Родился в 1922 году в городе Глазове Удмуртской АССР.
В 1940 году поступил в Удмуртский педагогический институт, но во время войны ушел работать на завод.
Окончил вуз уже после войны. Преподавал литературу. В 1958 году окончил Литературный институт имени А. М. Горького.
Автор многих сборников лирики. Среди них «Стихи» (Ижевск, 1949), «Третья смена» (Поэма. Ижевск, 1951), «Край родниковый» (Ижевск, 1956), «Поднимаются травы» (М., «Советский писатель», 1959) «Перекаты» (М., «Советский писатель», 1963), «Лирика» (М., «Московский рабочий», 1965), «Избранная лирика» (М., «Молодая гвардия», 1968), «Краснолесье» (М., «Советская Россия», 1973) и другие.
Живет в Москве.
Глубокий тыл. Как звезды ярки
Огни уральской стороны,
И, вся в лучах электросварки,
Прозрачна ночь и без луны.
Под заводской высокой крышей
В любом углу светло как днем.
Идешь — шагов своих не слышишь,
Глядишь — глаза слепит огнем.
Всю ночь, разбрасывая блики,
Гудит без умолку станок,
И стружка цепче повилики
Сама свивается в клубок.
Ни сват, ни брат не заикнется
Про отдых, нужный позарез.
Тебе и мне передается
Упрямство сверл, резцов и фрез
Мой сменщик спит.
Ему — в дневную.
Он будет слушать тишину,
Покамест новый день вплотную
Не подойдет к его окну.
А тут, в цеху, никто не дремлет,
Крепятся все: и стар и мал.
И поворачивает время
Лицом к рассвету весь Урал.
Бледнеют вспышки автогена,
Но ими ночь была светла.
И видит утренняя смена,
В какой страде она прошла.
Сверкают новенькие пушки,
Спеша на гулкий полигон,
И я, щекой припав к подушке,
Услышу выстрелы сквозь сон.
1945
Стосковался я, честное слово,
по лесам, что синеют вдали.
Через облако хвои сосновой
редко луч достигает земли.
Да и то средь грибов и брусники,
средь всего, что пестреет у ног,
он крошится на мелкие блики —
хоть их тоже клади в кузовок.
Чуть подальше — ни сосен, ни елок,
вместо дерева — пень золотой,
и в знакомый рабочий поселок
можно выйти по просеке той.
И опять побывать на заводе —
не беда, что мой пропуск изъят,—
чтоб окликнули в цехе:—Володя,
где и как ты — выкладывай, брат!
Подучился небось? — И едва ли
откажусь я от их папирос.
Тут и спросят с тебя, и похвалят,
тут и в шутку с тобой, и всерьез...
Стосковался я за год по Каме,
что одна мне шептала: — Сынок,—
с той поры, когда сделали маме
тесный дом из дубовых досок.
Я приду поклониться могиле,
что видна из прибрежных ракит...
Все-то камушки здесь дорогие,
даже если я кем-то забыт.
Без фуражки стою у вокзала,
не успев отдышаться с пути,
и не знаю, куда мне сначала
и к кому мне сначала пойти...
1955
Еще грозою пахли травы,
к земле прибитые дождем,
и за прикамские дубравы
ворча откатывался гром.
Сползая в мутные потоки,
в канавах сгруживался град,
еще такой же белобокий,
каким он выпал час назад.
Он рожь повыбил за Ижевском,
картошку вырыл из борозд,
и где-то в мокром перелеске
еще отряхивался дрозд.
Но вот открылся ярче синьки
в проеме туч такой клочок,
что дрозд на гибкой хворостинке
привстал на цыпочки как мог
и звонко щелкнул.
И, как прежде,
земля — на то она земля —
уже опять жила в надежде
на луч, протянутый в поля.
И пусть вокруг не все живое
сумеет встать из борозды,
земля не рожью, так травою
зальет печальный след беды.
1955
Пролетели весенние гуси
по-над цепью болот и озер.
А за нею — печорское устье
и морской неоглядный простор.
И ничем — ни добром и ни силой —
их, гусей, не заманишь сюда,
где под ряской безжизненно хилой
от лягушек осклизла вода.
Ни на метр не дерзают стрекозы
оторваться от кочки гнилой,
и толчется над сонным рогозом
комариный назойливый рой.
Заплыла зеленною тропинка,
заскучав по раздольной степи,
и томится на стебле кувшинка,
как на ржавой подводной цепи.
Все на привязи, все на приколе,
словно нет ни высот, ни дорог,
и, не выдержав этой неволи,
поднялся над болотом чирок.
Поднялся над ольшаником серым
и давно бы над тундрой летел,
да наметанный глаз браконьера
взял его на прицел...
Будут снова весенние гуси
вереницей взмывать в облака,
зазывая к печорскому устью
не его, так другого чирка.
1956
Хлопотливые первые пчелы —
вряд ли кто позавидует им —
заливают пригорки и долы
непрерывным гуденьем своим.
Схлынуть схлынули полые воды,
но купавы еще не в огне.
С одуванчиков много ли меду?
Больше горечи в их желтизне.
Не цвела еще белая липа,
медуница и та не цвела,
и не раз догудится до хрипа
утомленная за день пчела.
Не однажды на майском рассвете
ей приснится несобранный мед...
Ты найди его в горьком соцветье,
а на яблоне — каждый найдет!
1956
Было трепетно, буйно, зелено,
зацветали вовсю луга.
Нет, не сразу им было велено
спрятать буйство свое в стога.
Среди трав луговины пойменной,
что сплетали густую сеть,
застревал коростель, как пойманный,
и все лето не мог взлететь.
А сегодня — взмывай, пожалуйста,
но летать разучился он.
Где-то в кочках сидит и жалуется —
то ли пение, то ли стон.
Отшумели луга зеленые,
но журчит и журчит река,
и стоят обнявшись влюбленные,
словно два луговых цветка.
И, как травушка, грудь колышется.
Шепчут губы: «Люблю... Люблю...»
То ли чудится, то ли слышится
из осоки коростелю.
1959
Агнии
Рука в руке прошли мы спозаранок
поемным лугом, сизым от росы.
Еще дымясь, в низине, как подранок,
лежала мгла, не тикали часы
кузнечика с их нежным перезвонцем,
но луч уже проклюнулся в тени,
и каплю, переполненную солнцем,
ты увидала первая: «Взгляни!»
И в тот же миг, светлея от восторга,
кивнула ты туда, где все цвело,
где солнце краем выплыло с востока
и в небеса, бесшумное, пошло...
Оно глядит налево и направо —
ну где еще, в каком углу темно?
Зашелестели, всполошились травы,
такого утра ждавшие давно.
Ты зашептала, стоя средь покоса:
«А вон пчела касается цветка
и так берет свой взяток с медоноса,
чтоб не стряхнуть, не сбить ни лепестка...»
Нет, я ни с кем не видел столько света,
не знал, что в мире столько доброты,
и это диво — отрочество лета —
я прозевал бы, если бы не ты.
1960
Безымянные, я вам тезка.
Тезка я, от ветров хмелен,
и тебе, вся в слезах березка,
и тебе, забубенный клен!
Ну а в бурю я тезка дубу —
знают недруги и друзья.
Бересклетнику — тенелюбу
и не выскочке — тезка я.
Тезка я, коль чего-то стою,
можжевельнику...
Сколько вас!
И не разнимся мы судьбою
в добрый день и в недобрый час.
Я не спрашиваю,
знаком ли
вам, дубравы и сосняки,
и открытый удар по комлю,
и обрушенный воровски.
Как вам,
лиственные,
густохвойные,
больно видеть седые пни!
Вместе нас вырубали войны,
и
не только они одни.
Скорбь из нас выжимала слезы
на немыслимом сквозняке.
Мать Россия, твои березы
безымянны в березняке.
Все мы клены в кленовой чаще,
все мы сосны в твоем бору,
и не боязно нам, стоящим
всей семьей на любом ветру...
Безымянные,
мы не славой —
нам не стоит о ней тужить! —
кто народом,
а кто дубравой
и уйдя остаемся жить.
1960
Около песчаного закоска
шепчет обмелевшая Чепца:
«Что молчишь ты,
реченька Дебёсска?
Что не кажешь милого лица?»
Радуясь застроенным пригоркам
и тому, что грядки полила,
тянется речушка по задворкам
вдоль всего немалого села.
Шустрыми утятами набита,
к полдню взбаламучена до дна,
десять раз речушка перекрыта,
словно для запруд и рождена.
Не качать ни лодки ей, ни судна:
рядом, за околицей села,
в понизовье так ей стало трудно,
что она до устья не дошла.
Пересохла в жаркую погоду
где-то ниже нижнего пруда.
Но зато политы огороды
и скотина с пойлом завсегда.
Может быть, у желтого закоска
понапрасну сердится Чепца,
что пропал приток ее — Дебёсска
и не кажет милого лица.
1962
Не знаю, как я век свекую,
не честолюбец никакой.
Я только слышу, как кукует
кукушка в роще за рекой.
Кого-то с ходу
носом в воду,
а кто-то выплыл на волне,
и так вошло все это в моду,
что поневоле стыдно мне,
ни при какой неразберихе
в ход не пускавшему локтей
ни ради виллы на Бобрихе,
ни ради хлебных должностей.
А честолюбцы-ненаеды
упрямо прут — за рядом ряд:
«Ура! мы ломим; гнутся шведы».
А эти «шведы» — свой же брат.
Не знаю, как я век свекую
от этой свары в стороне...
А птица все еще кукует,
авось да мне,
авось да мне.
1962
Нежный-нежный — не жжется,
не колется
из конца окоема в конец
голубым-голубо колоколится
за околицей лен-долгунец.
Что-то есть безмятежно безбрежное
в этой нежности летнего льна.
Ничего тут волна перемежная
ни взмутить, ни смутить не вольна!
Так покойно и голубо-зелено
это поле в залесной глуши —
словно роздых никем не измеренной
и отходчивой русской души.
1969
Ты мне дорог, дорог хоть какой,
отчий край мой с медом и полынью,
с неизбежной стужей и теплынью,
с солнцем и без солнца над рекой.
Дорог ты с кустом и без куста,
с мелкотой колючек и пушинок,
с чуткою дремотою кувшинок
и внезапным грохотом моста.
Здесь я на ветру предгрозовом
рос и креп,
отцом своим гордился,
да и сам я краю пригодился
в горьком,
лучшем возрасте своем.
Больше пайки хлеба не просил —
разве что, привечен рыбаками.
от ухи, от ветра ли на Каме
исподволь я набирался сил.
И с тех пор, куда ни уплывай,
по каким краям ни колеси я,
для меня немыслима Россия
без твоих причалов, отчий край.
1969
Еще я вспомню,
вспомню это поле,
когда в войну придется голодать,
искать крупу
в каком-то жидком пойле,
макуху залежалую глодать...
Пока что мы оравою босою
бежим к реке по плечи в ячмене.
Ты что ершишься, Колос Колосович?
Пожалуй-ка за пазуху ко мне!
Замру, когда он пойманною птахой,
дрожа за недоспелое зерно,
завозится,
заходит под рубахой
туда-сюда— щекотно и чудно.
Пока бежим оравою босою
к реке Чепце,
на свой Мальчиший Брод,
живой живулей Колос Колосович
раз, может, сто
вкруг тела обойдет.
Такой ласкуша,
будто ненароком—
родное, что ли, чуется ему —
все жмется он своим шершавым боком —
то тем, то этим —
к сердцу моему.
И если вправду
слезы неминучи,
то все, что величается землей,
поднявшееся тучно и пахуче
подсолнухами, житом, коноплей,—
все это с нами, памятное с детства,
незримо
уезжает в города...
Нам никуда от этого не деться
и незачем деваться никуда.
1970