18

Судья сказал, что будет продолжать допрос явившихся по вызову свидетелей, а тех, которые не явились, оповестят вторично и выяснят причины неявки.

Не зря, уходя, прихватила Таня зонт: сперва нахмурилось, потом покапало и, когда, пожевав бутербродик, запив его остывшим чаем, помыл, как велено было Таней, посуду, собрался на комбинат, вовсю полило — с ветром, с бурей, с грозой. Он думал переждать, но не утихало, и пошел прямо в суд, промок. Удивительно было, как не остановила погода свидетелей — тех, что явились.

Два года назад оказался под угрозой квартальный план, и, чтобы не зашиться, навербовали на работу временных — по предложению Хухрия. Теперь суд взялся за них: как принимали, да как оформляли, да почему этак, а не так.

И не так, и не этак вышло утром с Таней — несуразно: то ли объяснились, то ли нет, и временем не располагали, и время выбрали не подходящее для объяснений; не то было жизненно, о чем говорили, а жизненно было — суд: как повелит, так и будет, и, если повелит не так, а этак, все прочее утратит смысл, превратится в ничто, развеется по ветру.

Сейчас же, сию минуту, одним крепчайшим ударом нужно было вбить себе в голову и, чтобы застряло там прочно, не выскакивало, — отбиваться, находить разумные оправдания, прислушиваться к здравым советам, выбираться из топи, на сушу, защищаться во что бы то ни стало, не поддаваться убийственной апатии.

Он и раньше, конечно, стремился к этому, однако неосознанно, порывами, то загораясь, то потухая, а теперь с решимостью, окрепшей внезапно, неколебимо; и, как в пору своей болезни, словно хватаясь за соломинку, невольно бросил отчаянный, взывающий о помощи взгляд в сторону адвокатского столика, но В. И. сидел потупясь, недвижимо, отрешенно от всего, что происходило, подпирал рукой тяжелый подбородок и прикрывал глаза, будто они слипались или слепил их яркий свет.

Свет был неяркий, горело несколько ламп по бокам судейского стола, пришлось зажечь: по-прежнему лил дождь, громыхало — то далеко, то близко, гроза то уходила, то возвращалась.

Вызвали свидетеля с телефонной станции — того самого, который был зачислен временно на должность инженера по труду. В этой должности он, разумеется, не работал, но зато, как договорились с ним, помог установить телефоны на всех производственных участках да еще наладил селекторную связь. Полгода ему платили полную ставку, а это было незаконно.

— Вам известно, свидетель, положение о совместительстве? — спросил судья и недовольно покосился на окно: сверкнула молния.

Окна позакрывали — заливало с улицы, в зале было душно, а кроме того, гроза, то уходящая, то возвращающаяся, отвлекала суд от дела, а когда раскаты грома учащались, девушка-секретарь не слышала, что говорят.

— Свидетелю положение известно, — повторил судья для этой девушки, для протокола, и еще спросил: — При поступлении на комбинат вы предъявляли трудовую книжку?

— Извиняюсь, не помню, — с крайним сожалением ответил свидетель, и всем стало ясно, что не предъявлял.

Это не касалось Хухрия, но Б. А. касалось все без исключения — так он был подвижен, верток, зорок и не пропускал ни слова из того, что говорили свидетели.

Это касалось Частухина, но В. И. ничего не касалось: вроде бы знал наперед, что у кого спросят и кто как ответит.

Снова сверкнула молния, судья покосился на окно, подождал, когда громыхнет, но громыхнуло не сразу, приглушенно: гроза удалялась.

— Садитесь, свидетель, — сказал судья и обратился к подсудимому Частухину: — Кем подписан приказ о назначении свидетеля?

Можно было и не спрашивать: там, в делах, все было обозначено.

— Мной подписан, — встал Частухин.

А что ему оставалось? Не подписывать? Мытариться без телефонов, без селектора?

— Вы замещали Муравьеву? — спросил судья.

Не замещал бы — не подписывал, чего уж тут размазывать!

— Да, Муравьева отсутствовала, — словно бы огрызнулся Частухин.

Когда он бежал под дождем в суд, его пугала встреча с ней — будто провинился, защищая ее от Тани, затеяв это несуразное объяснение. Она, однако, в его защите не нуждалась, и, кроме того, он подумал, что, вступаясь за нее, как бы претендовал на какое-то близкое особое место при ней, и Таня, вероятно, так и поняла, а это было не так.

На своей передней скамье он сидел, как обычно, не оборачиваясь, но не утерпел — обернулся, скользнул быстрым взглядом по лицам сидящих позади него и тотчас отвернулся, словно бы успокоенный: Муравьевой в зале не было.

— Подсудимый Частухин! — снова обратился к нему судья. — Замещая директора, вы принимали людей на работу по согласованию с директором или действовали самостоятельно?

Это был, конечно, подвох или намек, и если намек, то прозрачный, ребенку стало б ясно: судья подкапывался под Муравьеву, но этим самым отчасти вроде бы выручал его, Частухина.

Как Муравьева не нуждалась в защите, так и он не нуждался в такой выручке.

— У директора бывали длительные командировки, — ответил он. — Согласовывать было не с кем.

Судья потребовал уточнения:

— То есть?

— Я действовал самостоятельно, — опять огрызнулся Частухин.

Судье все было мало; казалось уж, уймется, но нет, не унимался:

— Ответственность, следовательно, лежит на вас?

— На мне, конечно, — кивнул Частухин.

Ответственность лежала на нем, однако же ребенку стало б ясно, что В. И. недоволен его показаниями, — судья был доволен, прокурор доволен, довольны заседатели: подсудимый не изворачивался, не путал, говорил по совести; а В. И., вероятно, ждал от него другого, хотя ничем не выдавал своего недовольства, так же подпирал рукой тяжелый подбородок, прикрывал глаза от света и лишь тогда поморщился, когда опять загромыхало.

Но это был совсем уж дальний гром.

Пока допрашивали свидетеля с телефонной станции, Хухрий за своей загородкой таращил глаза, дивясь непорядкам; покачивал головой, возмущаясь безобразиями, и на Частухина поглядывал осуждающе. А стали допрашивать прочих временных, которых сам он набирал для своего цеха, и глаза у него страдальчески потускнели, брови нависли над глазами, головой не покачивал, застыл в немом раскаянии, только губы шевелились, будто заучивал про себя то, что говорилось свидетелями.

Брал их в цех Хухрий, а приказы подписывал Частухин, и теперь уж, по прошествии нескольких лет, трудно было в точности сказать, как это всякий раз получалось — Муравьева то ли была в отпуске, то ли болела, то ли поручала ему подписывать готовые приказы, занятая подолгу на строительных объектах комбината. Он приказов не писал, не умел их писать — только подписывал.

Со всех сторон шпыняли его этими приказами: и Таня, проведавшая о них, и следователь, когда еще не дошло до суда, и суд, когда дошло, и пуще всех В. И., внушавший ему, будто не так было, как он, Частухин, рассказывал следователю, а будь даже не так, язык не повернулся бы выгораживать себя, цепляясь за мелочные формальности, и, значит, бросить тень на Муравьеву, которая потому-то, наверно, и доверяла ему эти подписи, что была не вправе рисковать своей директорской репутацией: с директора спрос особый. Кто мог тогда предвидеть, что и с заместителя будет особый спрос!

Не чья-то злая воля водила его рукой, а он собственноручно подписывал приказы, отдавая себе отчет в том, что грешит против инструкций, но поступал так не для себя, не ради личной выгоды, а ради комбината, ради Муравьевой: ее заботы были его заботами, — этого Таня не понимала.

Она сказала ему: «Молись!» — на кого или на что? на самое святое! — ему дарована была свобода, а он, кажется, того и добивался или же, если ближе к истине, тайком тосковал по такой свободе, не представляя себе, впрочем, какая она и что будет с ней делать. Молиться? Так он и без того молился — зачем ему свобода? Спроси его об этом прокурор или судья, он затруднился бы ответить, но тихое, подобное смутному предчувствию торжество мало-помалу накапливалось в нем. Он подумал, что, возможно, притягательность всякой свободы не в том, чтобы непременно пользоваться ею, а в ней самой, в сознании, что она есть.

Покамест все зависело от главного: как суд решит.

Уже ребенку стало б ясно, что временных рабочих брал Хухрий на сдельщину, платил им как сдельщикам, и в этом, право же, не было ничего предосудительного, но суд судил по-своему, тянул за язык свидетелей, допытывался у каждого, кто сколько получал и какие выполнял работы, и по нарядам выполнял или без нарядов.

Утреннее объяснение было, конечно, невразумительным, и лучше бы не объясняться вовсе: уже ведь говорил себе, что в чистом виде чувство объяснить нельзя, непременно будут примеси, да и не объяснил ничего, только сделал больно Тане, себе тоже, но о себе можно было не думать, однако думал же, себя вдруг пожалел. За что ему такое испытание — то давнее, студенческое, о чем все эти годы вспоминал с душевным трепетом! «О господи, — подумал он, — душевный трепет — муть!» Не попади он тогда на эту конференцию, не выкликни факультетская братва его фамилию на выборах, не сосватай делегатом, была бы душа тверда — без этого трепета! Он тут же, однако, подумал, что, возможно, ему одному из тысячи выпал редкостный жребий — счастливый ли? — поклоняться любви, не требуя от нее ничего взамен. «Молись!» — сказала Таня: угадала.

«Могла бы и не угадать, — подумал он, — потому что люди, несмотря на свой многовековой опыт, очень мало знают о любви, толкутся на одном и том же, меряют ее по своим куцым стандартам, сопоставляют с вечными эталонами, а она стандартами не меряется, у каждого своя, особенная: любовь-мечта, любовь-привычка, радость, горечь, сострадание, поклонение — десятки, сотни разновидностей, из которых и во мне кое-что ужилось, вроде бы несовместимое».

Он говорил себе, что нужно отбиваться, защищаться, но вместо этого все время подставлялся под удары и успокаивал себя: придет еще его черед.

Он успокаивал себя: удары-то пустячны, такими с ног не свалишь, напрасно морщился В. И., когда гремело где-то вдалеке.

А въедливый судья с печатью скучающей незаинтересованности на лице допрашивал очередную свидетельницу, допытывался, долго ли проработала в цехе Хухрия.

Таких свидетельниц было много, и отвечали они по-разному, то неуверенно, то без запинки, но все с опаской, словно бы судья устроил им экзамен, проверял их памятливость, а им никак нельзя было спутать даты, ошибиться, и эта, очередная, свидетельница тоже глядела на судью с испугом, комкала в руках платочек, боялась провалиться на экзамене.

Так же скучающе судья спросил у нее, где получала зарплату, и это вовсе привело ее в замешательство, потому что получала там, где выдавали, а выдавал Хухрий, начальник цеха, у себя в конторке, хотя на это был кассир и полагалось выдавать из кассы.

Этим свидетельницам нечего было опасаться: где выдавали, там и получали; но и Хухрий не опасался ничего: сам начислял — сам выдавал, внедряя свой прогрессивный метод, заботился о людях, взял лишнюю нагрузку, чтобы не томились в хвосте у кассы, а разрешение на это было. «Спросите у дирекции, — сказал Хухрий, — дирекция вам подтвердит».

Судья спросил.

Но Муравьевой в зале не было, и подтвердить обязан был Частухин. Он подтвердил.

Она сказала как-то, что пусть Хухрий сам выдает зарплату, раз понабрал себе ораву временных, а то кассир запутается, и пусть Частухин разрешит, если Хухрий придет за разрешением. Она порой пренебрегала формалистикой и в этих случаях частенько передавала бразды правления ему, Частухину, — он принимал их, зная, что возможны неприятности, но в них — как тогда, так и теперь — была невыразимая приятность для него, он согласился бы сам навлекать их на себя, лишь бы спокойней, безопасней было ей. Однако ни суду, ни Тане, ни В. И. он это втолковать, чтобы дошло до них, никак не мог: невыразимое в чужую голову не вложишь.

— А вам известно, — спросил судья, — что после выдачи зарплаты начальником цеха расходные ордера на выдачу ему наличных из кассы уничтожались при возврате платежных ведомостей?

Ну, это уж была чистейшая абракадабра.

— Простите, — сказал Частухин. — Я не бухгалтер.

Он понимал, что это не ответ и что по службе он в ответе за бухгалтера, за Хухрия, за Муравьеву, поскольку нету ее в зале, и не собирался уходить от этого ответа, но все же справедливость запротестовала: с какой же стати одному — за всех?

Он понимал, что должен отбиваться, защищаться, но выставлять себя невинной жертвой было выше его сил, а значит, так: один — за всех, пока что — да, потом наклюнется какой-то выход, еще не кончен суд, не все еще страницы перелистаны, потом, потом, подумал он, пока что у него другого, приемлемого выхода не было.

Все понимал он, отдавал себе отчет во всем, и только это, единственное, смущало его: какая-то не поддающаяся разумному обоснованию странность в том, как вела себя прежде с Хухрием Муравьева.

Загрузка...