СТАНЦЕВ ВЕНЕДИКТ ТИМОФЕЕВИЧ

Родился в 1922 году в деревне Родионовне Саратовской области в крестьянской семье.

Окончил учительский институт в городе Балашове в 1941 году.

С первых дней Великой Отечественной войны — на фронте.

После войны — военный журналист, сотрудник газет «Красный воин», «Советское слово», «Красный боец».

Первые стихи напечатал в 1957 году.

Первый сборник стихов «Роса на стволе» вышел в Свердловске в 1962 году.

Затем были изданы книги «Иду в бой» (1965), «Баллада о хлебе» (1970), «Залп» (1972). Награжден орденами Отечественной войны II степени, Красной Звезды и 14 медалями.

Член КПСС с 1946 года.

МАТЬ

Поэма

1

Двенадцать.

Ночь.

Слепящий свет гашу.

Не спится:

раны ноют к непогоде...

Я в дверь воспоминания вхожу —

она ведет

в мои ребячьи годы...

Степное солнце —

обветренное и стылое —

смотрело на деревню

немигающим оком.

Мать причитала:

«До чего же ты, жизнь, постылая,

и что нам в этом городе проку?

И без нас проведут

дорогу железную,

разве можно прожить без земли-то?»

Мерзла лошадь,

от старости облезлая,

кто-то дверь забивал деловито.

Мать оплакивала дом осиротелый,

отец возился с перегнившею супонью,

косясь на мать, ругался то и дело

и гладил лошадь ласковой ладонью...

Вот мать моя

вошла в чердачный зев,

иконы бросила

(свидетель — вечер поздний),

потом, глаза испуганно воздев,

перекрестилась бережно на звезды.

И ставни — на крючок,

и двери — на засов

от сатанинских глаз

и от Христова ока...

Тоскует печка без угля и дров,

без хлеба стол печалится глубоко.

Не отмолила мать ни мужа, ни любви,

не выпросила мать ни хлеба и ни соли.

Куда ни кинь —

везде рубли, рубли...

А деньги не даются божьей волей.

Лежит Христос на чердаке в углу.

Прозрачный месяц спит над переулком.

А мать,

прильнув к оконному стеклу

не месяц видит,

а большую булку.

Отец нас прокормил бы —

будь живой,

и заработал бы

на хлеб и сахар,

да под вагонными колесами зимой

погиб отец мой —

бывший пахарь.

С получкой не придет уже отец.

В деревню б матери:

как раз хлеба поспели,

да горе извело ее вконец,

больное сердце приковав к постели.

Став с голодухи

и взрослей, и строже,

я говорю серьезно:

«Слушай, мать,

а если я учебники заброшу,

пойду работать,

чтоб не голодать?..»

«Нет, трудом твоим не прокормиться,

проку нету от такой плотвы,

вам — таким —

теперь велят учиться,

вот, сыночек, и учитесь вы.

Мы о школах знали понаслышке,

лет с восьми гоняли нас в поля.

Ты ж читаешь вон какие книжки,

может быть, пройдешь в учителя.

Ну а я определюсь в столовку,

буду мыть посуду и котлы,

тут большая не нужна сноровка.

А потом — куски там

и мослы...»

Только матери так экономны —

из каких-то неведомых сумм

мать купила мне к маю скромный,

но предельно новый костюм.

По соседям ходила с обновкой:

и у нас, мол, как у людей,

не подвязываемся веревкой,

не носили еще лаптей.

Говорила и чинно, и с толком,

утверждая Советскую власть:

«Виньке вон девятнадцать только,

а ученый — ну прямо страсть.

Не угнаться за ним, как пишет,

а читает — ну прямо поет.

Скоро будет учить ребятишек,

с этой осени и пойдет.

И костюм вот ему купила,

да не знаю, что за сукно...»

И соседи костюм хвалили

и, конечно, меня заодно...

2

Хлеба еще входили в силу

и не приспело время

свадеб и дождей,

как заплакала вся Россия,

провожая на фронт сыновей.

Причитала мать,

голосила

и как будто бы невзначай

часто, часто произносила:

«До свидания,

а не прощай...»

День прошел в беготне и заботе,

но, уставшая больше от дум,

крестит мать позабытой щепотью

ненадеванный мой костюм.

Видно, так же на позднем солнце

или, может быть, поутру

и на половцев, и на тевтонцев,

и на Батыеву орду

провожали в бой

храбрых русичей

очи выплаканные

матерей —

из широких посадов Углича,

из рязанских монастырей.

Предки дальние,

предки близкие —

недожив, половина лежит

под курганами и обелисками,

кто стрелой,

а кто пулей пробит.

Много было их —

от Батыя —

разных ворогов, море пруди.

Сколько лет на земле Россия,

столько ран у нее в груди.

Навоевавшись в чужедальних странах

и завершив дорог крутых кольцо,

я пришел,

весь в орденах

и ранах,

к матери на крыльцо.

Закричала что было силы

и заплакала так навзрыд,

будто встретила в поле могилу,

сын в которой зарыт.

«Не плачь, — повторял я робко, —

живой я, живой — смотри...»

И утирал пилоткой

слезы матери

и свои.

А женщины тихо:

«Гляди ты,

вернулся с войны домой», —

привыкшие к слову —

«убитый»,

забывшие слово —

«живой».

А мать все шепчет:

«Винька, Виня,

настрадался в боях, поди...»

Сколько сделано выстрелов в сына,

столько ран у нее в груди.

3

Что такое —

в углу иконы?

И, поймав удивленный мой взгляд,

мать оправдывалась смущенно:

«Бог — он есть, не зря говорят.

Но я все больше дома молилась

и о тебе да и просто так.

Я перед богом

сто раз извинилась,

что уносила его на чердак...

И все годы военного лиха

я работала день и ночь —

и уборщицей, и сторожихой,

чтобы нашей победе помочь.

Ну а ты о своих заботах

что-то редко совсем писал.

Кто ж ты теперь?..»

«Политработник,

а по-старому — комиссар».

«Комиссар? —

испуганно и удивленно

всплеснула руками мать.—

Значит, надо снимать иконы,

а то могут тебя заругать».

«Никто не будет ругать за иконы:

нет запрета молиться на крест.

Только бить ни к чему поклоны —

поважнее заботы есть».

«И какие ж, поведай, заботы

у таких молодых голов?»

«Чтобы каждому —

хлеб и работа,

чтобы каждому —

школа и кров...»

Зная слову и цену, и меру,

мать велит мне:

«Крепче держись

за свою комиссарскую веру,

без нее, потому как,

не жизнь.

Комиссаров я помню с гражданской,

по годам ты им будешь под стать.

Беляки их казнили по-адски,

да не время о том вспоминать...»

И, слезу утирая косынкой,

мать советует мне всерьез,

чтобы взял я соседскую Зинку

и в военную часть увез.

Будет, мол, золотая хозяйка,

счастья будет мне на сто лет —

не чета, мол, нахальной Райке,

от которой отбоя нет...

4

По какому-то зову древнему

я приехал в родную деревню.

Ах, как роща за лугами поредела,

как Студенка-речка обмелела...

У дома — валун с боками покатыми,

сколько мимо него прошло поколений!

Сверху вниз

он смотрел на меня когда-то,

а теперь вот верхушкой

не смотрит в колени.

Я в дом захожу,

прошу у хозяйки напиться,

но пить не могу —

проливаю всю воду на майку

и роняю стакан.

Хозяйка в испуге косится.

«Виноват, — говорю, —

вы простите меня, хозяйка...»

В этой горнице я,

хлебнув синевы апреля,

впервые вскричал

под иконным окладом.

Здесь испуганно мать

улыбалась в постели,

спровадив отца

с табаком-самосадом.

Ах ты, горница-радость,

вся пропахшая хлебом,

скакал по тебе я когда-то

на палке-кобылке.

Потолок для меня

был высоким, как небо,

а сейчас я в него

упираюсь свободно затылком...

Потому и роща поредела.

Потому и речка обмелела.

Тихо в деревне.

Сижу на траве-мураве,

веду с мужиками беседу —

об урожае,

и что там слышно в Москве,

и как мы добыли победу.

Ленька — годок мой

(израненный весь,

на гимнастерке — «Отвага») —

горько толкует:

«Убитых не счесть,

не вместить ни в какую бумагу.

В деревне вон было

на семьдесят хат

сто одна мужицкая сила,

а сегодня вот

некому землю пахать —

война почти всех скосила.

У тетки Прасковьи — родни твоей,

которая песни так пела звонко, —

было четверо сыновей,

и на каждого — похоронка...»

Да, таким, как тетка Прасковья,

не оплакать вовек сынов.

На кровь отвечают кровью,

любовь отдают за любовь.

Молчат мужики,

смолят самосад —

воители и оратели.

Ко мне повернулся вдруг дед Кондрат

«А как там здоровье матери?

Страх, как сердцем болела она,

с год, поди-ка, лечилась...

И опять виновата война,

только в гражданскую это случилось.

Я-то помню,

как все было:

белым днем у нее на виду

трех комиссаров махна изрубила

в том вон яблоневом саду...»

Предки дальние,

предки близкие,

недожив, половина лежит

под курганами и обелисками,

кто стрелой,

а кто пулей пробит.

Много было их — от Батыя —

разных ворогов, море пруди.

Сколько лет на земле Россия,

столько ран у нее в груди...

*

До земли оттягивают ветки

яблоки мичуринских кровей...

Мать по старости — на табуретке,

я по молодости — на траве.

Век лучины,

и век керосина,

и семь войн в ее седине,

чуть уставшая,

как Россия,

но глаза — в молодой синеве.

Словно птахи, внучки босые

среди яблонь снуют, щебеча.

Смотрит мать на них,

как Россия,

как Россия, от счастья лучась.

В цветном платье уходит лето

с гомоном птиц

и гудением пчел.

И спелые яблоки падают с веток

смеющейся матери

прямо в подол.

Старушки степенно

о жизни судачат,

колышется степь,

от жары разомлев.

В космос играет

ватага ребячья.

И солнце,

и солнце над всем —

мать всего сущего

на земле.


1972

Загрузка...