Юрген заглядывает в глаза Ингрид — в них отражается свет лампы. С неповторимой нежностью он гладит ее по лицу и шепчет:
— Я не верю, что ты любишь меня. Меня, у которого, в сущности, кроме винтовки да гитары, ничего нет. Просто не верится!
— Сколько же раз надо повторять, что я люблю тебя? Десять? Сто? Разве тебе недостаточно, что так оно и есть?
— Нет, ты смеешься надо мной. Я все равно не верю…
— Ты нравишься мне такой, какой ты есть. А может, у тебя есть такие качества, которые дороже всех сокровищ, понимаешь?
Он отрицательно качает головой.
— Ну и не надо. Может, это и лучше, что ты не понимаешь. Вдруг наше счастье окажется в опасности, если ты это поймешь.
Юрген опускает голову, и Ингрид замолкает. Не договариваясь, оба делают вид, будто и нет никакой Марион. Ингрид потому, что не считает себя вправе оказывать на него давление, он потому, что уже принял решение, но не знает, как сообщить об этом Марион.
Через день после окончания учений лейтенанта Михеля вызывают к Мюльхайму. Шагая по двору казармы, Юрген пытается угадать причину, по которой его вызвали. А может, причина не одна?
По темно-голубому небу быстро бегут тучи, в кроне старой вишни, неистово чирикая, копошится стая воробьев. Мюльхайм ждет Юргена сидя за своим массивным письменным столом из темного дерева — наверное, его смастерили в самом начале нынешнего века. Рассказывают, что бывший главный инженер шахты «Висмут» раздобыл этот стол у крестьянина в одной из близлежащих деревень, а тот в свою очередь привез его в 1945 году из поместья барона Якстхаузена. Окна кабинета широко открыты, воробьиный гомон слышен и здесь. Мюльхайм сразу же берет быка за рога:
— Садитесь. Чем вы объясните неудачу отделений Майерса и Рошаля, занявших на учениях последнее и предпоследнее места? Между прочим, оба отделения из вашего взвода.
Что-то во взгляде капитана заставляет Юргена насторожиться.
— Сержант Рошаль хотел преподать своему отделению урок…
— И вы считаете это правильным?
— Нет, но изменить я уже ничего не могу. Дело сделано, оценки выставлены… Что же касается сержанта Майерса, то должен заметить, что в последнее время он здорово изменился, замкнулся в себе. Не знаю, по какой причине. Не скрою, поначалу у нас с ним были трения, отчасти по моей вине, но потом наши отношения наладились.
— Стало быть, не знаете. Следовательно, Майерсу известно больше, чем вам.
— Я вас не понимаю, товарищ капитан.
Мюльхайм поднимается с места и подходит к окну:
— В последнее время вы часто покидаете городок, товарищ лейтенант.
— Но ведь меня никто не лишал этого права, — отвечает Юрген. — Я действую в соответствии с предписаниями и инструкциями.
— Если бы вы так же усердно выполняли свои служебные обязанности! — раздраженно бросает капитан.
Они стоят лицом к лицу, и Юрген сжимает зубы, чтобы не ответить в таком же резком тоне.
— Поскольку вы это утверждаете, у вас должны быть причины, веские причины.
Мюльхайм смотрит на Юргена, как ему кажется, с усмешкой и заявляет:
— Я опираюсь на факты. Где вы бываете каждый вечер?
— Причины я каждый раз указываю в журнале у дежурного. Никакой тайны из этого я не делаю.
— Не спорю, журнал ведется тщательно… Но вот здесь, в ящике моего письменного стола, лежит ваш рапорт с просьбой предоставить отпуск, и там указан совсем другой адрес.
— Конечно, другой…
— «Конечно»! И это все, что вы можете сказать?
Кровь ударяет Юргену в голову, и с языка у него срываются слова, которых в иной ситуации он никогда бы не сказал старшему по званию:
— Нет, не все. Знаете, товарищ капитан, мужчина и женщина разводятся, если чувствуют, что не могут жить вместе. Людей порой отстраняют от любимого дела только из-за того, что однажды они поддались влечению сердца или просто страсти. Но кто в таком случае возьмет на себя роль объективного судьи?
— Что вы защищаете? — холодно спрашивает Мюльхайм. — Неверность? Недостаток честности? Неспособность некоторых упорядочить свою личную жизнь?
— Я защищаю свою любовь, — возражает Юрген, — и право любить ту, которая мне по сердцу.
— Так кого же? Ту, чей адрес указан в журнале, или ту, чей адрес указан в рапорте?
— Я не позволю разговаривать со мной в подобном тоне, — решительно заявляет Юрген. — И вообще, товарищ капитан, вам не кажется, что это мое личное дело?
— Нет, не кажется. Сядьте-ка на стул, который стоит за письменным столом.
— Что?
— Сядьте на мое место.
Растерянный Юрген присаживается на краешек стула. Он ожидал чего угодно — вспышки гнева, наложенного сгоряча взыскания, приказания покинуть кабинет, только не этого.
— На человеке, занимающем это место, лежит ответственность за добрую сотню людей, — продолжает Мюльхайм, — за образ их мыслей, за их поступки… Вот вы сидите на этом месте…
— Да это не более чем ваша шутка.
— Нет, не шутка. Представьте, что через какое-то время вы займете это место… Как бы вы поступили, будь вы сейчас командиром роты?
Юрген несколько секунд обдумывает ответ, потом говорит:
— Я бы посоветовал ему заняться решением своих проблем. Не стал бы подозревать во всех смертных грехах и клеймить, а просто-напросто порекомендовал бы привести в порядок свои личные дела.
Мюльхайм опирается о стол и обращается к Юргену:
— Советую вам, товарищ лейтенант, привести в порядок ваши личные дела. Порядок для всех коммунистов у нас один…
Юрген согласно кивает и встает:
— Разрешите идти, товарищ капитан?
— Одну минуточку, я не считаю наш разговор законченным. Меня беспокоят сложившиеся между нами отношения. Не такими они должны быть. Или у вас другое мнение, товарищ Михель?
— Разве дело только во мне?
— Не только, — соглашается Мюльхайм.
— Вы разрешаете мне отпуск? — задает последний вопрос Юрген.
— Разрешаю.
В воскресенье Юрген просит у Корбшмидта мотоцикл и едет с Ингрид в горы. Они пробираются сквозь заросли вверх по склону, собирают лисички во влажном мху, долго-долго сидят на крохотной полянке, покрытой, словно ковром, высокой мягкой травой.
— Я люблю тебя, — шепчет Юрген, теребя кончиками пальцев локоны Ингрид. — Люблю тебя больше всех на свете. Веришь?
Она заглядывает ему в глаза, и в зрачках ее отражаются солнечные блики, пробивающиеся сквозь еловые ветки.
— Не забудь, что я тебе сказал.
— Разве такое забудешь? Разве можно забыть то, что тебе дороже собственной жизни?
Руки Ингрид обвивают шею Юргена, и она увлекает его на травяной ковер…
После полудня они спускаются к тому месту, где оставили мотоцикл. В косых лучах солнца танцуют мириады крохотных лесных мошек. Ингрид слегка дотрагивается до пальцев Юргена.
— Ты останешься у меня?
— Нет, сегодня не могу, — качает он головой. — Но каждый вечер, каждую ночь я буду думать о тебе…
Она смотрит перед собой задумчивым взглядом, а затем предлагает поехать в горы и в следующее воскресенье. В Бланкенау можно сесть на поезд, потом пройти пешком до лесного ресторанчика. Его пухленькая хозяйка, хотя и косит на оба глаза, делает такие голубцы — пальчики оближешь! Дорога туда прекрасная — по обеим сторонам леса, в которых обитают гномы, и многочисленные полянки с густой, словно причесанной травой.
— Поедем?
— Что за гномы?
— Это маленькие елки. Зимой под снегом они похожи на гномов с мешками. Хочешь, поедем туда? Ну скажи, что хочешь…
Он опускает глаза:
— В следующую субботу и воскресенье меня здесь не будет.
— Почему? Опять служба?
— Нет, не служба. Я уезжаю.
— Ах вот как! Ну извини…
После классных занятий солдаты выходят во время перерыва на казарменный двор. Рошаль закуривает сигарету и смотрит в пасмурное небо, где сквозь облака пробивается солнце. Воздух влажный, похоже, будет гроза.
Отделение собирается вокруг Рошаля, и Райф спрашивает:
— А вы сами бывали на границе? Точнее, вы сами служили в погранвойсках?
Сержант утвердительно кивает.
— А оказывались вы в таких ситуациях, когда приходилось пускать в ход оружие?
— Дважды случалось давать предупредительные выстрелы. Стрелять же в людей в обоих случаях не было необходимости.
— Ну а если бы такая необходимость возникла?
— Тогда конечно же выстрелил бы. — Рошаль замечает озабоченность и сомнение на лицах Райфа и Кюне. — Что вас так смутило?
Райф некоторое время колеблется, потом говорит:
— Рассуждать о таких делах гораздо легче, чем стрелять в живых людей. Вот когда окажешься в подобном положении…
— Знаешь, кто целится в меня, тот мой враг, — прерывает его Мосс.
— Райф не это хотел сказать, — останавливает его Кюне. — Он имел в виду другое. Скажем, нарушитель границы спасается от ареста… А жизнь — самое дорогое, что есть у человека…
— А ты уже бывал в ситуации, когда требовалось применить оружие?
— Нет, да и никто из нас не бывал. А почему ты задаешь такой вопрос?
— Ага, значит, и тебя проняло! — скептически восклицает Кюне, а Вагнер, наморщив лоб, замечает:
— Против чего ты, собственно, выступаешь? Ты думаешь, если придется стрелять, это доставит мне удовольствие? Гуманист не тот, кто громче всех рассуждает о гуманизме… Ну, что ты смеешься?
Последние слова обращены к Цвайканту, который молча слушает спорщиков, но в глазах у него прячутся смешинки.
— Интересный диспут…
— Но ты-то предпочитаешь не участвовать в нем.
Философ вскидывает брови и невозмутимо продолжает:
— Я как раз собирался осветить различные стороны вопроса, если ты не против.
— Только не уходи слишком далеко в сторону, — раздраженно бормочет Вагнер.
Цвайкант кивает:
— В самом деле, совсем нетрудно рассуждать о способах поведения в критических ситуациях. Но ведь другого средства, кроме слов, для выражения собственных соображений нет. Это первое. Обеспечение безопасности и защита нашей государственной границы — дело необходимое, тут двух мнений быть не может. А поскольку противник достаточно часто и откровенно формулирует свои цели, вывод ясен: угроза нашему государству существует постоянно и ликвидировать ее можно, только противопоставив силу оружия.
А теперь по существу спора. Господа из ФРГ весьма снисходительно относятся к преступлениям, совершаемым против человечества их друзьями, — я говорю о таких преступлениях, как геноцид в Южной Африке, варварская война США против Вьетнама, нападение Израиля на арабских соседей. Так вот, об убийстве тысяч людей их печать сообщает всего в нескольких строках как о чем-то несущественном. Когда же мы с оружием в руках защищаем нашу государственную границу, их мнимая совесть сразу восстает. На самом же деле ими движут совсем иные чувства — бессилие и ненависть, ненависть против мощи нашего оружия, ведь оружие это мешает им осуществлять враждебные нашей республике цели.
— Злобный вой врагов — это не главное, — замечает Вагнер.
— Согласен. Но это имеет непосредственное отношение к теме, ибо помогает докопаться до истины… Итак, смотрите. Мы никому не угрожаем, не собираемся ни на кого нападать, защищаем границы нашего государства и вдруг почему-то начинаем сомневаться, следует ли в этом случае пускать в ход оружие. Сомнения эти были бы вполне оправданны, если бы существовал гуманизм в так называемом чистом виде. Но разве это гуманизм, если промедления и колебания в решающий момент могут привести к гибели наших товарищей, а им ведь жизнь тоже дана только одна.
Придавив каблуком окурок сигареты, Рошаль подходит к Цвайканту и смотрит ему в глаза:
— Если я вас правильно понял, вы хорошо осознаете, какие нужно делать выводы из всего вышесказанного.
Философ улыбается:
— Я вырос и воспитывался в нашей стране и по обсуждаемой проблеме придерживаюсь того же мнения, что и рядовой Кюне. Но подлинным мерилом всегда являются практические дела людей.
— Вот об этих практических делах мы и поговорим на очередных занятиях. Становись! — отдает команду Рошаль.