нынче сбор, наверное; вот и музыка в парке играла военная и сюда доносилась.
— Присоединяйся, Ростислав! — обратился к нему фамильярно В. И., а с какой стати так, догадаться было нетрудно, да и ветераны этого не скрывали. — Зачислим тебя в наше подразделение, — прочертил В. И. круг рукой и как бы захватил этим кругом Частухина. — Поставим на котловое довольствие. Воблы желаешь?
То ли не доели, насытились, то ли берегли к посошку.
Частухин воблы не желал, но присоединился — потеснились. В. И., словоохотливый, заботливый, шумный, веселый, усадил его возле себя.
Ветераны не скрывали, что тяпнули малость, согрешили, но по такому случаю не грех.
— Открывали обелиск, — пояснил В. И. — А ты откуда?
— С работы.
— Ах да! — сообразил. — Ты ж на два фронта!
Не составляло трудности предугадать, по какому руслу потечет беседа на скамейке: фронт и снова фронт, боевые эпизоды, — но, видимо, уже исчерпали тему и подвернулась другая — вобла: как воблу ту, довоенную, стеснялись к столу подать, а теперешняя в большой цене, пользуется огромным успехом. Один рассказал, как в городе Горьком зимой сорок первого все магазинные полки были заставлены крабами, однако никто не брал — брезгали.
На этой садовой скамейке было тесно, но сиделось, представьте себе, свободно, и беседа, совсем уж свободная, потекла не по руслу, а растеклась ручейками, и каждый отдельный ручей не мешал соседнему, так что соседи, у которых был свой разговор, не прислушивались к разговору, который был у Частухина с В. И.
В окружении фронтовиков он, Частухин, проникся боевым, что ли, духом: упреждая атаки В. И., пошел в атаку сам.
— Начинайте, Василий Иванович. Чего же вы! Выкатывайте свои пушки.
Чрезмерно, не по стандарту, удлиненное шершавое лицо адвоката повыше щек, пониже глаз морщинисто взбугрилось: хотел улыбнуться, но передумал.
— Артиллерист не я, вон у нас артиллерист. — Закинул руку за спинку скамейки, словно бы обнял Частухина, но руку-то положил на плечо его соседу. — Вон у кого пушки. Были. Тот уж как выкатит… Я тебе уточню, Ростислав: нас, здесь собравшихся, мирное время свело. В основном. А воевали на разных участках. За малым исключением. Кто где. Кто пушки выкатывал, кто — своим ходом. В частности, у меня пушек нет. Да и зачем? Чего начинать-то?
— Критику, — сказал Частухин. — Или просто ругните.
Теперь уж ему положил В. И. на плечо руку, обласкал.
— Тебя? Да не ругаю, Ростислав. За что ругать?
Как будто не за что! Как будто не ругал уже!
— Хотя бы за сегодняшнее.
— А что сегодня? — поморгал глазами В. И., словно не было его сегодня в суде или впрямь проспал то, что было.
— Хотя бы эти… Железки… (Муравьевой выражение! И В. И., конечно, не понял.) Ну, брак. Наша продукция.
— Ты вот о чем! — обрадовался В. И.: понял. — Так я же целиком и полностью. Поддерживаю. Иначе-то как? Водичку мутить? Нет, Ростислав, я в мутной водичке не рыбачу. Я признаю водичку чистую, да и не рыбак, если уж прибегнуть к сравнениям. Если уж прибегнуть к сравнениям, ты, Ростислав, нашего устава человек, — кивнул он на сидящих рядом, но те его не слышали. — Ты, главное, мужчина, вижу. Теперь все в штанах, по штанам не определишь, где кто. Я определяю по мужескому роду, в старинном употреблении. Мужеский, благодаря звучанию, ближе стоит к мужеству. Ты, Ростислав, мне защиту осложняешь, но ты мужчина, а это по мне. Всякая работа требует преодоления осложнений. У нас так: где мутна водичка, ныряй поглубже, прочесывай дно. Это меня как раз привлекает, Ростислав, и я тебя не ругаю. Ты иначе не способен, твоя слабость — твоя сила.
— Какая слабость? — спросил Частухин.
— Сам знаешь! А не знаешь, тем лучше. Я тебе о силе толкую, а не о слабости. Слабость мы тебе амнистируем, а силу используем. Вплоть до того, что пересмотрим дислокацию, диспозицию, переставим стрелы на оперативной карте. Слушай, Ростислав, — спохватился В. И., — а тебе не кажется, что я сегодня много говорю?
Говорил он действительно много, но можно было и его амнистировать.
— Многовато, — сказал Частухин, а не хотел так сказать.
— Это ничего! — сам себя извинил В. И., полез в карман за куревом. — Нет, я папиросы, — отказался он от сигарет, протянутых ему дружками. — Это ничего и даже нужно. — Закурил. — Наш устав тебе по силам, вижу. Не вызрело, допустим; вызревает, расходуется зря тобой, а может и, не зря, увидим. Если уж прибегнуть к сравнениям высокого достоинства, смотри, Ростислав, кто там восседает, крайний, — подался вперед В. И., указал взглядом. — Тот бородатый, видишь? Который, молодится. Теперь борода самая что ни есть молодость. А был тогда без бороды — на Курской дуге. Смотри внимательно. И одного из здесь присутствующих, раненого, вынес под шквальным огнем с поля боя…
Частухин посмотрел внимательнее — на В. И., а тот словно бы отмахнулся от него:
— Да нет! Не меня! — И дунул: отогнал табачный дым. — Я там и близко не был. Если буквально хочешь знать, на поле боя не бывал ни разу. Не довелось. В Отечественную отслужил в рядах от и до, а немца, ни единого, в лицо так и не видел. — Он как бы похвастался этим и повернулся к бородачу. — Возьмешь Частухина с собой в разведку? Бери! Ручаюсь!
Не было никакой разведки, и некуда было брать — шутка фронтовика, но крылось за этой шуткой что-то новенькое. Каким-то новым способом пытался В. И. обработать своего подзащитного.
А может, день был нынче такой — добрый, у него, разумеется, у В. И.: всем все прощал и мысли не допускал, чтобы ему чего-нибудь не простили.
Надо было простить.
— Лишнее, Василий Иванович, — буркнул, однако, Частухин. — Много-таки говорите.
— Нет! — возразил В. И. и разогнал рукой табачный дым. — Лишнего не говорю. Наоборот! Если уж прибегнуть к сравнениям, я как неисправный динамик, в котором звук наполовину пропадает. Я еще скажу свое, погоди. У меня есть правило: вчитался в дело, составил себе мнение, наметил схемку, а давай-ка все равно прочесывать — хоть и в энный раз. От корки до корки. Если уж прибегнуть к сравнениям, — в энный раз повторил он, — мы по своей работе имеем сходство с реставраторами. Которые восстанавливают художественные произведения старинных мастеров. Бывало ж: сверху мазня или так себе, что-то среднее, а соскреб — искусство. Мы — тоже. Снимаем верхний слой. Что там, под ним? Вот и я. Снимаю. А под ним кое-что. Нюхом чую. Кто-то уводит судебное следствие в сторону.
— Я, что ли? — нахмурился Частухин.
— Да не ты! — В. И. докурил, бросил окурок в урну.
Когда он, слегка изогнувшись, бросал, откинулась пола, и под плащом блеснула звездочка — та самая, золотая.
Та самая, которую носят, у кого она есть, и надевают не только в исключительных случаях.
— На работе нельзя, — сказал В. И.
— Нельзя? — удивился Частухин.
— Ну, по моим понятиям. Нехорошо. Мне, адвокату. Получится, будто давлю морально на состав суда. Будто своей персоной создаю авторитет защите… Возможно, и не так, — стеснительно проговорил В. И., — возможно, и преувеличиваю…
Он все преувеличивал сегодня, и нужно было все ему прощать, и ни о чем не спрашивать, и, коль такой чудак, вообще сидеть молчком.
Они действительно примолкли — двое, как будто у В. И. иссяк тот жар, с каким внушал Частухину свои адвокатские убеждения, или В. И. впрямь застеснялся своих преувеличений.
Немного так и посидели — молчком. И вдруг В. И. спросил:
— Ты Муравьеву давно знаешь?
Вроде бы вскользь спросил и вместе с тем не вскользь, не вдруг, словно говорили уже о Муравьевой и потому примолкли, что надо было обоим кое-что осмыслить, взвесить или же припомнить.
— Я — Муравьеву? — Так ежик выпускает иглы; сам выпустил и сам себя же в том изобличил. — Это к чему?
— К чему? — не сразу откликнулся В. И. — А если ни к чему? Нельзя?
— А если ни к чему, — сказал Частухин, — то это тоже лишнее.
— Я лишнего не говорю, — повторил В. И.
Ну вот, на этом оба словно бы споткнулись, опять закапал дождик, а у них, ветеранов, было поблизости пристанище — бородач пригласил, и он же скомандовал:
— Выходи строиться! Артиллерия — на левый фланг! Подводный флот — на правый!
Это он имел в виду В. И., который лишнего не говорил.
Да, иглы выпускать не стоило: не говорилось лишнего; но там, куда они направлялись и как мужчины, почитающие свой устав, звали с собой Частухина, он был определенно лишний, не пошел.
Подводный флот, подводные течения в судебном деле — все было неожиданно, и нужно было все осмыслить, взвесить или же припомнить, остаться одному.
Но он подумал не о том: ну, лишний среди них — естественно, мальчишка, нищий рядом с ними, богачами, у которых за спиною прожитое, пережитое, война, победа, и все же есть и у него свое богатство.
Завидуя им, почитающим братский устав, он подумал, что богат не молодостью — это преходящее, нынче есть, завтра нет ее, — а тем богат, чего ни время у него не отберет, ни сам никому не отдаст — ни Тане, ни В. И., ни судьям, нынешним и будущим.
Он отсчитал в уме года — с той осени, студенческой, институтской, с того собрания, комсомольского, перевыборного, — и погордился, поторжествовал: целая жизнь!