Томас Эдисон выковырял грязным, потрескавшимся ногтем большого пальца пластиковую пробку из бутылки какой-то сивухи и вытянул длинные худые ноги. Зажав оловянную кружку между когда-то крепкими, а теперь просто костлявыми коленями, он налил себе изрядную порцию. Вкуснее, когда пьешь из оловянной кружки. Всегда так. А Эдисон относился к выпивке серьезно. Более того, он в нее верил. Так, например, в пятнадцатом году, находясь в Гваделупе, он вылечился от свирепой лихорадки, не принимая ничего, кроме спиртного. Вот тогда-то он и пристрастился пить из оловянной кружки. Это было черт знает что, вспоминал он, вернуться в Соединенные Штаты после убийства Вилья [Вилья Франсиско — руководитель крестьянского движения в период Мексиканской революции 1910—1917 гг.] и обнаружить, что вся эта проклятая страна помешалась на Акте Вольстеда и «сухом законе». Он провел два дня в сумасшедшей Америке и большую часть времени искал, что бы ему выпить. Затем решил сесть в Гальвестоне на пароход, отплывающий в любую цивилизованную страну, где все еще употребляют виски. И не возвращался в Соединенные Штаты до тех пор, пока там не отменили «сухой закон».
О, да, это были времена! Так он подумал, но вслух эту фразу не произнес. Ведь только дряхлые старики способны брюзжать, брызгая слюной, и разговаривать сами с собой. Да, он стар, но не настолько. Правда, он выглядит так, будто его кожа велика ему на несколько размеров. Она свисает складками на подбородке, шее и руках. И шея у него уже не поворачивается, и зубы плохие, а о мужских достоинствах и говорить не приходится. Но он еще на высоте и не бормочет разного вздора. Ничего подобного, сэр! Его волосы поседели и поредели, но это все еще его волосы! Да, сэр. За это можно выпить! И он глотнул с жадностью, почувствовал, как тепло медленно растекается по его внутренностям. Да, в это он верил. Все остальное ненадежно. Почти все в жизни пошло прахом. Но тепло, которое он получал из этой маленькой кружки,— на него можно было рассчитывать.
Он внимательно осмотрел пятна от укусов насекомых на запястье, рассеянно почесал их, сунул палец в кружку и смочил укусы. Это охлаждало. Охлаждало руку, согревало горло. Первый сорт. Никогда не подведет.
Он посмотрел на бутылку, стоявшую возле него на полу, и улыбнулся ей. Нет, разговаривать он с ней не будет, потому что так поступают только старые ворчуны, совсем потерявшие разум. Но мужчина имеет право улыбаться, не так ли? Ни один чертов закон не запрещает улыбаться, правда? Этого они еще не запретили! Нет, сэр! Еще разрешается чувствовать себя хорошо и улыбаться, А он чувствовал себя… хорошо! Да, он действительно чувствовал себя неплохо, даже голодный. Наверное, мог бы…
Мысли о пище заставили его вспомнить о снохе, и он крикнул:
— Мэри! Куда ты подевалась, черт побери?
Его сноха, шаркая ногами, вышла из кухни. Господи Иисусе, подумал он, наверное, молодой Том был пьян, когда на ней женился. Вдребезги пьян… Или, может, она его невинностью привлекла? Ха! Однажды он сам с такой связался, из любопытства. В Маниле? Да, возможно, в Маниле. Или в Сингапуре? Ну, это не важно. Она запросила больше денег, но зато было забавно. A еще забавнее вспоминать об этом. Можно сказать, открыв новую гавань… Да бог с ней, приятель. Но эта? Господи Иисусе! У нее еще только началась беременность, а оная уже переваливается, как утка, а в этих шлепанцах и г давно. Ну, просто вылитая утка. Если так пойдет дальше, она, наверное, разродится слоном. Может ли утка родить слона? Он глядел на нее критически, стараясь увидеть в этой девушке то, что увидел его сын. Кожа да кости! Костлявые руки, костлявые ноги. Плоский зад.| И все время ноет. И никогда не смотрит вам в глаза, когда разговаривает.
— Как насчет обеда? — спросил он.
— Он на плите,— ответила она.
Видите? Лицо опущено, глаза опущены, и ноет. Людям, которые всегда извиняются, обычно есть за что извиняться. Правда? Да, сэр! И тут до него дошло, что она сказала.
— На плите или в духовке? Мне казалось, что у нас : сегодня курица. Я тебе утром сказал, что не отказался бы от хорошего куска курицы.
— А будет фасоль и бекон,— решительно сказала она.— Перед уходом вы забыли зарезать курицу.
— Нет,— сказал он,— не забыл. Я кур не режу. Это женское дело.
— Что? — спросила она вызывающе,— никаких кур я резать не намерена.
— Тут и сила не нужна,— заметил он.— Я хочу сказать, если бы речь шла о теленке, корове, или о лошади, или даже об осле, я пошел бы и забил для тебя животное. Но чтобы зарезать курицу, силы не требуется. Любой дурак может свернуть курице шею. Черт побери,— продолжал он. —Карменсита, случалось, и свиней резала. Я тебе рассказывал о Карменсите, а?
— Да,— сказала она,— много раз.
Эдисон опять отпил из бутылки. Да, он рассказывал ей о Карменсите, но будь он проклят, если это ее хоть чему-нибудь научило. Чему вообще могут научиться городские женщины? Города, думал он, это проклятье. Они делают мужчин нервными, а женщин слабыми. Он давно уже понял, как ему повезло, что армия обошла его стороной. Когда шел призыв, ему было только пятнадцать лет, и его не взяли. Он отправился в Мексику, чтобы бороться вместе с Вильей, и там сошелся с Карменситой, прожил с ней несколько лет, а потом вернулся в Соединенные Штаты лишь для того, чтобы сразу же сесть на пароход в Гальвестоне. Четыре раза он проплыл вокруг света, в 1927 году сумел подзаработать, торгуя нефритом во время гражданской войны в Китае. А в 1929 году позволил всем этим горожанам превратить накопленное в прах. Зато он познал жизнь. У него могла быть и другая жизнь, если бы его призвали в армию. Но эта жизнь даже наполовину не была бы такой интересной. И такого дерьма пришлось бы нажраться. Единственное, что его теперь мучило, это то, что ему не с кем было поговорить об этом. Конечно, можно было бы кое-что рассказать, но ведь его считают старым брехуном. Не хотят перенимать его опыт, который он приобрел, борясь с миром собственными руками. Он поглядел на Мэри, стараясь, может быть, в тысячный раз вызвать в себе сочувствие к ней и понять, каким же странным должен казаться его мир этой молодой женщине. Но, черт побери, должна же она когда-нибудь повзрослеть.
— Это вовсе не трудно,— сказал он примирительным тоном.— Достаточно поймать чертову курицу, схватить ее за шею и повернуть ее. Это все равно, что открыть бутылку кетчупа. Ты же можешь открыть бутылку кетчупа, правда?
— Да,— сказала она,— я могу открыть бутылку кетчупа, но курицу убивать не буду.
— А есть курицу ты согласна?
— Да, но убивать не буду.
— Хорошо,— сказал он,—завтра вечером мы будем есть курицу.
Он встал со стула и пошел к камину, снял со стены старое шарповское одноствольное ружье, проверил, заряжено ли оно, и подошел к окну. Положив приклад на подоконник, он прицелился в курицу и спустил курок.! Голова курицы отлетела. Здорово, хороший, меткий выстрел. Мэри почувствовала позывы рвоты и выбежала из комнаты. Эдисон повесил ружье на прежнее место над камином и вернулся к своей бутылке. Он слышал, как ее рвало в ванной комнате. Чертовски слабая женщина, думал он, совершенно никакой закалки в ней нет. Вот Джейн, мать Тома, то была бой-баба. В Порт-Гуроне она спала с револьвером под подушкой, когда этот тип Янгблад разгуливал на свободе. Он помнил Янгблада — высокого негра, который убежал из тюрьмы в Индиане вместе с Диллинджером. Диллинджера выследили в марте в Чикаго, когда он пошел навестить свою сожительницу. Потребовалось еще несколько месяцев, чтобы схватить Янгблада в Порт-Гуроне. Это произошло всего в полумиле от того места, где они жили с Джейн. Но даже после того, как его поймали и убили, она продолжала спать с револьвером под рукой. Это вошло у нее в привычку. Он даже похоронил ее с револьвером, чтобы ей спокойней было.
А вот этой еще далеко до того, чтобы стать человеком. Он никак не мог понять, что нашел в ней молодой Том. Может, была просто естественная потребность, которую мужчина должен удовлетворить прежде, чем идти воевать. Это он мог понять. Но все-таки не было никакой надобности на ней жениться, беременна она или нет. Он полагал, что у него самого было с дюжину незаконнорожденных детей, разбросанных по свету. Но что сделано, то сделано.
Теперь, черт побери, раз она носит в утробе его единственного законного внука, он должен постараться сделать из нее человека. Прекрасная перспектива для «ребенка века». Это его так прозвали. Ему дали имя в честь великого изобретателя и поместили в «Сент-Луис пост» его портрет, потому что он был первым ребенком, который родился в XX веке в городе Сент-Луис, штат Миссури. Это было выгодно только в одном отношении — он легко вспоминал день своего рождения. 1.1.00. Он давно уже перестал загадывать, доживет ли до двадцать первого века. Похоже, в жизни не осталось ничего такого, ради чего стоило бы за нее цепляться.
Мэри вышла из ванной комнаты бледная, дрожа всем телом.
— Зачем вы это сделали? — спросила она.
— Ну,— сказал он,— ты же хотела, чтобы я убил курицу. Но сворачивать курам шеи — не мужское дело. А стрелять птиц — это пожалуйста. Ну, вот я и решил пойти на компромисс — буду считать, что это не курица, а фазан или куропатка, выстрелю — голова долой. Хороший выстрел, верно?
— Ненавижу ружья,— произнесла Мэри.
— Что ж,— сказал он,— в таком случае, в следующий раз ты пойдешь и сама свернешь курице шею. А пока,— добавил он мягче,— где-то там лежит мертвая курица. Поди-ка и подбери ее, пока другие куры не собрались вокруг нее и не расклевали. Нужно ее ощипать и выпотрошить, не откладывая.
Мэри долго смотрела на него, не произнося ни слова. Была ли в ее взгляде ненависть или смирение — ему трудно было сказать, да это и не особенно его волновало. Главное, чтобы она научилась обращаться с курами, да и вообще хоть чему-нибудь научилась. Наконец она отвела глаза, вздохнула и вышла через переднюю дверь.
Не вставая со стула, Эдисон повернулся и стал наблюдать за тем, что она делает в курятнике. Он увидел, как она подошла к мертвой курице, опустилась на колени и заплакала… Ну, что на это скажешь? Может быть, он слишком суров с ней? Может, дело вовсе не в том, что она недоразвитая,— она просто-напросто чокнутая?
И тут это случилось. Внезапно раздался удар грома. Мэри вздрогнула, вскочила на ноги и стала испуганно озираться. Затем истошно завопила. Курам передалась ее истерика, и они начали неистово кудахтать и громко бить крыльями. Такого жуткого зрелища он еще не видел. Он вздохнул, подошел к окну и крикнул:
— Какого черта ты там орешь, Мэри?
Она сразу же замолчала, обернулась к нему и закричала;
— Ты стрелял в меня! Черт тебя подери, старая развалина, ты же стрелял в меня!
— Нет, Мэри,— сказал он,— я в тебя не стрелял. Зачем мне в тебя стрелять? Это был раскат грома.
И тогда, как бы в подтверждение его слов, послышался второй удар грома, более глухой.
С немалым удовлетворением Томас Алва Эдисон наблюдал, как его сноха наклонилась, подняла мертвую курицу и понесла на кухню.
* * *
Марта Пратт подняла кусок яблока, который Сория уронила на ковер. Некоторое время она колебалась, пойти ли на кухню, чтобы его помыть. Идти ей не хотелось. Тогда она нашла компромиссное решение: вытерла этот кусок яблока, ставший уже коричневым и неаппетитным, о свои шорты. Потом вернула его девочке, закрыла манеж на задвижку и улыбнулась ребенку.
— Не хосю ябака! — заявила Сория. Детская неправильность ее речи усиливала капризность тона.
— Тогда отдай его своему мишке,— предложила Марта.— Мишка хочет кушать?
Сория посмотрела на кусок коричневого яблока и взяла его, чтобы накормить неприхотливого мишку.
— Джозеф, присмотри за Сорией,— попросила Марта. Вернее, приказала, но в вежливой форме.
Джозеф, ее старший сын, поднял голову от составном картинки-загадки, которая лежала перед ним на стол для бриджа. — Хорошо,— сказал он и снова занялся своей игрой.
Марта ничего другого и не ждала услышать, но все-таки ей было приятно получить положительный ответ. Она знала, что он присмотрит за ребенком, позовет ее в случае необходимости, поднимет яблоко и даст его девочке, даже несколько раз, если потребуется. Она вытерла руки о свои шорты из джинсовой ткани и устало вздохнула. Это была полная женщина, страдавшая от жары сильнее других. Она часто завидовала худым женщинам, которых видела по телевизору и в журналах, рекламировавших всякую всячину, о которой иногда и подумать-то грех. Но она завидовала им не из-за их сигарет, их кофе или их пива. И даже тому, что они будто бы очень нравятся мужчинам, она не придавала большого значения. Она в это не верила. Со своими полными руками и ногами, короткой талией и широкими плечами она все-таки еще была привлекательной. В конце концов, у нее был Джаред. Но она завидовала этим изящным моделям потому, что они не страдают от жары. Она была уверена, что они переносят ее легче.
Марта окинула взглядом маленькую гостиную и опять вздохнула. Она решила, что приведет ее в порядок после того, как уложит детей спать. Она хотела, чтобы комната выглядела безукоризненно, когда Джаред вернется поздно ночью в пятницу из Солт-Лейк-Сити. Она направилась было в заднюю часть дома, но по дороге остановилась, зашла на кухню и сказала дочерям — Ирам и Мории, которые сидели на полу и занимались приготовлением мороженого:
— Как только загустеет, вынимайте из мороженицы и кладите в холодильник. И тогда можете идти смотреть телевизор вместе с Питером.
Таким образом, все пятеро были заняты делом, и Марта рассчитывала выкроить пятнадцать минут свободного времени. Этого было достаточно, чтобы принять ванну перед ужином. Потом ей нужно было уложить детей спать и приняться за уборку. Возможно, это и выглядело странным, но она считала, что заниматься уборкой вечером легче. Вечером прохладнее, да и дети не болтаются под ногами. Родить пятерых за одиннадцать лет — это неплохо и лучше для детей. Поскольку их отец в рабочие дни не был дома, они постоянно нуждались в ее внимании и обществе, особенно во время летних каникул. Марта не завидовала Эстер — второй жене Джареда [Марта и Джаред принадлежат к религиозной секте мормонов, в которой бытовало многоженство], жившей в Солт-Лейк-Сити. Правда, Эстер виделась с Джаредом на протяжении всей недели, с понедельника до пятницы, но все эти дни он работал. К тому же Эстер была старшей женой. Такова была судьба Марты, и она ее приняла и была достаточно благодарна ей за то, что Джаред проводил с ней субботу и воскресенье, когда он мог приезжать сюда и отдыхать вместе с ней и детьми.
Марта вошла в ванную комнату, закрыла дверь на защелку и стала наполнять ванну водой, покрутив горячий и холодный кран, чтобы добиться нужной температуры. Она уже начала было расстегивать бумажную блузу, но вспомнила, что забыла взять ритуальное одеяние, которое лежало в спальне. Марта взглянула на ванну, стараясь прикинуть, сколько времени понадобится, что-» бы она заполнилась, и решила, что вполне успеет. Она вышла из ванной комнаты в спальню и там взяла чистый выглаженный ритуальный хитон. С ним вернулась в ванную комнату и положила его на корзину на достаточно близком расстоянии от ванны. Затем разделась и, помогая себе зубами и правой рукой, повязала снятый с себя хитон на левое запястье. Марта подумала, что в Солт-Лейк-Сити есть женщины, добрые мормонки, которые уже не носят ритуальных одеяний из-за новой, более открытой моды. Многие оставляют их дома, когда надевают раздельные купальные костюмы. Она была рада, что у нее не было такого искушения здесь, в Тарсусе, И пожалела о том, что ей пришло в голову сравнивать свою жизнь здесь с городской жизнью Эстер. Не то чтобы она действительно верила в силу этой священной одежды, похожей на рубаху, которая якобы защищает от огня и несчастья того, кто ее носит. Это была скорее дань традиции: она облекала свое тело в хитон, подобно тому как душа облекается в веру. Марта полагала, что в Солт-Лейк-Сити священная одежда нужнее, чем где-либо в другом месте. Должно быть, думала она, воспитывать детей в городе труднее. Ей казалось, что немормонский дух имел там большее влияние на молодых людей. Безусловно, Великий храм находился в городе, но масштабы города сами по себе представляли угрозу обычаям мормонов.
Марта вошла в ванну и опустилась в теплую воду. Ока критически осмотрела свое тело. По ее мнению, для тридцатитрехлетней женщины, родившей уже пятерых детей, у нее была еще неплохая фигура. По крайней мере, у нее не было узловатых вен, которые уродуют столь многих женщин после неоднократных родов. Теперь, когда Сорни исполнилось два годика и она перестала нуждаться в материнском молоке, грудь Марты приняла нормальные размеры. Правда, может быть, теперь она не была такой упругой, как одиннадцать лет тому назад, когда Марта впервые пришла к Джареду, но все же она была лучше, чем у Эстер.
Она хотела бы знать, ожидал ли Джаред этого уикэнда с таким же нетерпением, как и она. Уже в течение двух лет они были лишены физической близости. Она не считала грехом свое желание не рожать в ближайшее время. Ей хотелось как можно дольше не лишать себя близости с Джаредом. С маленькой Сорией она немножко сжульничала — целый месяц не сообщала мужу о своей беременности. Ведь это могла быть просто ошибка, и ничего страшного в этом она не находила. Теперь, после того как она выносила Сорию, родила ее, два года ухаживала за ней, она сможет вернуть себе законное место в сердце Джареда. Тут нечем было особенно гордиться, и она старалась себе этого не позволять. Все-таки она — младшая жена.
И все же Марта гордилась тем, что была моложе Эстер Пратт на десять лет. И как бы желая наказать себя за это, она подумала о возможности третьей женитьбы Джареда. Но это им было не по карману. Очень немногие мормоны имели больше двух жен. Стоимость жизни резко поднялась. Она не очень об этом сожалела. К тому же радость, с которой он воспринял новость, что Сория больше не нуждается в грудном молоке, навела ее на мысль, что Джаред тоже с нетерпением ожидает предстоящего уик-энда. Во всяком случае, ему не понадобится третья жена. По крайней мере еще некоторое время.
Она сидела в ванне, лениво наслаждаясь мечтами о ночи, которая предстояла в пятницу. И тут она услышала раскаты грома. Это было знамение. Ведь в этой безводной пустыне, где грозы были так редки, дождь и гром, без сомнения, должны были служить божественным знамением того, что их многодетный союз угоден господу.
Марта вышла из ванны. Она вытерлась и быстрым привычным движением просунула ногу в чистый хитон, прежде чем развязать прежний, ношенный, и сбросить его со своего тела. После этого она завершила ритуальное облачение, накинула купальный халат и пошла одеваться. Она торопилась. Ей не хотелось, чтобы дети испугались грома и молнии, если разразится гроза.
* * *
Поль Донован расположился поудобнее на большом плоском камне. Он снял с плеча солдатскую флягу, отвернул крышку и выпил прохладной воды. Потом налил немножко воды в ладони и смочил лицо и шею, опаленные солнцем. Кожа была сухая и шершавая. Он побрызгал на войлочный чехол, чтобы фляга оставалась все время прохладной. Потом завинтил крышку и положил флягу рядом с собой на камень.
Поль взглянул на крохотные лужицы, которые образовались из капель. Для насекомых и мелких ящериц, которые жили на этой безводной земле, даже одна-единственная капля была бы роскошью, прекрасной возможностью насладиться прелестью влаги. Он пристально смотрел на капли, наблюдая, как быстро они впитываются в пересохшую землю.
Поль был крупным мускулистым мужчиной с широкой костью, но черты его лица были удивительно тонкими, точеными. Разрез его широко посаженных серо-голубых глаз с опущенными уголками подчеркивался изгибом черных бровей. У него были тонкие губы, и он имел привычку их немного поджимать, как сейчас, глядя на землю. Это был человек, полный внутренних противоречий. Будучи учителем биологии и ученым, он в то же время самым ненаучным образом сожалел, что тут не было ни ящерицы, ни какого-нибудь насекомого, которое могло бы воспользоваться бесценными каплями пролитой им воды. Но черт побери! Суровая действительность пустыни не предусматривала такой человеческой расточительности.
Он провел рукой по волнистым черным волосам. Они были влажными от пота, и рука была тоже влажной. Что здесь особенно бросалось в глаза, что с первого дня его поразило — так это фантастическая бережливость, даже скупость жизни пустыни. И даже более того— способность здешней природы приспосабливаться и цепляться за жизнь. Это… чертовски напоминало ирландцев. Не таких, как он, а тех, которых еще помнили его родители и деды, людей из прошлого, переживших голод и покинувших свою страну. Впрочем, такая целеустремленная бережливость была в характере всех жителей Новой Англии — этих кремень-янки, пахавших свои поля среди валунов. Но пейзаж Новой Англии был фантастически богат по сравнению с этой пустыней. Там, в Массачусетсе, изобилие воды, относительное богатство почвы, частые смены погоды, смягчавшейся после двух-трехдневной или, в крайнем случае, недельной жары или мороза. И это облегчало жизнь, делало ее легкой и беззаботной. Хотя Поль и привык много времени проводить на улице, здесь он так сильно обгорел, что выглядел незакаленным новичком, который со временем приспособится.
Отдыхая здесь, он думал о традициях радушия и гостеприимства Запада, рассматривая их в свете удивительной скупости ландшафта, который его окружал. Даже горы, с их изобилием воды и могучими деревьями, не были по-настоящему гостеприимны. Своими невероятными размерами они вызывали в нем чувство отчаяния и одиночества.
Крутизна молодых гор Запада вовсе не была величественной. Только романтики девятнадцатого века считали горы красивыми. Ему же эти горы казались одинокими и страшными, такими, как их изображали в эпоху Августа. И все же угрожающий вид этих гор доставлял Полю какое-то странное удовольствие своим соответствием его мрачному настроению. Но здесь в пустыне он находил успокоение в том, что все формы жизни сумели сохраниться в такой жаре и беспощадном безводии. Это успокоение, если он слишком начинал копаться в своих чувствах, улетучивалось и, что еще хуже, превращалось в слезливость, сентиментальщину в стиле «Ридерс дайджест» и жалость к себе: «Я долго горевал, что хожу зимой без сапог, пока не повстречал человека и вовсе без ног». Вот подобная чепуха приходила на ум. Однако бездумное созерцание флоры и фауны этой пустынной долины приносило ему утешение и необычное спокойствие. Пустыня, простиравшаяся на восемьдесят миль в длину и, возможно, на тридцать миль в ширину, казалась огромной ошибкой, допущенной при сотворении мира. Отпугивало даже ее название—«долина Скалл Велли» [в дословном переводе «долина Черепов»]. Но, сидя на этом плоском камне и рассматривая волоски на сухих семенах чертополоха, Поль был заворожен способностью природы приспосабливаться. Он был заворожен также пустотой, царившей здесь, потому что она соответствовала пустоте, которую он ощущал в самом себе. Через полгода ему стукнет тридцать лет. Это возраст, считающийся началом зрелой жизни, а его жизнь уже высушена. Она была достаточно интересной до того непостижимого февральского дня. В тот день начальник вошел в лабораторию и попросил его оставить занятия и пройти с ним в кабинет. Поль сразу догадался, что произошло что-то непоправимое, потому что старый Визерспун, обычно раздражительный сукин сын и неисправимый болтун, вдруг стал вежливым и даже тихим. А потом в кабинете начальника Поль увидел полицейского. И еще до того, как полицейский открыл рот, Поль знал наверняка, что именно произошло и какую новость ему сообщат. Он, конечно, не мог в ту секунду предугадать все подробности. Но подробности, в конце концов, и не были важны. Обледенелая мостовая, угол столкновения, положение грузовика на стоянке, в который врезался «фольксваген» Мариан,— все это не было важно. И не важно сейчас.
Важно было лишь то, что Мариан умерла. В ту минуту Поль словно и сам умер. Правда, он продолжал двигаться, но это был ходячий мертвец. Просто поразительно, как он в таком состоянии мог успешно продолжать преподавание биологии в Тарбокс Хай. Несмотря на полное ко всему безразличие, он не мог не заметить иронии того факта, что он обучал биологии — учению о жизни. В классе и в лаборатории непрерывно набухали почки. Растения цвели, кролики и песчанки размножались, а в пробуждающейся чувственности его студентов была такая непреодолимая, рвущаяся наружу жизненная сила, что им было не до приличий.
Без радости, без детей, утратив интерес к жизни, он все-таки добрел до конца учебного года. Он пассивно согласился на стипендию, которую выхлопотал ему старик Визерспун. Теперь, сидя посреди пустыни, он подумал, что, возможно, Визерспун поступил правильно, и почувствовал благодарность к старику за его тактичную помощь.
Краем глаза Поль заметил рядом какое-то движение. Спокойно, с профессиональной ловкостью, он снял крышку с объектива своего «Никона». Приготовив камеру, он посмотрел в ту сторону, где что-то шевельнулось, и попытался понять, что привлекло его внимание. Он сидел не двигаясь и вглядывался в поросль. Лишь несколько секунд спустя он увидел маленькую ящерицу у кустика серой полыни. Она была длиной дюйма в два, бурого цвета, с черными точками на спине, расположенными рядами. Ящерица была начеку. Она замерла после того, как проглотила насекомое. Почти наверняка именно это движение привлекло внимание Поля. Он сфотографировал ящерицу и перевел кадр, чтобы быть готовым к следующему снимку. Сперва он решил, что это маленькая древесная ящерица, которая живет в кустарнике. Но вскоре понял, что ошибся. Продолжая сидеть на камне, он осторожно, стараясь не вспугнуть ящерицу, наклонился и обнаружил, что у нее не было ушных отверстий. Видимо, это более мелкий, более древний вид. Он долго наблюдал за ней, а потом бросил беглый взгляд в сторону горизонта и снова посмотрел на кустик полыни. Ему потребовалась доля секунды, чтобы опять найти ящерицу, так безукоризненно слившуюся с цветом земли и тенями, которые отбрасывали ветки полыни.
И тут Поль услышал раскат грома. Он огляделся и увидел над Сидер Рэйндж узкую темную полоску — маленькое облачко на равнодушном небе, предвещавшее грозу. Это было очень похоже на иллюстрацию в книге Вана Ностранда «Наука о Земле». Гроза не означала, что непременно пройдет ливень, все может обойтись дождичком. Осадки здесь достигали около шести дюймов в год. Некоторое количество влаги должно содержаться в воздухе, и, по мере того как теплый воздух поднимался, влага конденсировалась и выпадала в виде осадков. Он увидел вспышку молнии и начал считать секунды до следующего удара грома. Он считал медленно: один банан, два банана, три банана, четыре банана. Удар грома послышался через шестнадцать секунд. Следовательно, гроза была отсюда всего в трех милях. Он задавал себе вопрос: пройдет ли дождь над долиной или полностью выльется в Сидер Рэйндж. Его интересовало, нет ли в природе какой-либо закономерности, по которой дождь мог начаться в Сидер Рэйндж, затем прекратиться и выпасть в горах Онакви, снова прекратиться и пройти в Окуир? Ведь сосна и можжевельник — не то что здешние растения, им требовалось гораздо больше влаги, чтобы выжить.
Он снова посмотрел на землю, стараясь найти безухую ящерицу у кустика полыни. Она исчезла. На ее месте пряталась другая, гораздо более крупная леопардовая ящерица с отчетливыми коричневыми точками и белыми поперечными линиями. Должно быть, за то короткое время, пока Поль смотрел на небо, она сожрала маленькую безухую ящерицу. Поль пожалел, что упустил этот момент. Можно было поражаться скорости и абсолютной тишине, с какой совершено это убийство, просто бесшумная работа вора-карманника. Он сфотографировал леопардовую ящерицу, закрыл свой «Никон» и встал с камня. Было без четверти пять. Он решил вернуться в Тарсус. Ему не хотелось опоздать на обед к миссис Дженкинс. Он чувствовал, что его ноги чуть онемели. Поль зевнул и сильно потянулся. Откинув назад голову, он с силой повернул ее сначала в одну сторону, потом в другую, чтобы избавиться от ощущения закостенелости, и почувствовал, что кожа на шее обгорела. Не кожа, а какая-то высушенная клеенка. Не удивительно, что ковбои повязывают шею платком.
И тут в небе на расстоянии нескольких миль он увидел блеск маленького самолета.
Джим Ишида присел к стойке бара и заказал пиво. Оно здесь было скверное. Во всем штате Юта пиво было скверное, по 3,2 цента. Но это лучше, чем ничего. К тому же это заведение, состоящее из бара, магазина и почтамта, имело кондиционер. Бар был неплохим местом, куда можно прийти и остыть после длинного дня работы под палящим солнцем. Даже когда Роуз была дома, он иногда заглядывал сюда выпить пива. Но теперь, когда она уехала навестить их дочь в Сан-Франциско, у него не было никакой причины торопиться домой. Тем более, что дома его ничего не ждало, кроме телевизора и холодного ужина.
Ишида устал. Его сухое, но сильное тело ощущало усталость каждым мускулом. Нельзя сказать, чтобы мышцы болели. После долгих лет работы на воздухе Ишида находился в отличной физической форме. Скорее: он чувствовал себя раскисшим от жары, и усталость казалась ядом, который выделяли его мышцы. Сегодня он посадил для доктора Дипа живую изгородь из бирючины длиной в пятьдесят футов. Казалось безумием — огораживаться таким образом в пустыне. Но при достаточной поливке изгородь будет расти. А армия щедро снабжала ученых с базы всем необходимым.
Бармен Смит, толстый, пузатый, с бычьей шеей, вытащил бутылку пива со дна ящика, заполненного льдом. Он раскупорил ее и осторожно налил пиво в охлажденную кружку. Смит был прекрасной рекламой пива. Даже лучше той рекламы, которую обычно рисуют, гораздо реальнее. Его большие руки и мясистые губы, казалось, специально были созданы природой для питья пива. Так же как по клюву птицы можно определить, какую пищу она употребляет, так, глядя на Смита, можно было сказать, что он рожден пить пиво. У него была манера немного помедлить, как сейчас, прежде чем расстаться с кружкой и поставить ее перед клиентом, явно свидетельствовавшая о том, что он с удовольствием сам бы ее осушил. А пил он самозабвенно, смакуя каждый глоток, и удовлетворенно крякал после каждой опустошенной кружки. Да, лучшей рекламы не придумаешь, стоило на него взглянуть, как хотелось выпить.
— Как себя чувствуешь, Джим? Как дела?
— Жаловаться не могу,— ответил Ишида.
— Когда возвращается Роуз?
— Через две недели я возьму отпуск и поеду к ней в Сан-Франциско. Мы оба вернемся к середине сентября.
— Фриско хороший город!
Послышался гудок автомашины, и Смит покинул бар, чтобы отпустить бензин. Ишида никогда не видел, чтобы откидная доска стойки была опущена — не было никакого смысла ее опускать. Смиту приходилось все время выбегать продавать то бензин, то марки, то сыр. Как часто говорил Смит, он был самый занятой человек в Тарсусе. На самом деле это было не совсем так. Просто разнообразие дел, которые он выполнял, заставляло его все время быть в движении. Ишида ему почти не сочувствовал. Ведь здесь, черт побери, кондиционированный воздух! Конечно, Смит часто выходил на улицу отпустить бензин, но от этого было еще приятнее вернуться в прохладное помещение. И маленькие бусинки пота, блестевшие на верхней губе и лбу Смита, когда он возвращался после недолгого пребывания на улице, только усиливали жажду его клиентов. У Смита была довольно легкая работа. А вот Ишида действительно занимался мужским делом — часами в одиночку работал под палящим солнцем. И все было бы хорошо, если бы эти сумасшедшие врачи и офицеры на базе имели представление о том, какими должны быть сады. Ишида глотнул из кружки, и прохладное пиво приятно освежило горло. Он задумался о странностях американцев. .
В 1942 году они поместили его с родителями в лагерь для интернированных и держали там до конца войны. Сущее безумие — выражение страха и недоверия ко всем американским гражданам японского происхождения. Выбраться оттуда можно было только одним способом — завербоваться в американскую армию и идти драться с немцами в одном из соединений Нисей. В конце войны американцы признали, что совершили ошибку, и предложили некоторым из японцев компенсацию за понесенные ими убытки при принудительной продаже домов и ликвидации дел. Ишида был слишком молод для военной службы и поэтому оставался с родителями в лагере до 1945 года. После войны родители послали его в школу садоводства на деньги, полученные от американского правительства. Когда Ишида окончил школу, он обнаружил, что Калифорния полна японскими садоводами. И что еще хуже — мексиканцами, которые пришли сюда в войну со своими газонокосилками. Они работали за еще более низкую плату, чем японцы. И тогда Ишида вернулся в штат Юта, где он мог бродить сколько хотел по всем этим просторам, которые раньше видел только через колючую проволоку. Он посетил Сан-Франциско, где встретил Роуз и женился на ней. Роуз хотела жить подальше от замкнутой японской общины города, и они хорошо устроились и зарабатывали здесь, в Юте.
Вся беда заключалась в том, что жители Юты ничего не понимали в садоводстве и с большой неохотой тратили деньги на садовников. В основном здесь жили мормоны, которые не нанимали прислугу, горничных и садовников, даже когда имели достаточно денег, чтобы позволить себе это. Дело кончилось тем, что Ишида начал работать в армейских частях в Уэндовере, в Туэле и в Дагуэе. В этом было что-то противоестественное. Ведь он сам довольно долго находился в лагере около Фридома, где жил за колючей проволокой под охраной военных. А теперь устроился на работу на армейской базе, расположенной в ста милях от Фридома, тоже окруженной колючей проволокой и охраняемой. И все премудрости планировки и использования земли, которым он научился в школе садоводства, здесь были сведены на нет самодурством начальства армейской базы, которое составляло свои восточные планы по восточным проектам, придуманным еще в Вашингтоне. Они привезли с собой даже восточные растения, такие, как, например, бирючина, которая здесь вообще не росла. Однако, имея деньги и желание, можно было заставить ее расти даже здесь. Это были их деньги, и ему было наплевать. И все же он чувствовал себя дураком, потратив целый день на посадку тридцати кустов бирючины в ряд посреди пустыни только для того, чтобы угодить прихоти какого-то сумасшедшего врача или, может быть, его жены.
— Хелло, Джим! Как дела?
Ишида поднял глаза. Это был доктор Кули, ветеринар. Он усаживался на соседний стул.
— Прекрасно, доктор. Как у вас?
— Хорошо, хорошо! А какие дела там, на базе? Он указал на значок, который Ишида еще не снял. На значке была его фамилия, фото и отпечаток большого пальца.
— Как всегда,— ответил Ишида,— жаркие! Смит вернулся в бар и встал за стойкой, вытирая руки о штанины.
— Что вы сегодня пьете, доктор?
— То же самое,— сказал Кули, указывая на стакан Джима.
— А для вас, Джим? Еще один?
— Конечно,— ответил он, с удовольствием наблюдая за тем, как губы Смита невольно вытянулись вперед, словно он и сам хотел выпить.— Почему бы и нет?
Пока Смит наливал пиво, Кули крутился на своем стуле. Это был худой, взъерошенный мужчина с пожелтевшими от табака пальцами и усами. Его волосы были того же цвета, что и усы. Но они пожелтели не от табака. Разве что он специально натирал их сигарами перед тем, как выкурить. Возраст и солнце превратили цвет его волос в пепельно-желтый. Он был выше Ишиды, но тоньше. По натуре это был добрый человек, но резкие манеры и острый орлиный нос делали его похожим на злодея. Это не мешало Кули дружить, с детьми и даже часто бесплатно лечить птиц и кроликов, которых они ему приносили. Иногда вместо платы он просил детей помочь ему покормить животных или почистить клетки в ветеринарной больнице — но детям эта работа доставляла такое удовольствие, что они сами с радостью отдали бы все свои сбережения, только бы им позволили ей заниматься.
— Черт возьми, что это такое? — спросил Кули. Ишида повернул голову в ту сторону, куда смотрел
Кули. В комнате стоял бильярд. Новый бильярд. Ишида раньше его не видел и не заметил сегодня, когда вошел в полутемный бар с ярко освещенной улицы. К тому же он сидел перед стойкой не поворачиваясь.
— Бильярд,— сказал Смит.— На что еще это похоже?
— Похоже на бильярд,— согласился Кули.
— Служащие фирмы «Сиарс и Роубак» доставили его после обеда. Он обошелся мне почти в триста долларов. Но я считаю, что это привлечет сюда больше военных с баз. Им здорово надоедает там торчать, и поэтому они любят погулять. Почему бы им не забрести сюда?
— Это только для солдат? Или нам тоже разрешается играть? —спросил Кули.
— Нет, нет! Любой может играть. Важно, чтобы не переставали пить. В этом весь смысл,—объяснил Смит,— держать здесь людей подольше и вызывать у них жажду.
— Настоящий маленький притон,— сказал Кули.— А вы не собираетесь пригласить нескольких женщин в комнату за баром?
— Я бы сделал это, если бы разрешалось. Должны же эти парни как-то развлекаться. Но вы меня знаете, я предпочитаю соблюдать закон.
— И все же,— сказал Кули,— бильярд будет в основном приманкой для солдат. Ни у кого здесь, в городе, нет времени играть в бильярд. Уж не хотите ли вы нарушить равновесие, которое здесь существует, и превратить свое заведение в место постоянного сборища солдат, а?
— Их деньги не хуже, чем у других. И у нас здесь очень мало мест, где они могли бы их потратить.
— И все-таки,— продолжал Кули,— странные вещи происходят на этих базах. Они, например, неожиданно закрываются.
— Ну что же! Если это случится, у меня еще останется продовольственный магазин и почтамт. А где еще вы сможете выпить пива? Поедете в Туэле? В такую даль?
— Пожалуй, вы правы,— согласился Кули.— Вас голыми руками не возьмешь.
Ишида уже слышал этот спор. Смит обожал армию лишь потому, что она приносила деньги в его кассу, и значит, и в его карман. Кули не любил армию, не любил с той весны, когда передохли все овцы в долине из-за опытов с газами, поражающими нервную систему. Кули бегал тогда с ранчо на ранчо, пытаясь вылечить больных овец, а эти армейцы ему только голову морочили. Хозяева овечьих ранчо не понесли убытка. Армия им выплатила по пятьдесят пять долларов за овцу, которая стоила самое большее тридцать. Но Кули было плевать на деньги. Он говорил, что это дело принципа, его больное место.
Ишиде казалось странным, что Кули принимал так близко к сердцу эту историю с овцами. А что, если бы на месте овец оказались люди? И еще более странным казалось ему, что Кули в его возрасте удивлялся тому, что правительство способно врать. Сам Ишида знал, на что способно правительство. Не зря он провел четыре года за колючей проволокой, где на него обрушивались целые потоки лжи.
Смит снова вынырнул из-за стойки и прошел в главный магазин, в одном углу которого приютилось почтовое отделение Тарсуса. Ишида оглянулся и увидел, что у окна стояла миссис Дженкинс с приготовленной для взвешивания и отправки посылкой. Ишида подумал, что даже с толпой девиц в заднем помещении этот бар не притягивал бы солдат, ищущих приключений. Смит совсем свихнулся. Но черт возьми! Все они тут свихнулись.
Когда Смит возвращался в бар, раздался гул. Ишида был уверен, что это обычный грозовой раскат, и он представил себе ряд свежепосаженных бирючин, которым посчастливилось получить с неба немного дополнительной влаги. Естественная поливка в первый день посадки — благо. Какое счастливое совпадение — может быть, все они примутся. Но Кули провел рукой по своим взъерошенным седым волосам и сказал:
— Опять они начали, ваши солдатики.
— Кто? — спросил Смит.
— Это самолеты из Уэндовера преодолевают звуковой барьер. От их упражнений лопнуло стекло картины, которую мне подарили внуки с неделю назад.
— Подумаешь, потеря невелика,—заметил Смит.
— Потеря? Но чего ради? — зло спросил Кули.— Не понимаю, черт возьми, что они там делают? Это же сплошное жульничество!
— Нет! Нет! Ничего подобного,—сказал Смит со всей серьезностью.— Я говорю не о том, что в мой карман теперь перепадет на несколько долларов больше. Или о том, что эти базы приносят пользу местной экономике. Я говорю лишь о том, что они делают большое дело для защиты нашей страны. Их работа обеспечивает нам безопасность. А вы видели эти контейнеры там, за Офиром? В основном это остатки газа от первой мировой войны.
Ишида знал, что Смит имел в виду оружейные склады в Южном Туэле, где иприт и люизит хранились в громадных резервуарах, наподобие газгольдеров нефтеочистительного завода. Ряды резервуаров тянулись, насколько мог видеть глаз, и уходили за холмы.
— Мы же не собираемся когда-либо применять иприт,— ворчал Кули,— и вы знаете это.
Смит на минуту задумался и ответил:
— Главное, что у нас имеется такое оружие. Вот единственная причина, почему немцы не применяли его во вторую мировую воину, и единственная причина, почему корейцы не применяли и вьетнамцы не применяют. Они знают, что оно у нас есть, и боятся, как бы мы не ответили тем же — не хуже их. Вы просто сам не свой после этого дела с овцами.
— Конечно, я сам не свой,— резко ответил Кули.— Что это за безопасность, что это за правительство, что это за армия, если все они врут! Я мог бы спасти этих овец на семьдесят процентов, если бы они прямо сказали, что же там случилось, и признали свою ошибку. Черта с два! Для этого они слишком недосягаемы и могущественны. Я вам уже говорил, что, когда военные ускользают из-под гражданского контроля, из-под нашего контроля, страна оказывается в ужасном положении.
— Вы думаете, что знаете больше, чем генералы? Вы думаете, что знаете лучше, чем люди из Вашингтона, как надо поступать? — спросил Смит.
— Я этого не утверждаю,— сказал Кули.— Я только сказал, что после того, как люди тебе соврали, им трудно доверять. Так или нет?
«Страсти разгораются,— подумал Ишида,— оба настроены серьезно». Хотя он и не был особенно близок ни с тем, ни с другим, оба считались его приятелями. Оба к нему хорошо относились, к тому же он не любил, когда люди спорят из-за чепухи.
— Это совсем не самолет,— сказал он.— А гром, обычный гром.
Спорщики посмотрели на Ишиду, потом друг на друга и рассмеялись.
— Ну что ж,— сказал Кули,— в этом споре выигравшего нет.
Он допил пиво, встал и выбрал сигару из коробки, стоявшей на углу стойки. Положив на стойку доллар, он подождал сдачу и сказал:
— Ну, мне пора ехать в резервацию, там через пару часов кобыла ожеребится. Я должен за ней присмотреть.
— Будьте осторожны,— сказал Смит.
— Вы тоже,— ответил Кули.— Увидимся, Джим. Он махнул рукой и вышел в сгущавшиеся сумерки. Ишида остался сидеть, допивая пиво. Он смотрел на зеленый прямоугольник бильярда. Затем подошел ближе, поставил стакан на борт и протянул руку к полке под бортом, где лежали шары. Он взял три шара и, держа их в руке, стал рассматривать зеленое поле. Ишида осто- рожно положил один, потом второй, потом третий шар. Так расположил бы он три камня на зеленой лужайке подобной формы. По его мнению, это выглядело бы очень неплохо.
Хоуп Уилсон, до развода Хоуп Уилсон Тремен, соскочила с коня. Она гладила его по шее и не могла понять, то ли дрожал конь, то ли дрожала ее собственная рука.
— Спокойно, Кинг! Спокойно, мальчуган,— благодарно произнесла она, стараясь успокоить животное. Только что осторожность Кинга, а не ее собственная, их спасла. Внезапно Кинг без всякой видимой причины заартачился. Она понукала его, но конь отказывался двинуться с места. Стоял неподвижно, дрожал и ржал. И тут она услышала сначала какой-то странный трескучий звук, а затем увидела прямо перед собой на узкой дороге, футах в двадцати, гремучую змею. Она лежала в колее от джипа, напоминая пыльный кусок шланга. Хоуп Уилсон мгновенно осознала опасность. Она успела рассмотреть рисунок на спине змеи, ее круглую маленькую головку, которая начала тянуться вперед. С олимпийским спокойствием, как это ей теперь казалось, спокойствием, которое было удивительным и одновременно приятным, она вынула из специального кармана седла тупоносый револьвер тридцать второго калибра. Хоуп сдвинула предохранитель и, поддерживая правую руку левой, которой она упиралась в шею Кинга, выстрелила четыре раза. Вторая пуля попала в змею, заставив ее свиться в кольцо. Третья пролетела мимо, но четвертая, по-видимому, перебила позвоночник. Хоуп наблюдала, как змея несколько секунд извивалась в агонии, пока не застыла в неподвижности.
Только теперь, когда опасность миновала, страх, который она сдерживала, полностью овладел ею. Она почувствовала, как по коже побежали струйки холодного пота. Это была совсем не та приятная легкая испарина от сухой жары, которую она ощущала днем, совершая эту прогулку по хорошо знакомым тропинкам на своей любимой лошади.
Хоуп Уилсон взяла Кинга под уздцы и повела в обход того места, где лежала змея. Затем привязала коня к кусту можжевельника и достала из кармана своей хлопчатобумажной рубахи сигарету. Руки еще дрожали, и ей пришлось несколько раз щелкнуть зажигалкой, прежде чем она смогла прикурить.
То, что произошло, было ужасно. Теперь, когда она была в безопасности и даже могла гордиться, что не разучилась метко стрелять,— ведь за десять последних лет ей ни разу не приходилось делать этого,— она чувствовала себя прескверно. Сказочная красота гор, голубизна и ясность неба, темно-синего на востоке, окаймленного красивыми облаками на северо-западе,—вся эта красота и ясность природы казались ей упреком. Она не сумела довериться врожденной чуткости Кинга. Ведь сначала она понукала и подгоняла его, обращалась с ним, как с какой-то неисправной машиной. Но он отказался двинуться с места и, возможно, спас ей жизнь. Она вспомнила, как десять лет назад Кинг появился на свет. Тогда она помогла доктору Кули в конюшне осторожно тянуть жеребенка за шею и передние ноги, была свидетельницей того чудесного момента, когда жеребенок с трудом поднялся и встал на тоненькие ноги.
А вот теперь он воздал ей за ту помощь, какую она оказала ему при появлении на свет. Это было так хорошо, так просто, так ясно и так непохоже на все сложности и хитросплетения ее жизни в Нью-Йорке.
Хоуп Уилсон заткнулась сигаретой и ребром левой ладони вытерла слезы, которые медленно текли по ее щекам. Она удивилась тому, что плакала. Это были первые слезы, которые она проливала за последние годы. Она пробовала, честно пробовала расплакаться вот уже месяца два, а может даже и все шесть. Не все. ли равно? Она вспомнила и всхлипывающих женщин в нелепо разукрашенном здании суда в Хуаресе, их елейных адвокатов, которые успокаивали плачущих. Но сама она не уронила ни единой слезинки и даже испытывала презрение к слезам, казавшимся ей тогда такими дешевыми и поверхностными. Но теперь, когда Хоуп плакала сама, она осознавала, чем могли быть и были эти слезы — естественным, очищающим чувством. И незачем было держать их в себе. Теперь она поняла, что те женщины плакали вовсе не из-за разводов, не из-за распада семьи и потери мужей или из-за нелепостей Хуареса и той странной суматохи, в которой протекала вся судебная процедура в Мексике. Они плакали над всей своей жизнью.
Она подумала, что ей чертовски повезло, что эта встреча с гремучей змеей закончилась именно так. На дороге лежала змея, в кармане седла — револьвер. Она вытащила его и убила змею. Здесь двух решений быть не могло. Гремучая змея ядовита. Она один из естественных врагов человека и лошадей тоже. Она встретила ее и убила. И нечего искать в этом поступке и в револьвере какой-то сложный и утонченный символизм. Это удел тех, кто живет на Востоке и не знает, как собой разумно распорядиться. Оторванность от реальной жизни там настолько велика, что человек теряет понятие о функциях самых простых предметов, например, ружей или даже органов своего тела.
Терапевт, к которому она обратилась, объяснил ей на медицински бесстрастном жаргоне, что Кейт направо и налево изменял ей из желания отомстить. Он не мог простить ей успеха в журнале. Он считал унижением для своего мужского достоинства тот факт, что она зарабатывала больше его. Чувствуя себя не на высоте положения, неуверенно, он напропалую начал изменять жене, доказывая самому себе, что он мужчина. Все эти случайные связи с секретаршами, корректоршами, гидессами и стюардессами, которые бесконечными волнами прибывали в Нью-Йорк, измотали его. Кончилось тем, что по иронии судьбы он потерял способность быть мужчиной, по крайней мере с ней. Она отнеслась к этому с пониманием. Но ее попытка вернуть его уверенность в себе только ухудшила дело. От злобы на себя из-за собственной несостоятельности, от злобы на нее за сочувствие он запил, поскольку алкоголь ничего не спрашивал с него и все прощал.
Решение развестись с мужем далось Хоуп нелегко. Она чувствовала, что это все равно, что ударить лежачего. Но ей надо было спасать собственную жизнь. Кроме того, у нее была надежда, что развод послужит ему той встряской, в которой он нуждается, чтобы спасти то, что осталось от его жизни. Живя вместе, они губили друг друга и губили себя. Последний год был годом крушения всех надежд. Постепенно она пришла к бесповоротному решению и два месяца назад ему о нем объявила. Он принял это известие с поразительной апатией и покорностью, как нечто горькое, но приемлемое. Теперь дело сделано. Она летала за разводом в Хуарес в начале своего отпуска, а на обратном пути из Хуареса в Нью-Йорк остановилась здесь, стараясь прийти в себя; ей хотелось навестить дядю Уильяма и тетю Эмми на ранчо, где она проводила каникулы в детстве, много лет назад. Она давно мечтала обрести спокойствие, побыв на природе, на открытом воздухе. Воспоминания о ранчо и Тарсусе еще в Нью-Йорке казались ей неотразимо притягательными. Но до сих пор ей было тут просто скучно. Только сейчас, проехавшись верхом на Кинге и в нужную минуту воспользовавшись револьвером так же ловко, как она это делала в девичьи годы, Хоуп Уилсон уверилась в мудрости своего решения. Не утомительная процедура в зале мексиканского суда, а выстрел из револьвера — вот что в конечном счете разорвало все путы. Ее теперешние слезы были не по Кейту, не из-за развода, они были из-за всего сразу.
Ее утешало то, что она снова обрела способность плакать. И что эти слезы казались такими же естественными, привычными, как и старая одежда для верховой езды, которую она носила, когда приезжала сюда еще девочкой. Она была удобна, хотя чуточку велика. Джинсы чуть-чуть висели, потому что она похудела из-за нервной, напряженной жизни Нью-Йорка. Но, видимо, похудела не слишком сильно, потому что курточка была ей в самый раз. Она всегда была стройной, тоненькой, точеной… Ее внешность гармонировала с характером, который как будто был отражением ее стройности, правильных черт лица, всегда аккуратно причесанных густых волос и серьезности ясных карих глаз. Ей было приятно найти свою одежду для верховой езды аккуратно сложенной в том же шкафу. Еще приятнее было видеть, что она была ей впору и по-прежнему шла. Но сейчас эта одежда пропиталась потом, а лицо было в слезах. Она была уверена, что, посмотрись в зеркало, увидела бы даже растрепанные волосы. Однако ей было приятно, сознавать, что она была обыкновенным земным человеком, могла вести себя и плакать, как любая молодая женщина.
Кинг заржал. Она бросила на землю сигарету и старательно затушила каблуком. Затем отвязала коня и легко вскочила в седло. Она чувствовала себя прекрасно, была счастлива, что Кинг напомнил ей, что пора возвращаться. Ему — в свою конюшню, а ей — к ужину. Она направилась по тропинке, предоставив Кингу выбрать удобный для него аллюр.
И тут она услышала отдаленный раскат грома. Он напомнил ей о первом свидании с Кейтом, когда они укрылись от внезапной грозы в сарае для лодок на озере Виннепесауки. То, что она вспомнила эти сладостные и нежные минуты без горечи и боли, было хорошим признаком. Она услышала второй раскат грома, еще более слабый, но уже ближе. Хоуп Уилсон пустила коня в галоп. Она хотела вернуться до дождя.
Вылет был ошибкой, но не по его вине. Виноваты были сотрудники метеослужбы. Они заставили Доуза ждать четыре дня, пока погода не наладится, нужный ветер не установится, давление не нормализуется. Затем ему сказали, что можно вылететь. И он поднялся в воздух на старом «грумане», чтобы выполнить особое задание в гарантированный ими «идеальный день».
На самом деле это было безумием. Они ведь урезали недавно ассигнования на проведение этих испытаний, когда объявили о прекращении подготовки к бактериологической войне — ха, ха! А свелось все к тому, что не стало средств на распылители «Портон», которые передвигались на гусеницах, возвышаясь над землей на два фута. Они опыляли сразу пол-акра. Но и стоили полмиллиона долларов, а таких денег сейчас просто не было. Сокращение ассигнований привело к сужению всей программы. И вот военные решили проводить распыление старым способом — с самолетов. Взяли два старых «грумана» и трех летчиков-испытателей. В их распоряжении была целая пустыня для распыления, а там ничего, кроме кроликов. И все же это было рискованным делом. Вот как сейчас.
Казалось, все хорошо. Была прекрасная погода, когда он взлетел и приблизился к цели. Вдруг неожиданно из-за горных вершин Дагуэя на юго-западе неизвестно как появились темные грозовые тучи. Они довольно быстро приближались. Доуза беспокоил не столько гром и даже молнии, сколько сильный ветер. Согласно инструкции, он должен был лететь строго на высоте четырехсот футов, что было рискованно даже в самую лучшую погоду. Но с такими воздушными ямами, которые возникали при буре, было бы самоубийством не подняться выше, какие бы там ни были инструкции!
Чтобы принять решение, ему понадобилось секунд двадцать или даже того меньше. Но когда Доуз принял сознательное решение подняться, он обнаружил, что еще раньше машинально потянул рычаг на себя и самолет уже в течение пяти-шести секунд набирал высоту.
Моторы старого самолета ревели от напряжения, когда его пропеллеры начали вгрызаться в воздух и самолет круто пошел вверх. Тут было коварное место, особенно в такую бурю. Самолет летел над долиной между двумя горными хребтами, и Доузу приходилось сторониться гор, возвышавшихся на юге и на западе. Доуз продолжал подъем до тех пор, пока альтиметр не показал три тысячи футов над долиной. Теперь он видел грозовую тучу под собой: она была несколько левее и позади самолета.
И тут он заметил свет красной лампы, горевшей над ним на бортовом щитке. «О боже!» — вырвалось у него. Доуз дернул за рычаг и закрыл бак на левом крыле, который оставался открытым во время подъема. Он вспомнил, что в момент третьего, и последнего, захода на цель, когда он готовился сбросить «суп», налетел шквал и это отвлекло его от задания, отвлекло от всего, кроме того факта, что его самолет летел слишком низко. Он должен был во что бы то ни стало подняться, и как можно скорее.
Выровняв самолет, Доуз проверил давление в левом баке. Бак был пуст. Он прикинул, сколько секунд длился подъем, но не смог определить. Может быть, бак был пустым еще до того, как он начал подъем? Без сомнения, бак опорожнился до того, как самолет поднялся на тысячу футов. Во всяком случае, он на это надеялся. У него не было ни малейшего понятия, что было в баке на этот раз. Пилотам этого не сообщали, но, конечно же, там ничего хорошего быть не могло. Так или иначе, содержимое бака предназначалось для испытания на свиньях. Он видел свиней, привязанных к кольям, вбитым в коричневую землю, на которой мишени были обозначены крестами в один ряд. Это напоминало ограждения школьных футбольных полей.
Вопрос был в том, что записать в бортовом журнале, о чем доложить, когда он вернется на базу. Будет ужасный фейерверк, если он им скажет, что произошло или что могло произойти, по его мнению. Но в конце концов он ведь и сам ничего точно не знал. Баки могли быть пустыми до того, как он поднялся! А если они производили распыление во время подъема, то возможно, что поток воздуха, с которым он боролся, отнес «суп» туда, куда и надлежало. Все было очень неопределенно. И, не зная точно, что произошло в действительности, он, естественно, не хотел докладывать о неудаче. На базе это не очень любят. Таких случаев слишком много, и не успеешь глазом моргнуть, как тебя отправят через Тихий океан во Вьетнам.
Здесь, в Юте, было скучно, но зато довольно безопасно. И хотя летать и убивать свиней омерзительно, все же это были всего лишь свиньи. А летать Доуз любил. Он всем своим существом чувствовал работающий самолет. Он как бы срастался с ним. Ему нравились захватывающие дыхание ощущения при пикировании и подъеме ввысь и сладкая тошнота, подступавшая к горлу во время резких кренов. Ему повезло с этим назначением, и он не намеревался терять такое место. Тем более не по собственной вине. Он вернулся к мысли о тон, что все напортачила метеорологическая служба. Он не видел причины брать на себя вину за их ошибку. Если ошибка вообще существовала.
К тому времени, когда он приготовился просить разрешения на посадку у контрольной башни, лейтенант Марвин Доуз убедил себя в том, что ничего не произошло. Его веснушчатое мальчишеское лицо с большими голубыми глазами было ясно и безмятежно. Это даже не будет ложью, думал он, поскольку на самом деле ничего не случилось.