Место ристалищ и кладбищ

Дворец Оттавио как-то особенно жалко – в тумане, ползущем с реки, порой кажется, что сейчас его полноценные, словно бы восстановленные очертания соткутся из постепенно уплотняющегося воздуха и встанут рядом с мощью сохранившихся стен.

Я ведь не преувеличиваю – бесплотное присутствие взорванных крыльев почти физически ощущаемо, словно анфилады залов и торжественные коридоры, по которым курсировали и табунились персонажи Стендаля, подвисли в паре метров над землей. Из-за чего организм туриста оказывается слегка изможден. Примерно как от латентной лихорадки с легкой испариной. А тут еще и роса на траве…

Выглядит Пилотта многократно перелицованной верхней одежкой. Фасон и фасад многократно менялись, из-за чего (только что над моей головой прогудел мощный самолет, словно бы намекая на возможную бомбардировку – «можем повторить», ага) первоначальная цель этих почти природных кирпичных наростов как следует подзабылась.

По соседству с экс-покоями, обращенными в конторы и выставочные залы, а также театром Фарнезе, вмурованным в лабиринт, разместили исторические и художественные коллекции. В меньшем крыле заселилась археология, тогда как в «первой очереди» основного придворного лабиринта ныне живут скульптура и живопись, галерея которой, впрочем, начинается этнографией: каменными капителями и резными деталями романских да готических храмов.

В археологическую секцию я не пошел (как после пинакотеки и в палаццо Сан-Витале, так и не отысканный в блужданиях внутри тумана), известно же, что наследники славного рода увезли лучшие артефакты и скульптуры в Неаполь, а вот театра Фарнезе, построенного учеником Палладио, не миновать – с его закулисной части начинается путь в пинакотеку.

Так уж устроена изнанка двора и логистика его музеев. За театральным фойе путь начинает двоиться. Налево – собрание картин и артефактов, направо пойдешь – в залы с портретами и бюстами членов правящей династии Боргезе попадешь, а также в лабиринт залов с картинами и фресками Корреджо и Пармиджанино. Здесь их самое полное собрание сочинений в мире. Специалитет. Предшественник Караваджо

В этих залах Корреджо выигрывает количеством, Пармиджанино – тщанием. Корреджо, как главного местного гения, выставили с пиететом и особенной расстановкой. Не жалея пространства. У Пармиджанино в Национальной галерее Пармы всего пара работ, но их хочется назвать штучными. Их меньше, чем хотелось бы.

Этикетаж находится на плинтусах (вот кто так строит?), полумрак превращает пилоттовских Корреджо и Пармиджанино в коллективного Караваджо, хотя и более мягкого, без кусков сырого мяса, пармская ветчина – продукт вторичной обработки, она ярче и нежнее.

Впрочем, памятники в Парме стоят обоим художникам. Ценят их двоих. Хотя, конечно, именно Корреджо стоит в полный рост на центральной площади, взявшись почему-то за ухо.

Пармиджанино воткнули у церкви Санта-Мария-делла-Стекката, тоже упоминаемой у Стендаля, где в арках пресбитерия художник сочинил трех цветущих синьор с каждой стороны (то есть всего 12), танцующих с кувшинами на головах. Они почти уже где-то там, за облаками, что не метафора, но буквальное их расположение; их почти не разглядишь, тем более что подсветку там включать негде.

К тому же это не столько полноценная живопись, сколько часть декора, вплетенного в общие геометрически правильные украшательства.

И тем не менее рядом с Санта-Мария-делла-Стекката поставили памятник художнику – как действительный и самый почетный итальянский орден наипервейшей степени. В Дуомо, о котором мечталось

Разумеется, здесь полумгла – сон и вечный вечер. Дожидаясь, пока кто-то из туристов подсветит главную подкупольную работу Корреджо с Вознесением Богородицы (в кармане не нашлось монетки в 50 центов), я ходил по собору, набитому превосходными фресками – и отдельные капеллы, и «женская часть» наверху, над боковыми шефами, где крупные фигуры образуют что-то вроде фриза, – глазел по сторонам, запоминал, впитывал.

Потом потолок зажегся, и вместе с ним высветилась и затрепетала вся роспись купола Дуомо, налилась соком, начала переливаться через края. Центростремительная сила воронки, уносящей Богородицу вглубь, после подсветки увеличилась, конечно, но не так чтобы намного. Чуда не произошло. Видимо, за века живопись перебродила – линза обманки как была слабо вогнута, так такой и осталась: нас-то теперь уже сложно удивить спецэффектами.

В Сан-Джованни-Евангелиста видения главного купола не волновали вообще никого, тут было совсем уже темно и пусто. Почти заброшенно. Даже странно, что дверь отворена и можно войти.

Два храма стоят друг от друга на расстоянии примерно метров 200, но если у Дуомо есть репутация и розовый баптистерий, то здесь будто бы вообще никогда не было жизни и Сан-Джованни-Евангелиста породила саму себя.

Здесь подсветка стоила уже евро, включая росписи и в алтарной апсиде, а также еще одну небольшую фреску Корреджо в люнете над периферийной дверью, в которую зашел (всюду жизнь) непонятно откуда взявшийся служка в черном.

Евро у меня был, поэтому Иоанна я рассмотрел во всех подробностях. Теперь, конечно же, нужно ехать в Дрезденскую картинную галерею. То, что хранится в Ватикане, я уже видел. Ночь и Мадонна

Так как «Ночь Святого Рождества» Корреджо попала из Пармы в Цвингер, через который русские ездили в Европу, многие великие картины (в основном это касается, конечно же, «Сикстинской мадонны» Рафаэля, но и других итальянцев первого ряда) породили «большую литературу» о них. Вот и Николай Карамзин не мог пройти мимо такой популярности, уделив Корреджо слов столько же, сколько Рафаэлю.

Я рассматривал со вниманием Рафаэлеву Марию (которая держит на руках младенца и перед которою стоят на коленях св. Сикстус и Варвара); Корреджиеву «Ночь», о которой столько говорено и написано было и в которой наиболее удивляются смеси света с тьмою… (91–92)

Далее идет описание картины Микеланджело, которой теперь в Дрездене нет. Каждому из великих художников Карамзин посвящает биографическую ссылку, этакий Вазари-дайджест, все имена и фамилии транскрибируя на свой устаревший лад.

Парой верных слов Карамзин отметил особенности работ Корреджо – некоторую нелепость тел, словно бы художник сконцентрировался на своих сильных сторонах – изящных женских головках и эффекте свечения кожи, – а вот обо всем прочем заморачивался уже не особо.

Корреджио, первый ломбардский живописец, почти без всякого руководства достиг до высочайшей степени совершенства в своем искусстве, не выезжав никогда из своего отечества и не видав почти никаких хороших картин, ни антиков. Кисть его становится в пример нежности и приятности. Рисовка не совсем правильна, однако ж искусна; головы прекрасны, а краски несравненны. Нагое тело писал он весьма живо, а лица его говорят. Одним словом, картины его отменно милы даже и для незнатоков; и если бы Корреджио видел все прекрасные творения искусства в Риме и в Венеции, то превзошел бы, может быть, самого Рафаэля… (91)

Карамзин пишет это в самом начале длительного путешествия, предвкушая многие впечатления (хотя в Италию он не заедет, но о Венеции и Риме говорит как о материях само собой разумеющихся), поэтому в описании картины Корреджо сквозит снисходительность.

Загрузка...