Глава 19 Сален

В конце сентября 1864 года Макс Бюшон, услыхав, что Курбе пишет неподалеку от деревни Нан-су-Сент-Анн, километрах в семнадцати от Салена, послал скульптора Макса Клоде и еще одного приятеля — кажется, это был Шарль Тубен, сотрудник Бодлера и Шанфлери по изданию недолговечного «Ле Салю Пюблик» — с поручением пригласить художника погостить у него. Курбе с удовольствием согласился, но заявил, что прежде должен закончить пейзаж «Истоки Лизона», и ушел вместе с Жеромом — осликом, которого приобрел, чтобы возить тележку с принадлежностями для живописи. После завтрака друзья последовали за ним. «Мы… нашли художника в поле у родника, — сообщал Клоде. — На мольберте стоял холст, а Жером мирно щипал траву… Дул сильный ветер, и когда мы подошли, холст вместе с мольбертом опрокинулся и… угол мольберта пробил его. „Ничего страшного!“ — сказал Курбе. Он повернул холст, густо замазал краской порванное место, наложил на него бумагу и объявил: „Ну вот, будет не видно…“ Мой спутник притащил тяжелую лестницу, мы подперли ею мольберт и, как могли, укрепили ее ветками и большими камнями. Теперь художник мог работать без опаски. „Вас, наверное, удивляет, что полотно у меня темное, — объяснил он. — Природа без солнца темна и черна; я поступаю как солнце: высвечиваю выступающие места — и картина готова…“. В четыре полотно было закончено… От силы за два часа работы завершить метровое полотно! „А теперь, — объявил Курбе, — отправляемся в Сален!“ Все принадлежности мы сложили на маленькую тележку, полотно накрепко привязали сзади и запрягли Жерома, крайне недовольного тем, что ему помешали обедать… В деревне мы наняли еще одного ослика на подмогу Жерому, так как дорога целых шесть километров шла в гору, мы поднимались пешком… Добравшись до верху, мы отослали обратно второго осла, и поскольку теперь нам предстояло километров десять спуска, Курбе скомандовал: „Всем сесть в тележку“. Мы устроились втроем как сельди в бочке, потому что маэстро занимал порядочно места. Ослик рысью спускался с холма; темнело, и вскоре перед нами показался Сален… Навстречу нам волы тащили повозку с бочкой вина, и мы приняли вправо, чтобы разминуться с ней, но ослик испугался и… понес. Курбе так сильно натянул поводья, что левый повод лопнул, а правый круто повернул ослика к обрыву. Ослик, тележка и седоки перемахнули под откос, но, к счастью, два передних колеса зацепились за парапет, и мы повисли над пропастью. Мы… втащили наверх ослика, тележку и полотно. Ничто не пострадало. Теперь мы стали осторожнее и до конца пути уже не садились в тележку… У Бюшона нас ожидал хороший ужин, который мы с аппетитом уплетали, весело рассказывая о своем приключении»[283].

По словам Кастаньяри, Курбе иногда потешал себя и друзей тем, что приписывал Жерому сообразительность человека и проницательность художника. «Это было прелестное животное: шкура черная, нрав резвый… Курбе сочинял о Жероме фантастические истории. Жером якобы умел идти галопом, как лошадь, и самые трудные поездки ничуть не утомляли его. Местность он знал лучше хозяина и в большинстве случаев сам выбирал, где тому писать… Выбор Жерома был безошибочен, и Курбе не оставалось ничего, как расставить мольберт и приниматься за работу. Когда Жером находил, что хозяин пишет уже достаточно долго и пора возвращаться домой, он начинал тянуть Курбе за рукав… Иногда, потеряв терпение, он просовывал голову между ножками мольберта и убегал с полотном, а Курбе гнался за ним…»[284].

Курбе «был самым непостоянным человеком на свете, — продолжает Клоде. — Приехав в Сален, он собирался пробыть там неделю; три месяца спустя он все еще торчал там. С ним были только ослик, тележка, рубашка и две пары носков. Из одежды — только то, что на нем. С наступлением холодов он купил у еврея на рынке одеяло, вырезал посередке дыру для головы, и оно заменило ему зимнее пальто»[285].

Макс Клоде, родившийся в 1840 году, разделял как веру Курбе в реализм, так и его неприязнь к академическому обучению. Если не считать годичного пребывания в мастерской одного скульптора в Дижоне и нескольких месяцев в Париже, Клоде был самоучкой. «Философ-практик, он занимался искусством, разводил животных, сажал деревья, обрабатывал свой сад»[286]. Несколько позднее он построил в Салене небольшую печь для обжига и занялся производством глиняной посуды. За время пребывания Курбе в Салене Клоде выполнил медаль с изображением художника, а также вылепил бюст Бюшона, украшающий ныне могилу писателя. Сам Курбе сделал гипсовый медальон жены Бюшона, которую величал «матерью реализма»[287] и чьи черты были столь же подвижны, как «целая куча мышей»[288].

«Я в восторге, что Курбе работает, — писал Шанфлери Бюшону в октябре. — Пребывание в деревне целительней и благотворней, чем парижские пивные. Надеюсь, деревня и живопись отучат его от мысли, будто он спаситель мира. Он могучий художник, превосходный художник. Вот и пусть остается тем, чем создала его природа, то есть превосходным живописцем»[289].

Макс Бюшон состоял в оживленной переписке с Виктором Гюго, пребывавшим тогда в добровольном изгнании в Отвиль Хаус на острове Гернси, где он нашел убежище от преследований за откровенную враждебность императорскому режиму. Желая сблизить обоих своих друзей, а заодно получить при случае для Курбе разрешение сделать портрет Гюго, Бюшон убедил художника написать поэту из Салена. Литературные качества этого письма позволяют предполагать, что Бюшон либо продиктовал его, либо тщательно отредактировал: «Дорогой и великий поэт. Вы сказали, что я обладаю дикой независимостью горца; думаю, что на моей могиле можно будет смело написать, как говорит друг Бюшон: „Курбе — несгибаемый“ [Курбе без курбетов].

Лучше, чем кто-либо другой, Вы знаете, что наш край является во Франции поставщиком людей, исполненных веры, напоминающих породившую их землю, нередко как бы высеченных из гранита.

Не преувеличивайте моей значимости, но то малое, что я сделал, было нелегким. Когда появились мы с друзьями, Вы царили над всем миром как гуманный и исполненный доброй воли Цезарь.

В начале Вашего пути Вы, как и Делакруа, не сталкивались с империей, которая повторяла бы Вам: без нас нет спасения. Тогда не существовало мандата о вашем аресте, Ваши матери не устраивали, как моя мать, подвалов в доме, чтобы прятать Вас от жандармов.

Делакруа ни разу не видел у себя солдат, врывающихся в его мастерскую, стирающих по приказу министра его холсты разведенным в лохани маслом. Его полотна не выбрасывали незаконно с выставок [1855 года], их не выставляли на всеобщее посмешище вне салонов, в ежегодных официальных речах его не предавали общественному порицанию, по его пятам не гналась свора собак, спущенных с цепи их выродками-хозяевами. Битвы были художественными, обсуждались принципы, Вам не угрожала ссылка.

Свиньи хотели съесть демократическое искусство в колыбели; но, несмотря ни на что, демократическое искусство, вырастая, съело их самих.

Несмотря на преследования, которые довлеют над нашим поколением, несмотря на то, что мои друзья высланы, что за ними гнались с собаками в лесах Морвана, нас осталось еще четверо или пятеро… Мы достаточно сильны вопреки ренегатам сегодняшней Франции с ее безумствующими войсками, мы спасем искусство, разум и честь в нашей стране.

Да, я приеду, совесть моя обязывает совершить это паломничество. Вашим „Возмездием“ [сатира, опубликованная в 1853 году] Вы наполовину отомстили за меня.

Я выйду перед Вашим симпатичным домом полюбоваться морем. От деревушек в наших горах тоже открывается безграничная, величественная панорама, ощущение незаполненной пустоты успокаивает. Я признаюсь Вам, Поэт, что люблю твердую землю, люблю пасущиеся в наших горах стада, перекликающиеся друг с другом.

Море! Море! При всем его очаровании оно навевает на меня грусть! Когда оно радостно, оно кажется мне смеющимся тигром; когда оно печально, оно напоминает мне крокодиловы слезы; когда оно в ярости, оно рычит как страшилище в клетке, которое хочет меня проглотить.

Да, да, я приеду, хотя и не знаю, в какой мере окажусь на высоте той чести, которую Вы мне окажете, позируя передо мной»[290].

Это было странное письмо. Курбе, занятый только собой, часто преуменьшал чужие беды. На самом деле Гюго пострадал за свои политические убеждения гораздо больше Курбе, а Делакруа в начале своей карьеры вынужден был бороться с ожесточенной оппозицией классицистов. Гюго ответил любезно: «Благодарю Вас, дорогой великий художник. Принимаю Ваше предложение. Двери Отвиль Хауса распахнуты перед Вами. Приезжайте когда угодно (кроме июня и июля). Я доверю Вам свою голову и свои мысли. Уверен, что Вы создадите шедевр. Я люблю Вашу гордую кисть и смелый дух»[291]. Но Курбе так и не поехал на Гернси. Поэт и художник впервые встретились уже после возвращения Гюго во Францию, на похоронах его сына Шарля на кладбище Пер-Лашез 18 марта 1871 года. Гюго описывал эту встречу: «Между двумя надгробиями ко мне протянулась чья-то большая рука, и раздался голос: „Я — Курбе“. В то же мгновение я увидел живое, приветливое лицо, улыбавшееся мне сквозь слезы. Я сердечно пожал руку. Так я впервые увидел Курбе»[292].

Курбе задержался в Салене настолько дольше, чем предполагал, что отец дважды приезжал туда из Флаже уговаривать его вернуться в Орнан. В декабре 1864 года Кастаньяри собрался навестить его, и художник в письме от 10 декабря от всей души одобрил это намерение: «В понедельник я начну писать портрет дамы [г-жи Альфред Буве, чью трехлетнюю дочь Беатрису он только что написал], что займет несколько дней. Итак, поскольку я не могу посвятить себя Вам в данный момент, приезжайте в Сален через четыре-пять дней. Бюшон будет счастлив познакомиться с Вами»[293]. Четыре дня спустя он снова пишет: «Через два-три дня я освобожусь; ехать в Сален Вам будет очень удобно: поезд привезет Вас прямо туда. А из Салена… мы отправимся в Орнан. По пути я покажу Вам множество живописнейших мест нашего края. У меня здесь ослик и тележка — они нас и довезут… Вы увидите Сален… Алез… Нан и истоки Мезона. Оттуда мы заедем к моей матери во Флаже… переночуем там, а затем отправимся в Орнан, ко мне в мастерскую. Ваш приезд доставит всем большое удовольствие»[294].

Кастаньяри выехал из Парижа 20 декабря и провел во Франш-Конте около десяти дней.


Неожиданная весть о смерти Прудона, последовавшей 16 января 1865 года, потрясла и повергла Курбе в отчаяние. Он пишет Кастаньяри: «Тяжело переживая нашу невосполнимую утрату, я хочу тем не менее сохранить для истории облик моего близкого друга — написать его портрет, — портрет человека XIX столетия, и постараюсь сделать это в полную меру своих сил. Я ведь уже десять лет, как обещал ему это. Пожалуйста, пришлите мне… посмертную маску, описанную в „Монитёр“… Пошлите мне все [фотографии], снятые моим другом Каржа… Скажите мне… пусть попросит у Ройтлингера… большую фотографию, где он [Ройтлингер] снял Прудона в позе, которую предложил я. Пришлите мне все это как можно быстрее. Я хочу изобразить его с женой и детьми… Я отказываюсь от всякой другой работы и жду от Вас всех этих документов. Если существует живописный портрет Прудона, то, как бы он ни был плох, передайте Шоде или его [Прудона] жене, пусть пошлют мне его…»[295].

Двадцать четвертого января Курбе писал из Орнана адвокату Гюставу Шоде, одному из ближайших друзей Прудона: «Девятнадцатый век потерял своего кормчего… Мы остались без предводителя, а без него человечество и революция вновь попадут в руки военщины и варваров… Что до меня, то я нахожусь в умственной прострации и душевном упадке, какие испытал лишь раз в жизни — 2 декабря [1851 года, день государственного переворота], когда слег и меня трое суток непрерывно рвало… Не понимаю, почему Вы оставили его голову [посмертную маску Прудона] в глине, когда она мне так необходима. Как можно скорее сделайте гипсовый отливок и пришлите мне его в жестяной коробке. Я хочу не только написать портрет покойного, но и вылепить статую, изобразив его сидящим на скамье в Булонском лесу, где я каждый день беседовал с ним. На постаменте я высеку сочиненную мной эпитафию: „Мудрейший из людей, человек несравненных знаний и отваги“»[296].

Скульптура так и не была выполнена, но как только пришли «документы», Курбе начал работать над большой картиной «Прудон с семьей», которую написал за тридцать шесть дней. Каржа прислал не только фотографии, снятые им самим и Ройтлингером, но также фотографии посмертной маски и портрета Прудона, который создал в 1860 или 1861 году бельгийский художник Жорж Поль Амеде Бурсон. Из этих материалов Курбе скомпоновал свою картину, изображающую членов семьи Прудона такими, какими они были в 1853 году, в саду дома 83 на улице д’Анфер (ныне улица Данфер-Рошо), где Прудоны занимали первый этаж. На картине бородатый философ, в синих брюках и рабочей блузе, сидит, обложенный бумагами и книгами, на ступеньках, ведущих в сад. Его старшая дочь Катрин, которой в 1853 году было три года, сидит на стульчике, пытаясь разобрать буквы алфавита, а ее младший брат Марсель играет в песке. Марсель умер от холеры в 1854 году, за десять лет до создания картины. Катрин, впоследствии г-жа Луи Феликс Эннеги, умерла в 1947 году в возрасте девяноста семи лет, она была последним человеком, знавшим Курбе.

В первоначальном варианте картины г-жа Прудон, которая в 1853 году была беременна дочерью Стефани — своим третьим ребенком, — занимала кресло справа, но в 1866 году Курбе записал ее изображение, заменив его ворохом одежды, небрежно сваленной в рабочую корзинку для шитья. Он всегда был недоволен портретом г-жи Прудон, который называл «временным». По возвращении в Париж весной 1865 года он выполнил ее портрет на отдельном холсте, намереваясь затем вписать его в большую картину, но в конце концов решил совсем отказаться от этой затеи. В то же время он заменил стену дома позади фигуры Прудона лиственной рощицей, убрал верхнюю ступеньку, а на следующей написал инициалы П.-Ж. П. и дату — 1853 год. В связи с тем, что на нижней ступеньке уже стояла подпись Курбе и год 1865-й, многие биографы художника предполагают, что он действительно начал картину еще в 1853 году, а завершил двенадцатью годами позже. Можно, конечно, допустить, что в 1853 году он сделал эскизный набросок, но даже это маловероятно: Прудон никогда не соглашался позировать ему, и для портрета философа в «Ателье» Курбе вынужден был воспользоваться гравюрой, выполненной каким-то другим художником. Располагай Курбе в 1865 году портретом Прудона собственной работы, ему не нужны были бы фотографии, которые он так настойчиво просил.

После смерти философа Курбе выполнил еще два портрета Прудона: один погрудный, в пандан к портрету г-жи Прудон; другой — рисунок «Прудон на смертном ложе», который был сделан как иллюстрация к одному из выпусков «Рю», издававшегося Шюлем Валлесом в 1868 году. Но журнал был запрещен, и рисунок остался неопубликованным.

Картина «Прудон с семьей», возможно, и была данью любви, но это одно из худших произведений Курбе. Фигуры плохо связаны с фоном, композиция неудачна, и работа в целом производит впечатление искусственности, как будто смонтирована на основе разных фотографий, как, впрочем, и было на самом деле. В Салоне 1865 года она привлекла к себе большое внимание, но не удостоилась никаких похвал. Даже Торе счел ее «весьма любопытной и ценной, но крайне уродливой и плохо написанной. Не думаю, что мне когда-нибудь доводилось видеть столь же плохую картину Курбе… Удивительнее всего слабость исполнения и банальность общего впечатления…»[297].

Как и следовало ожидать, Шанфлери проникся отвращением к этой картине. В апреле 1865 года он пытался объяснить Бюшону причины его постепенного расхождения с художником: «Одно слово в Вашем последнем письме расстроило меня: Вы обвиняете меня в желании управлять Курбе. На этот раз я должен объясниться откровенно… Нельзя на протяжении пятнадцати лет быть связанным с человеком, проводить с ним чуть не по восемь часов в день и при этом не любить и не понимать его. Я несколько отошел от Курбе, для того чтобы обособиться, подумать, позаниматься, поработать и попробовать самоусовершенствоваться. Курбе продолжал вести жизнь полуночника, что мне никогда не нравилось, и я, наконец, понял, что он топит в пиве большой талант, которым наделен… У Курбе был слишком здоровый желудок, у меня — слишком слабый… Вы только подумайте, насколько выгоден для меня был бы успех Курбе! Мы сверстники, мы сражались бок о бок. Долгое время его имя было связано с моим, мое — с его именем. И расставшись, мы оба, безусловно, утратили часть своей силы. Я решил, что никогда не напишу ничего, что может обидеть Курбе, но, несмотря на нашу дружбу, мое перо оказалось не в состоянии написать ни слова, которое понравилось бы ему. Заметьте, меня шокируют вовсе не сюжеты, избираемые Курбе. Будь они написаны достаточно мастерски, мне было бы все равно, пишет он купальщицу, группу священников или семью Прудона; но этот человек, подсознательно понимая, что его живописная манера деградирует, пытается поправить дело выбором сенсационных сюжетов. И вот почему, по мнению даже тех друзей, которые лично заинтересованы в защите его, эта картина с Прудоном сильно ему повредит… Я не перестану общаться с Курбе и не затаю на него злобы… Но думаю, что в дальнейшем мне будет трудно защищать его своим пером»[298].

Этим заканчивается опубликованная переписка Шанфлери с Бюшоном. Действительно ли она прервалась на этом, точно неизвестно, но так вполне могло быть. Бюшон был на стороне Курбе, и дружба Шанфлери с Бюшоном, без сомнения, остыла, если не прекратилась совсем. Курбе с Шанфлери порвали бесповоротно, но они жили врозь так много лет, что перемена оказалась почти неощутимой. Свидетельств каких-либо дальнейших встреч не существует, хотя время от времени они могли, конечно, случайно сталкиваться на выставках и в других общественных местах.


Между январем и мартом 1865 года Курбе завершил несколько полотен, включая один из многих видов ручья Пюи-Нуар, и послал этот или другой его вариант той же темы в Салон вместе с картиной «Прудон с семьей». С поправкой на сезонные изменения листвы и уровня воды сравнение пейзажа с фотографией, сделанной в 1849 году, показывает, насколько верен Курбе натуре.

Весной он отправился в Безансон, чтобы пожертвовать одно из своих полотен в пользу местной благотворительной лотереи. Там, на выставке, он увидел натюрморт с цветами некой Селины Н. (фамилия неизвестна) из Лон-ле-Сонье. По-видимому, Курбе встретил ее до выставки, во всяком случае, он вообразил, что влюбился, и, несмотря на все обеты остаться холостяком, написал не характерное для него сентиментальное письмо своей наперснице Лидии Жоликлер, умоляя ее устроить его брак с Селиной. Письмо, отправленное из Орнана 15 апреля, гласит: «Итак, дорогая Лидия, признаюсь, что вижу впереди безоблачный горизонт. Летите, моя посланница, хранительница моего счастья, способная одним словом или жестом изменить всю мою жизнь, летите, милая почтовая голубка, летите со всей быстротой, какую позволяют вам развить крылья, в Лон-ле-Сонье и привезите мне такую же райскую птицу, как Вы сами. Пришло время, когда птицы вьют гнезда. На выставке в Безансоне я видел цветы, написанные птицей, которая чарует меня днем и чарует ночью; я посажу в Орнане столько рощ, сколько смогу, чтобы убедить ее свить там свое гнездо. Дорогая моя, Вы можете все, что пожелаете; так летите же, летите! Дайте нам возможность надеяться, что мы [Селина и он] породим поколение живописцев и вообще художников, что мы вызовем к жизни более интеллектуальную породу людей, чем та, что населяет сейчас нашу страну. Деятельность, которая требует того образа жизни, что я избрал для себя, изнуряет меня, мне нужен человек, который поможет мне и ободрит меня. Я очень ценю свою свободу, птицы тоже любят свободу: именно она придает им очарование, а украшает их собственное оперение, так что они никому ничем не обязаны… Но спешите, спешите, красавица моя; в моем нетерпении мне иногда кажется, что Вы не хотите даже пошевелиться. Простите, что не приехал в Понтарлье раньше; будь у меня, как говорится, крылья, я уже сто раз слетал бы Вы знаете куда. Но как трудна и беспокойна жизнь, какой дорогой ценой она дается! Мне пришлось поехать в Безансон — от меня хотели получить картину для местной лотереи; я написал две или три и сейчас свободен. Во вторник еду в Понтарлье…»[299].

Остается лишь удивляться, зачем Курбе понадобилось вмешательство г-жи Жоликлер, почему он не поехал в Лон-ле-Сонье и не уговорил даму сам. Вместо этого он отправился в Париж, откуда в июне снова писал Лидии: «Подумайте, до чего мне не везет: во-первых, я не смог повидаться с Вами в Париже; во-вторых, только что ответил на письмо Стефани [кто это — не установлено; возможно, сестры Селины] и второпях забыл попросить портрет Селины [вероятно, фотографию], забыл послать им свой и указать свой парижский адрес. Можно подумать, что я окончательно сошел с ума. Селина еще нетерпеливей меня, как и должна быть: она не может не добиваться этого [брака], если хочет быть счастливой. Я слишком толст! Слишком стар! Таковы факты, и они ужасны; тем не менее… я один из самых молодых среди моих известных или знаменитых моих современников. Человек не может добиться успеха, кроме как в профессии нотариуса, если он как следует не поработал. Но возраст [Курбе было сорок шесть] для нее не слишком важен, поскольку она собиралась выйти за г-на де Ламартина [писателю и политику Альфонсу де Ламартину было тогда шестьдесят пять, жена его умерла в 1863 году]. А вот что касается моей полноты — увы! Но брак поправит и это: супружеских обязанностей и сокращения числа удобных случаев выпить пива будет достаточно… Я послал этим дамам две картины: одну — для Стефани, другую — для Селины, но мне самому хочется иметь вещь с ее выставки, и я им сказал, что, если, паче чаяния, нашим планам не суждено осуществиться, я по крайней мере буду иметь картину на память. Я прибавил также, что, если мои надежды не оправдаются, я убью этого дьяволенка Лидию, потому что Вы ведь всегда были козлом отпущения… всегда нужна жертва… Меня сердечно встретили [в Париже] все без исключения, и мои [бывшие] ученики пришли пригласить меня на обед»[300].

На этот раз Курбе, как никогда, был близок к женитьбе. По каким-то причинам дело остановилось, и Курбе вскоре позабыл о своем увлечении. В ноябре он уже писал родителям, что устал от всех этих глупостей и не желает больше слышать о них.

Загрузка...