Красные отступили ночью, На улицах стало тихо и жутко. Даже собаки попрятались.
Мы не спали до самого утра, с тревогой прислушиваясь к тишине.
На рассвете я и Васька вылезли из погреба и незаметно подкрались к калитке. До восхода солнца еще было далеко, в воздухе веяло свежестью: ночью прошел дождь.
На улице не было ни души. Вдруг донесся крик: из-за угла, разбрызгивая лужи, вылетел всадник в лохматой папахе с пикой, на конце которой развевался собачий хвост. Потом вымчался отряд всадников, все в черкесской форме, с белыми черепами на рукавах. Со свистом и улюлюканьем они проскакали по улице и скрылись вдали.
После этого мы три дня не выходили на улицу. В городе шли погромы. В первую же ночь деникинцы вырезали семью Моси: жену, двоих детей и старушку мать. Белогвардейцы требовали у старушки сорок тысяч рублей выкупа. У нее нашлось только две. За каждую недоданную тысячу деникинцы назначили ей по удару плетью, а потом зарубили шашкой. Всю ночь дверь землянки была открыта настежь, люди боялись заходить туда.
Рассказывали, что в городе разбиты все склады. По мостовой рассыпана мука. Деникинцы разгромили Совет и объявили, что все должны перевести время назад, по царскому календарю. Комендант издал приказ, что, если кто будет признавать советский календарь, того под расстрел!
— Как же мы теперь будем жить: задом наперед? — спросил я у Васьки.
— По старому, по царскому режиму приказывают жить. А мы все равно будем по новому. Долой! Не признаем царские часы!
Торговцы опять открыли свои лавки. Цыбулю назначили городским головой. А Сенька прислал дружков и велел передать, что скоро личной рукой повесит меня и Ваську на дереве в городском сквере.
На Первой линии открыли «для господ офицеров» кабак под названием «Кафе Шантеклер». Там с утра до вечера играла музыка.
Евреи, оставшиеся в живых, прятались по чердакам. Мы укрыли у себя в погребе троих. Чтобы деникинцы не заходили к нам, Васька написал мелом на ставнях кресты. Но это не спасало. К нам то и дело наведывались пьяные солдаты и спрашивали:
— Издеся православный дом?
— Православный.
— А евреев случаем нема?
Я замечал по лицу Анисима Ивановича, что ему хотелось дать белогвардейцу в харю, но он сдерживался.
— Нету, — отвечал Анисим Иванович. — Здесь я живу, русский сапожник, а это мальчик-сирота, приемыш, вроде сына.
Однажды ввалился к нам белогвардеец с окровавленной шашкой:
— Хозяин, веревочки нема?
— Нет веревочки, — сердито ответил Анисим Иванович и ударил молотком по каблуку.
— Жаль, — протянул белогвардеец, оглядывая землянку. — А чевой-то у вас икон нету?
— Зачем тебе веревка? — спросил Анисим Иванович, чтобы не отвечать на вопрос белогвардейца.
Тот ухмыльнулся:
— Веревочка? Нужна, хозяин. Иудейские души до бога подтягивать. — Он провел пальцем вокруг шеи. — Наше дело — евреев сничтожать.
Анисим Иванович кивнул на испачканную кровью шашку и спросил:
— А сам-то христианин?
— А как же, смотри! — Белогвардеец расстегнул ворот гимнастерки и показал крест.
— А я гляжу, что ты на русского непохож: вон и шинель и ботинки у тебя не наши.
Солдат хитро подмигнул, показав подметку ботинка, сплошь подбитую круглыми железными шляпками гвоздей, и пошлепал ладонью по ботинку:
— Англия. Первый сорт ботиночки, не то что наши, русские. Ну бувайте здоровы! — сказал он и вышел было, но обернулся и спросил: — А может, найдется веревочка?
Во дворе Полкан с яростью набросился на белогвардейца, но бандит ударил его саблей по шее. С громким жалобным визгом отскочил Полкан от белогвардейца и долго скулил, точно плакал. А потом целый день молча лежал у сарая, положив голову на лапы. Шерсть на шее слиплась от запекшейся крови, глаза стали грустными. К вечеру Полкан ушел в степь. Васька сказал, что он будет искать лечебную траву, а когда вылечится — вернется. Но Полкан так и не пришел.
— Надо бороться, — сказал Васька, и я испугался его решительного голоса.
Опасно было выходить из дому, противно смотреть на белогвардейцев, но мы вышли. Ваське нужно было бороться, а я не хотел отставать.
Васька завернул свою комсомольскую книжечку в полотенце и спрятал на дно сундука. Оттуда же он достал давно забытую картинку с царем Николаем и сказал, что прилепит ее на спину самому Деникину.
Ходили слухи, что Деникин скоро приедет самолично на белом коне с золотыми подковами.
Кончалось лето. В сонном воздухе пахло пылью. В городском саду шло гулянье. По аллеям ходили офицеры Добровольческой армии, щеголяя золотыми погонами и Георгиевскими крестами. Военный оркестр играл «Ойру», а мальчишки торговали рассыпными папиросами «Шуры-муры».
Мы с Васькой видели, как двое пьяных офицеров на спор стреляли в уличный фонарь. Ни один из них не мог попасть в цель. Тогда подошел третий, вытащил из кобуры наган и одним выстрелом разнес вдребезги стекло. И они пошли в «Кафе Шантеклер» пропивать пари.
Мы заглядывали туда сквозь витрину.
В кафе было полно офицеров и разных барынь с голыми спинами. На небольшом возвышении в глубине зала сидели музыканты и пиликали на скрипках, а на сцене кривлялась певица с размалеванным лицом. Виляя бедрами, она пела мужским голосом:
Я шансонетка
И тем горжусь,
Стреляю метко,
Не промахнусь…
Офицеры дымили папиросами и пели: «Быстры, как волны, дни нашей жизни. Что ни день, то короче к могиле наш путь…»
Всюду в городе были расклеены объявления о том, что советские законы «отменяются», союзы и собрания «упраздняются», рабочие клубы «закрываются».
Злобный приказ мы прочитали на телеграфном столбе главной улицы, которая теперь опять называлась «Николаевский проспект».
Приказ мы читали вслух:
— «За последние дни в городе и его районах произошли волнения рабочих. Чья-то преступная рука вывесила на заводской трубе красный флаг. Предупреждаю: во избежание пролития лишней крови категорически запрещаю подобные действия. Мною отдан приказ расстреливать всякие сборища.
Напоминаю жителям, что времена совдепии прошли и их пора забыть. Всякое недовольство будет подавлено безжалостной рукой.
Комендант есаул фон Графф».
— Знаешь, кто это фон Графф? Сын хозяина шахты с Пастуховки. — И Васька, сложив кукиш, ткнул им в объявление с такой злостью, что прорвал ногтем слово «Графф».
— Ты куда дулю тычешь? — услышали мы позади себя грозный окрик. Городовой Загребай, одетый в новый белый мундир, стоял, заложив руки за спину, точь-в-точь как при царе. — Куда дулю тычешь, спрашиваю?
— Я не тычу, а вот этому мальчику объясняю, он неграмотный, проговорил Васька и указал на меня.
Загребай поднял волосатый кулак, такой огромный, что закрыл им все лицо Васьки от лба до подбородка.
— Смотри мне! — И городовой пошел вдоль улицы, важный и напыщенный, как индюк.
У Васьки в глазах промелькнул озорной огонек. Порывшись за пазухой, он вынул прокламацию с царем, помазал обратную сторону клеем из баночки и побежал догонять городового. Подкравшись сзади, он приложил руку к спине Загребая. Тот сердито обернулся, а Васька спросил жалобным голосом:
— Дяденька, а правда, что господин Деникин до нас приедет?
Лицо городового расплылось в улыбке. Толстый, вишневого цвета нос стал еще краснее.
— Царь Антон? — Городовой погладил рыжий ус. — Приедет. Обязательно приедет. Присягать ему будем-с… Молебен будем служить на верность царю и отечеству.
— А я боялся, что не приедет, — притворился непонятливым Васька.
Городовой хмыкнул в усы:
— Лошадь тоже думала, да ошиблась. Понял, шмендрик? — И он, довольный шуткой, зашагал дальше.
Я глянул вслед городовому и обмер: на спине Загребая белела приклеенная наискось Васькина прокламация.
Мы спрятались за угол и следили за городовым. Тот шагал по улице с листовкой на спине. У Васьки счастливо сверкали глаза.