Между внутренней и внешней стеной есть небольшое здание, находящееся прямо на перипетии. Мне кажется, раньше тут была аптека, потому что внутри пахнет лекарствами, но теперь не осталось даже вывески.
С полок и склада уже давно все разобрали, даже леденцы для горла.
Есть пара стеллажей и никому не нужный кассовый аппарат. Восемь лет назад эта штуковина была полезным атрибутом прогресса, а сейчас более бесполезная, чем палка, отломанная от дерева. Я видела, как дети бьют палкой крапиву, но ни разу они не играли в кассира. Потому что большинство детей не знают, кто это такие.
Комендант и его люди держат тут заключенных. Наверное, выбрали это место потому что на окнах решетки — такой подарок от прежнего мира. И еще потому что сюда можно попасть из внутреннего круга, не выходя во внешний город.
Именно тут я и прихожу в себя, когда на улице уже заходит солнце.
Первым делом пытаюсь нащупать нож за резинкой своих шорт, но его, конечно же, забрали.
Подойдя к окну, я берусь за прутья решетки, уставившись на небо. Редко удается посмотреть на закат. Считается, когда темнеет, лучше всего запрятаться куда подальше, ведь если иные проберутся в город, первыми падут не спрятавшиеся.
Может, я и не оптимистка, но сильнее всего не люблю серость. Именно таким, серым, становится наш город, когда уходит свет. Я имею ввиду, еще серее, чем при свете дня.
Пытаюсь дернуть прутья, но они не поддаются ни на миллиметр. Наверное, это самая крепкая вещь, которая осталась с былых времен, не рассыпавшаяся в труху ни от бомбардировщиков, ни от людской истерии.
Где-то в глубинах аптеки скрипит дверь и слышатся шаги.
Я предусмотрительно поворачиваюсь к гостям лицом.
Первой из темноты появляется фигура Гидеона Эдвардса, потом — двух его прислужников с автоматами.
Главный смотрит на меня холодными глазами секунд двадцать. Рассматривает, и на мгновение я пугаюсь. Потому что предполагаю, каким будет мое наказание.
Говорят, у Эдвардса есть друг, врач, ставящий опыты над людьми. Теми, кто совершил тяжкое преступление и больше не полезен или опасен для общества. Тот врач колупается в мозгах умерщвленных людей, чтобы найти способ сделать следующие поколения более сильными, способными противостоять иным.
Это я слышала от дедули — бывшего военного, у которого выменяла лук.
По правде сказать, Гидеон Эдвардс похож на кого-то столь безумного. Приверженца опытов над людьми.
Я даже знаю, какими были бы его пояснения. Мир больше не может быть таким гуманным, как прежде.
Чтобы выживать и дальше, мы должны стать сильнее.
И еще: «Если мы хотим достойного будущего для наших детей, то должны жертвовать всем даже после смерти».
Я слышала многие его речи, провозглашенные для жителей поселения. Знаю, какими словами он говорит.
Комендант взмахивает рукой и те двое идут сюда, подхватывают меня под руки, так крепко, что, если бы я перестала идти — они бы меня тащили, даже если бы мои пальцы в шлепанцах стерлись в кровь.
Сам комендант шагает впереди. Ему около пятидесяти, но из-под рубашки проглядываются мускулы. Думаю, он был военным или, по крайней мере, спортсменом.
Яблочко Оззи слишком далеко упало от яблони.
— Куда мы идем? — допытываюсь я.
Мне никто не отвечает.
Я притихаю, стараюсь прислушиваться к каждому шороху и вглядываться во все вокруг. Вряд ли внимательность поможет мне сегодня, против грубой силы, но я привыкла быть наблюдателем за восемь долгих лет одиночества.
Из здания мы не выходим, меня ведут вверх по лестнице и вскоре показываются толстые двери, ведущие на крышу.
Как только глаза успевают привыкнуть к тьме, мы выходим в ночь. Тут чуть светлее, но лишь благодаря свету звезд и луны.
Меня подтаскивают к краю крыши и отпускают. Я горблюсь, хватаясь за парапет. Не смотрю вниз.
Никогда не смотрю, хоть и живу глубоко под землей и каждый день лажу по длинной лестнице. Не смотрю, потому что высота убивает не хуже иных.
А когда все-таки нужно — отчаянно преодолеваю себя. Только так можно выжить. Охота не раз ставала ключом к моему выживанию, а стрелять удачно я могу только с вышины.
Высота, природа, мои собственные тело и мозг — часто они такие же враги, как и монстры за стеной. В моей черепной коробке каждый день происходят сражения.
Калашниковы отходят в сторону и рядом со мной становится комендант, поставив левую ногу в чистом ботинке на выступ. В новом мире его чистые одежда и голова такие же нелепые, как заколка-бабочка, оставшаяся лежать в кармане моих шорт. Ее не забрали.
Сказала же, все красивое теперь бесполезно. Ее бы даже воры не украли.
— Видишь вон то здание? — от звука голоса коменданта я напрягаюсь.
Смотрю, куда указывает его рука и потихоньку отпускаю парапет, выпрямляюсь, чувствуя, как ветер бросает мои запутанные волосы в разные стороны.
Стою прямо. На самом краю крыши. Пусть лучше не знают о моих страхах. Или, по крайней мере, усвоят, что никогда не заставят меня чувствовать настоящий ужас.
Не после того, как восемь лет подряд я каждый день слышу в голове крик своей мамы. Последние звуки ее голоса, к которым я прислушивалась.
У меня осталась только моя жизнь. И я ее не слишком ценю. Пускай отбирают, но знают, что я до последнего вздоха принадлежала только себе. Даже если это значит, что я была паршивой частью общины.
Край поселения. Самая граница. Этаж пятый или шестой.
Вижу небольшое квадратное здание без окон где-то в метрах пятистах отсюда. Не знаю, чем оно было раньше, но, кажется, наши укрепили его железными пластинами и забором с проволокой.
— Вижу.
— Мы взяли в плен иного. Он там. А еще там двадцать наших, охраняют его днем и ночью.
Я молчу, уставившись на здание. Не собираюсь делать вид, что ни о чем не знала. Я видела, как иного протаскивают через весь город.
Держат его все-таки в отдалении от стены. Значит, до того здания должен быть подземный проход. Димитрий говорил что-то о том, что его роют еще год или даже полтора назад. Вот, значит, куда.
Молчу, потому что знаю — Гидеон Эдвардс будет продолжать говорить и без моего ответа.
— Ты пойдешь туда. Спустишься на три уровня под землей. Тебя запустят в камеру, где его держат.