Мы возвратились домой, когда на улице уже стемнело.
В землянке тускло светил каганец. Наши отцы, механик Сиротка и Мося о чем-то горячо спорили.
Мы с Васькой легли на скрипящий сундук. На душе было тяжело. Хотелось плакать от обиды за дядю Хусейна. За что его городовые топтали ногами? За что убили Алешиного попугая?
— И твоя правда, и моя правда, и везде правда, и нигде ее нет, услышал я голос Анисима Ивановича. — Почему же нет правды, куда она девалась?
— Кошка съела правду.
— То-то и оно… Вот, скажем, ты, Мося, всю жизнь работаешь, тыщу сапогов сшил, а ходишь босой. Почему?
— Потому, что я еврей.
— Неверно! — Анисим Иванович хлопнул ладонью по столу так, что заколебалось пламя над краем блюдца. — А почему у Бродского на пальцах бриллианты, ведь он тоже еврей? Я русский, а живу как нищий. В чем тут дело?
— Во власти дело, в царе, — сказал мой отец.
Анисим Иванович взял со стола железную ложку и показал Мосе:
— Вот ложка. Кто ее сделал? Мы с тобой, рабочие. А завод англичанину Юзу кто построил? Опять же мы, рабочие. Кто дворцы царские создал? Кто корону царю отлил из золота и разукрасил бриллиантами? Мы, трудящий народ!.. Кто же, выходит, настоящий хозяин России? Царь? Нет, рабочий народ! Почему же он в лохмотьях ходит?
— Об этом и в песне поется, — сказал отец.
Кто одевает всех господ,
А сам и наг и бос живет?
Все мы же, брат рабочий!
— Возьми Егора: идет в сапогах, а след босиком, — продолжал Анисим Иванович. — А колбасник Цыбуля сапожную фабрику имеет. Почему же один беден, а другой богат? А потому, что всегда так было: богатый обкрадывал бедного.
— Царь-батюшка повелел, — вступил в разговор механик Сиротка.
— Царь первый помещик, — добавил отец. — Восемь миллионов десятин земли имеет. У царицы Александры Федоровны одних бриллиантов на десять миллионов рублей. Сколько можно на эти деньги накормить голодных?
— То-то и оно, — отозвался Анисим Иванович. — Вот, к примеру, ведем мы войну. Кому нужно это кровопролитие?
— Богатеям, — ответил отец, — а теперь самое время нажиться на войне.
Анисим Иванович поддержал:
— Именно так. Я там был. Солдаты разуты и безоружны. Один стреляет, а трое ждут, когда этот горемыка примет свой смертный час, чтобы его винтовку взять. Немцы засыпают нас снарядами, а нам прислали на фронт три вагона икон и крестиков. И русский герой солдат идет с этим крестиком против германских пушек. Вот тебе и царь всея Руси!
— Шпионы кругом, — вставил Мося, — генералы — шпионы, министры шпионы. Сама царица — немка, что вы хотите?
— До чего довели Россию! — вздохнул Анисим Иванович. — Земля богата, народ великий. Весь мир этот народ может повести за собой, а вместо того мрет с голоду.
Анисим Иванович помолчал, точно ему трудно было говорить, потом заключил с горечью:
— Так и со мной: ноги были — жил помаленьку, а оторвало, — он развел руками, — что теперь делать? Куда идти? К царю? Так это он и отнял у меня ноги.
Васька уже давно с тревогой прислушивался к речи своего отца, а тут вскочил с сундука и со сжатыми кулаками подбежал к Анисиму Ивановичу:
— Батя, где живет царь? Где его хата?
Васька волновался. Голубые глаза его сверкали. Не дождавшись ответа, он бросился к моему отцу:
— Дядя Егор, где царева хата?
— До бога высоко, до царя далеко, — ответил за отца механик Сиротка.
Анисим Иванович обнял Ваську и погладил его белую нестриженую голову.
— Слушай, сынка, слушай и помни. Я, может, скоро помру, а ты помни: отца твоего царь-собака загубил.
Васька отошел, улегся на сундук и долго лежал с открытыми глазами. Я тоже думал о царе. В голове моей была путаница: тетя Матрена говорит, что царь о нас сердцем болеет, а дядя Хусейн назвал городового императорским хрюкалом. Я всю жизнь мечтал быть царем, а он, оказывается, оторвал у Анисима Ивановича ноги…
За столом становилось все шумнее. Сквозь синий туман махорочного дыма виднелось окно, завешенное старым одеялом.
— Чем так жить дальше, лучше смерть… — горячился Мося.
— Ничего, — возразил отец, — пословица говорит: народ вздохнет поднимется буря.
Разговоры доносились ко мне все глуше, по стенам двигались тени, я закрыл глаза…
Передо мной в миллионах огней сверкала церковь. Тихо играла музыка. На высокой золоченой табуретке сидел царь, а возле него лавочник Мурат. Указывая на меня пальцем, Мурат говорил: «Ваше благородие, господин царь, у этого мальчика нужно оторвать ноги».
Царь молчал. Тогда со скамейки поднялся Анисим Иванович и сказал: «Отдайте Леньке мои ноги».
Я смотрел на Анисима Ивановича и удивлялся: откуда взялись у него ноги?
А Мурат не унимался: «Ваше благородие, господин царь, Ленька у меня в магазине конфеты воровал».
Я хотел сказать, что это было один раз и что я больше не буду, но царь тявкнул и зарычал на Мурата, скаля зубы.
Потом царь уже стал не царь. На троне сидел наш Полкан и яростно лаял.
«Полкан, Полкан!» — позвал я.
Он прыгнул наземь, стал передними лапами мне на грудь и лизнул в лицо. Потом хлопнул по плечу лапой и сказал: «Пошли, сынок».
…Я проснулся. Надо мной стоял отец. Сонный, я сполз с сундука. Анисим Иванович выехал за нами на тележке.
В сенях отец сказал ему:
— Много я тебе не открою, скажу только, что человек этот из наших шахтерских краев, а точнее, из Луганска. Ты ставни и дверь почини, чтобы ни одной щелочки не было. Знай, дело мы начинаем великое. Слова явки помнишь?
— Помню.
— Ну прощевай… Давай руку, сынок.
Мы вышли на улицу. Со стороны Семеновки дул ветерок, доносивший запахи ночной степи. Слева, освещенный заревом, грохотал завод. Где-то среди землянок печально играла гармошка и хриплый голос пел:
У шахтера душа в теле,
А рубашку воши съели,
Пьем мы водку, пьем мы ром,
Завтра по миру пойдем.
В другом конце поселка кто-то надрывно тянул:
А молодого коногона
Несут с разбитой головой…
Мы с отцом спали во дворе под акацией. Глядя на звезды, я снова стал думать о царе. Что, если он заберет на войну моего отца и оторвет ему ноги? Я так испугался, что сунул руку под одеяло и пощупал ноги отца. Он заворочался.
— Пап, а пап, — встревоженно позвал я.
Отец не отозвался. Я потрогал его за плечо.
— Чего тебе? — не открывая глаз, спросил он и повернулся ко мне спиной.
— Слышь, пап… Тебя не возьмут на войну?
— Нет, сынок, спи, — ответил отец и глубоко вздохнул, засыпая.
Я помолчал, но успокоиться не мог:
— Папа, а у тебя царь не оторвет ноги?
— Нет, спи, — глухо пробормотал отец.
Но мне не спалось. Тревога не покидала меня. Прислушиваясь к ночной тишине, я думал и никак не мог понять: почему царя не посадят в мешок и не утопят в ставке, если он отрывает у людей ноги?
В ночной тишине где-то далеко прозвучал паровозный гудок. Неспокойно зашевелился дремавший на ветке воробей.
— Пап, а чего царя не убьют? — спросил я снова.
— Убьют, убьют… спи, — уже еле выговорил отец, и я заснул, успокоенный.