Тишина в моей хижине давит, становится густой и осязаемой, прерывается лишь тяжелым дыханием троих чудовищ, превративших мой дом в клетку.
Словно во сне, я заставляю себя сделать шаг. Ноги ватные, непослушные.
Я подхожу к единственному в доме сокровищу — старому деревянному сундуку, где храню свои немногочисленные пожитки. Скрип крышки кажется оглушительным. Внутри пахнет лавандой и моим прошлым.
Мои пальцы перебирают скромные запасы.
Вот несколько моих любимых льняных платьев — одно василькового цвета, другое цвета луговых трав. Я надевала их по праздникам, чувствовала себя в них красивой. Сейчас я просто комкаю их и бросаю в дорожный мешок.
Рядом — пара крепких зимних ботинок. Я так гордилась ими. Целый месяц экономила, чтобы выменять их у сапожника на тридцать моих лучших булочек. Я готовилась к долгой и холодной зиме, но даже представить не могла, что она наступит так скоро. Ботинки тоже летят в мешок.
Мой взгляд падает на подоконник. Там, среди горшочков с засохшей мятой, стоит маленькая, вырезанная из потемневшего от времени дерева птичка. Ее крылья раскинуты в вечном полете. Это все, что осталось у меня от отца.
Помню его большие, мозолистые руки, которые с такой нежностью вырезали эту игрушку для меня долгими зимними вечерами.
Я бережно беру птичку, ее гладкая, отполированная тысячами моих прикосновений поверхность кажется теплой. Это не просто вещь, а мое детство. Едва ли не единственная моя связь с теми, кого я любила. Птичка отправляется в мешок последней.
Я затягиваю тесемки и забрасываю мешок на спину. Он не тяжелый, но давит на плечи всей тяжестью моей утраченной жизни.
Все это время орки внимательно, без единого слова, наблюдают за каждым моим движением. Их взгляды ощущаются физически, как тяжелые руки на плечах. Я чувствую себя букашкой под лупой.
Мы выходим на улицу. Солнце уже клонится к закату, и тени становятся длинными и жуткими. Мы молча идем к краю Приграничья.
— Дай сюда, — раздается сбоку низкий, рокочущий голос.
Я вздрагиваю. Поднимаю глаза на того орка, что уговорил их старшего позволить мне попрощаться с домом и собрать вещи.
Он протягивает свою огромную ладонь к моему мешку, в его жесте нет приказа, скорее констатация факта, но что-то во мне противится этому.
Это мой мешок. Мои вещи. Моя последняя крупица независимости.
— Я справлюсь сама, — отвечаю тихо, но твердо, крепче сжимая лямку.
Орк удивленно приподнимает бровь, но руку убирает. Я замечаю, как он переглядывается со своими братьями. В их взглядах проскальзывает что-то непонятное — то ли насмешка, то ли удивление.
Я оглядываюсь на дорогу и вдруг с ужасом понимаю, что мы идем не к единственной утоптанной тропе, которая ведет из нашего поселения, а сворачиваем в противоположную сторону — туда, где начинается дикий скальник и непроходимые заросли. Туда, куда люди не ходят никогда.
В земли орков.
— Роза!
Я едва не вздрагиваю, когда снова слышу свое имя, но тут же понимаю, что голос женский и доносится он откуда-то сзади.
Быстро, судорожно выдохнув, я оборачиваюсь на окрик.
К нам, задыхаясь, бежит Эльга. Она подбегает ко мне, ее лицо мокрое от слез, а в глазах плещется страх — она боязливо косится на орков.
— Ох, Роза… — шепчет она и быстро, отчаянно обнимает меня. Ее объятия хрупкие и теплые — последнее напоминание о человеческой близости. Ее губы находят мое ухо. — Прости, — ее голос срывается. — Борись.
И в этот миг я чувствую, как она вжимает мне в ладонь что-то твердое и угловатое, завернутое в тряпицу.
Она отстраняется так же быстро, как и подбежала, бросает на меня последний, полный боли взгляд, и бежит обратно, не оглядываясь.
Я остаюсь стоять, а орки снова трогаются с места, подталкивая меня вперед, в сторону диких земель. Мой кулак сам собой сжимается вокруг подарка Эльги. Я не смотрю на него, но и так знаю, что это.
Чувствую знакомую форму через тонкую ткань — короткая, гладкая рукоять и плоское лезвие.
Нож.
Небольшой, но, я уверена, очень острый кухонный нож с костяной рукояткой, которым она разделывала овощи.
Я быстро прячу его в кармашке на своем платье, надеясь, что складки ткани скроют мое единственное оружие от глаз орков.
Дальше мы идем молча.
Три огромные фигуры ведут меня прочь от единственного дома, который я знала.
Постепенно знакомый лес редеет.
Крепкие сосны сменяются чахлыми, кривыми деревцами, которые цепляются за каменистую почву, словно в вечной агонии. Трава под ногами исчезает, уступая место острой, серой гальке и черному, как уголь, песку.
Вскоре воздух меняется. Он становится плотным, тяжелым.
Привычные лесные звуки, стрекот кузнечиков и пение птиц — разом смолкают.
Царит глубокая, напряженная тишина, нарушаемая лишь треском веток под тяжелыми сапогами моих провожатых.
И в тот миг, как я делаю следующий шаг в этот сумрачный, вековой лес, мою лодыжку пронзает острая, жгучая боль.
— Ай! — я вскрикиваю, не в силах сдержаться, и спотыкаюсь, едва не падая.
Боль не похожа на мышечный спазм или ушиб, исходит точно из того места, где находится мое родимое пятно. Она пульсирует, становится нестерпимой, будто кто-то приложил к моей коже раскаленную кочергу.
Я инстинктивно смотрю вниз, на свою лодыжку. И мое дыхание замирает в груди от ужаса.
Сквозь грубую ткань моего платья пробивается тусклое, болотно-зеленое свечение. Мое родимое пятно. Оно… горит.
— Кхаар! — раздается рядом резкий, гортанный рык.
А тогда один из орков подхватывает меня на руки настолько резко и без усилий, что от неожиданности я вскрикиваю.