Глава 23 Война

К началу 1870 года империя Наполеона III вступила в период распада. В первых числах января императору пришлось поручить формирование нового кабинета либеральному государственному деятелю Эмилю Оливье, обещавшему конституционные реформы и представлявшему «третью партию», то есть нечто среднее между реакционными бонапартистами и радикальными республиканцами. Курбе, который уважал Оливье и написал его портрет, перемены в политической атмосфере казались весьма обнадеживающими. Он давно мечтал об ассоциации художников, независимой от бюрократического контроля над субсидированием выставок, их организаций и управлением. Теперь обстоятельства складывались благоприятно для осуществления такого проекта.

В феврале Эмиль Шарль Жюльен де Ларошнуар, пейзажист и председатель Ассоциации живописцев, уведомил Курбе, что комитет Ассоциации единогласно выдвинул его кандидатом в члены жюри Салона 1870 года. Хотя Курбе не желал быть связан с Салоном ничем, кроме участия в выставках, он вынужден был дать согласие. В своем ответе, датированном 4 февраля, художник воспользовался случаем, чтобы высказать мысль о создании независимого объединения. «Если даже мне не удалось доказать ничего другого, я продемонстрировал по крайней мере, что при наличии соответствующего темперамента художественной деятельностью можно заниматься без привилегий, без протекции и не будучи сторонником Наполеона. Я только что побывал в двух странах, где добился выдающегося успеха, — в Бельгии и Баварии, где художники независимы»[345].

На следующий день он писал Кастаньяри из Орнана: «Вот уж это [выдвижение его кандидатуры] самое досадное, что могло произойти, но я должен подчиниться… Я ответил, что для художников настало время обрести независимость… Я направил их [членов комитета] к Вам (не знаю, придут они или нет) — напишите с ними петицию в Палату [депутатов] и в ней, воззвав к логике, предложите новому правительству, чтобы их [Ассоциацию живописцев] отныне подчинили не императорскому дому, а непосредственно одному из министерств… Если это предложение пройдет, Палата передаст им Дворец промышленности [где обычно происходили Салоны]; устроители будут вознаграждаться за счет входной платы; за счет нее же будут покупаться картины уполномоченным на то комитетом и картины, приобретаемые для лотерей. Этот комитет будет также присуждать награды, все остальные отменяются. Все это не помешает драгоценному императорскому дому приобретать картины за свои собственные деньги, а не за наши деньги от входной платы, как сейчас… Кроме того, годовые поступления от входной платы должны расходоваться разом, а не отчисляться в амортизационный фонд. Бюрократия [официальные лица] должна функционировать только пока длится выставка, в противном случае бюрократия в конце концов превратится в маленькое правительство. Весь персонал, связанный с прошлыми и нынешними выставками, также… должен быть сменен, потому что все эти подонки насквозь продажны и к тому же мошенники… Впрочем, ничего подобного не произойдет: художники слишком мало любят независимость, а чиновники слишком сильно любят управлять… Дорогой друг, после смерти Бюшона я два месяца не мог работать и находился в состоянии непреодолимой апатии; несколько раз устраивал себе промывания, но чувствую, что печень моя все еще не в порядке. Думаю, что причина тут в застарелой усталости… Буду в Париже через неделю — надо отослать картины на выставку»[346]. Тем не менее работать в жюри Курбе не пришлось: на окончательных выборах он получил большое, но все же не совсем достаточное количество голосов и не стал одним из восемнадцати судей.

Хотя ему и не суждено было увидеть осуществление своих чаяний, независимые выставки функционируют уже много лет; официальный Салон неуклонно терял престиж и ныне является лишь одной, причем отнюдь не самой важной из ежегодных выставок в Париже.

В Салон 1870 года Курбе послал всего две марины — «Грозовое море» и один вариант «Утесов в Этрета». «Думаю, — писал Кастаньяри, — что в этом году свое поражение признают даже последние завистники и хвала великому художнику будет единодушной»[347]. Он оказался прав: почти все обзоры звучали хвалебно. Тем временем в мастерскую Курбе валом валили покупатели. Только за апрель он продал штук сорок полотен на общую сумму в пятьдесят две тысячи франков и получил дополнительные заказы от десятка коллекционеров. «Женщина с попугаем» и пять марин были куплены дижонским меценатом г-ном Борде, чей портрет Курбе написал в этом году. Начались переговоры о женитьбе Курбе на сестре Борде г-же Вильбишо, но вскоре этот вопрос отпал. Убеждение художника в несовместимости искусства с браком было слишком сильным, и он, по-видимому, в последний раз задумался о возможности супружества. Но он остался в дружеских отношениях с этой семьей, и чуть позже, в том же году, Борде даже уговорил его участвовать в выставке картин, устроенной в Дижоне в пользу женщин Ле-Крёзо, где забастовка на военных заводах поставила в бедственное положение семьи тех, кто остался без работы.

Весной в Париже Курбе написал портрет Кастаньяри. Тогда же он приобрел всего за три с половиной тысячи франков коллекцию произведений так называемых старых мастеров. Купил он ее у г-жи де Планоль, которой собрание досталось по наследству от ее дяди г-на де Наглис — дипломата времен Карла X. Коллекция состояла примерно из пятисот картин, гипсовых бюстов, предметов искусства, включая картины, «атрибуированные» как Рубенс, Гольбейн, Тициан, Веронезе, Веласкес, и работы других первоклассных художников. Любое из этих полотен, будь оно подлинным, стоило бы куда больше всей коллекции. На самом деле все эти вещи были ничего не стоящими копиями. Трудно предположить, что Курбе, немало, в общем, знавший о живописи, был настолько наивен, чтобы поверить в их подлинность; но если он понимал или даже подозревал, что его приобретения далеко не шедевры, то не хотел признаваться в этом. «Я заключил замечательную сделку, — сообщал он семье в мае. — Нанял квартиру [на улице Вье-Коломбье, 24] за сто тридцать франков [в год], чтобы оставить [этот музей] там, где он находится. Эти вещи стоят, может быть, триста тысяч франков. Я не смею ни думать о них, ни глядеть на них. Расплатился я сразу же, чтобы не передумали… Среди них, между прочим, есть десяток Рубенсов, которые стоят безумных денег»[348].

В это время Курбе и Кастаньяри часто появлялись в кафе «Мадрид» на бульваре Монмартр, посещаемом писателями, художниками и радикальными политиками, многие из которых приобрели известность во времена Коммуны и Третьей республики. Среди завсегдатаев были Леон Гамбетта, журналисты Огюст Верморель и Жюль Валлес, фотограф Этьен Каржа, будущие коммунары Паскаль Груссе и Рауль Риго. Курбе разделял их революционные взгляды и через год вышел на политическую арену именно благодаря этим друзьям и знакомым.

Морис Ришар, министр изящных искусств в либеральном кабинете Оливье, неоднократно пытался продемонстрировать уважение нового правительства к Курбе. Он приглашал художника на обеды и приемы, но Курбе, хотя и относился лично к Ришару хорошо, неизменно отвечал отказом. Как бы благожелательно ни вела себя имперская бюрократия, для него она по-прежнему оставалась бюрократией, и милостей от нее он не желал. В июне Ришар неофициально осведомился у доктора Ординера, старого друга Курбе, согласится ли художник принять орден Почетного легиона. Курбе ушел от разговора, улизнув в Иль-Адан, километрах в сорока к северу от Парижа, где жил художник-пейзажист Жюль Дюпре. 22 июня «Журналь офисьель» объявил, что накануне Курбе награжден крестом. Курбе тут же вернулся в Париж, где — видимо, с помощью Кастаньяри — сочинил полное достоинства письмо Ришару с отказом от нежелательной награды.


«Находясь в Иль-Адане у своего друга Жюля Дюпре, я узнал о появлении в „Журналь Офисьель“ декрета, делающего меня кавалером ордена Почетного легиона. Этот декрет, от которого, казалось бы, могли меня избавить мои хорошо известные взгляды на художественные награды и почетные титулы, был опубликован без моего согласия. И это Вы, господин министр, сочли своим долгом взять на себя инициативу.

Поверьте, что я отдаю должное чувствам, которыми Вы руководствовались. Придя в министерство изящных искусств после губительного управления, которое поставило себе задачу уничтожить искусство в нашей стране и которое добилось бы этого, действуя с помощью сил и коррупции, если бы не нашлись кое-где люди с сердцем, способным противостоять им, Вы хотели отметить Ваше появление мерой, которая контрастировала бы с приемами Вашего предшественника.

Эти поступки делают Вам честь, господин министр, но позвольте Вам сказать, что они ничего не могли изменить ни в моем поведении, ни в моих решениях…

Мои гражданские убеждения противятся тому, чтобы я принял отличие, органически связанное с монархией. Мои принципы заставляют меня отказаться от награды орденом Почетного легиона, о котором вы договорились в мое отсутствие.

Никогда, ни в коем случае, ни под каким условием я бы ее не принял. Меньше всего я сделал бы это сейчас, когда измены множатся со всех сторон и человеческая совесть печалится столькими корыстными отречениями от убеждений. Честь не в титуле и не в ленточках — она в поступках и побуждающих их причинах. Уважение самого себя и следование своим идеям составляют ее существенную часть. Я уважаю себя, оставаясь верным принципам всей моей жизни. Если бы я отступился от них, я променял бы честь на знак.

Мое чувство художника также не в меньшей степени восстает против того, чтобы я принял награду, даруемую государством. Государство некомпетентно в искусствах. Его вмешательство деморализует, оно губительно для художника, которого оно заставляет сомневаться в себе, губительно для искусства, которое оно замыкает в официальных условностях и обрекает на бесплодную посредственность, — было бы мудро ему от этого воздержаться. Оно выполнит свои обязанности по отношению к нам в тот день, когда предоставит нам свободу.

Итак, господин министр, примиритесь с тем, что я отклоняю честь, которую Вы хотели мне оказать. Мне пятьдесят лет, и я всегда жил свободным, когда я умру, обо мне придется сказать: „Этот никогда не принадлежал ни к какой школе, ни к какой вере, ни к какому институту и особенно ни к какому режиму, если это не был режим свободы“»[349].


Письмо это, опубликованное в «Сьекль» и перепечатанное многими парижскими и провинциальными газетами, вызвало бурю споров, бушевавшую несколько недель. Несмотря на отдельные враждебные высказывания, многие одобряли Курбе за его независимость и отвагу. К нему потоком шли поздравительные письма, в том числе послание за подписью сорока его земляков: «Вашим друзьям в Орнане вряд ли выпадет более благоприятный случай выразить уважение и любовь, которые они к Вам питают… Как гражданин, только что подтвердивший перед лицом властей свою непоколебимую веру в демократические принципы, Вы заслужили наисердечнейшие наши поздравления, и мы убеждены, что отвергнутый Вами орден не прибавил бы блеска Вашей славе. Все мы, знающие Вас, отдаем дань Вашему мужественному решению»[350].

В Париже вызов, брошенный Курбе бюрократии, был отмечен банкетом в ресторане Бонвале на бульваре дю Тампль. Председательствовал Шоде, присутствовало большинство друзей художника, включая Домье, который был в центре внимания вместе с Курбе: он ведь тоже, хотя гораздо менее демонстративно, отказался от креста Почетного легиона. Однако письмо Курбе недолго было главной темой разговоров — внезапно началась война. «Война объявлена, — писал художник домой 15 июля. — Крестьяне, проголосовавшие за, дорого за это заплатят. Еще в начале будет убито пятьсот тысяч человек, и на этом не кончится. Говорят, пруссаки уже в Бельфоре и движутся прямо на Безансон… Все покидают Париж. Дней через пять-шесть я отправлюсь на какой-нибудь морской курорт, возможно на Гернси, повидаться с Виктором Гюго и возвращусь через Этрета. Всюду царит отчаяние… Пишите мне… ведь если немцы займут Безансон, я немедленно помчусь туда… Меня осыпают поздравлениями за отказ от ордена, я получил триста лестных писем, каких не получал еще никто на свете. По общему мнению, я — величайший человек Франции. Г-н Тьер [Адольф Тьер, в то время противник Империи и член Палаты депутатов, затем первый президент новой республики] пригласил меня к себе домой, чтобы поздравить; княгини и те являются ко мне с той же целью, и в мою честь был дан обед на восемьдесят — сто персон… На нем присутствовал весь ученый и газетный мир Парижа. На улице мне, как кюре, приходится держать шляпу в руке. Я в восторге от вашего одобрения… Приветственное письмо от орнанцев оказалось дипломатичным и довольно сдержанным, только никому не говорите, что я это сказал… Ординеры сыграли в этой истории некрасивую роль, на банкет они не пришли. Вижусь я с ними редко и пусть себе идут своим путем. Шаг, предпринятый мной, — настоящий подвиг; это похоже на сон; все завидуют мне, у меня нет ни одного противника. Я получил так много заказов [на картины], что не в состоянии справиться с ними… В любом случае в сентябре буду в Орнане… Сенсация, которую я произвел в Париже, в провинции и за границей, длилась три недели. Теперь все кончилось. Мое место заняла война»[351].

В этом году Курбе не поехал ни на Гернси, ни в Этрета, ни в Орнан. Пруссаки победоносно продвигались в глубь страны, и 9 августа художник сообщил семье: «Мы переживаем невероятный кризис, и я не знаю, как мы выберемся из него. Господин Наполеон затеял династическую войну ради собственной выгоды и назначил себя верховным главнокомандующим, а он круглый идиот, который из-за своей нелепой и преступной амбиции действует, не имея даже плана кампании. Нас бьют по всему фронту, наши генералы подают в отставку, и мы со дня на день ждем вступления противника в Париж… Сегодня мы устраиваем марш… к Палате, где объявим о падении Империи… Империя привела к нашествию. Если оно избавит нас от нее, мы все же будем в выигрыше: один год правления Наполеона стоит нам больше нашествия. Я верю, мы вновь станем французами. Сейчас я не могу вернуться домой. Мое присутствие необходимо здесь, и, кроме того, мне надо защищать свое имущество в Париже, а оно немалое… Не беспокойтесь за меня. Мне опасаться некого»[352].


Второго сентября Наполеон капитулировал под Седаном, а еще через два дня Империя закончила свое существование и было провозглашено правительство национальной обороны, в котором Гамбетта занял пост министра внутренних дел, а Жюль Симон получил два портфеля — министра изящных искусств и просвещения. Немецкая осада, угрожавшая Парижу, потребовала принятия мер для сохранения художественных ценностей города. 30 августа Ниверкерк уже отдал приказ об эвакуации наиболее ценных картин. 1 сентября первый транспорт был отправлен с конвоем из Лувра в Брест, а в течение следующих трех дней за ним двинулись другие. Затем отправку прекратили: власти опасались, как бы ящики и корзины с картинами по пути на железную дорогу не были сняты с телег и не использованы для устройства баррикад. 4 сентября, сразу же после провозглашения республики, Ниверкерк покинул свой пост…

Шестого сентября группа художников неофициально собралась в Сорбонне и создала художественную комиссию для охраны произведений искусства в Париже и окрестностях. Председателем был избран Курбе, членами — живописцы Домье, Верасса, Фейан-Перрен, Лансье, скульпторы Огюст Оттен, Мулен, Ле Веэль, Жофруа Дешом, гравер Бракмон и декоратор Ребер. Комиссия серьезно отнеслась к своим обязанностям: она следила за перевозкой произведений искусства из второстепенных музеев Парижа и окрестностей и размещением их в подвалах Лувра, принимала меры предосторожности против пожаров и краж, занималась упаковкой ценных рукописей и книг, а также распорядилась обложить мешками с песком многие памятники и статуи, чтобы защитить их от ожидаемых обстрелов. Одним из первых мероприятий комиссии была проверка нескольких таинственных ящиков из квартиры Ниверкерка, где, по слухам, находились картины, которые бывший директор хотел тайно вывезти в неизвестном направлении, однако в них оказалось лишь старинное оружие и доспехи из музея в Пьерфоне, совершенно законно отправленные в Париж, чтобы их не уничтожили пруссаки.

Решение Курбе остаться в Париже встревожило его отца: «Ты знаешь, что мы с матерью уже состарились, а у твоих сестер слабое здоровье; приезжай как только сможешь, мы ждем тебя, что бы ни случилось. В такие критические времена, да еще при угрозе вторжения, семья должна быть вместе…»[353]. «Я прочел замечательное письмо отца с самым горячим сочувствием, — ответил художник, — но в данный момент не могу удовлетворить ваши желания. Парижские художники, а также министр Жюль Симон оказали мне честь, назначив меня председателем [комиссии по делам] искусств в столице. Я доволен этим, потому что не знал, как послужить родине в постигшем ее несчастье: я ведь не имею склонности к ношению оружия. К тому же не могу поверить, что немецкая армия докатится до Орнана; но даже если это случится, у вас в руках могущественный талисман — мой почетный баварский крест, орден высокой степени; он вместе с наградным свидетельством лежит в комоде у меня в комнате. Немцы чрезвычайно почтительно относятся к своим учреждениям; покажите его их начальству — и вам нечего будет опасаться. А пока согласитесь, что долг перед обществом следует выполнять в первую очередь»[354].

Девятого сентября Курбе отправил еще одно письмо родителям: «Не могу сейчас вернуться в Орнан… Не думаю, что мне есть чего опасаться. Я буду при Лувре, а в Париже мне грозит меньше опасностей, чем в провинции, где мне пришлось бы принять активное участие [в войне]. Полагаю, что пруссаки уже под Парижем, но начнется ли осада, пока не знаю. Пути сообщения, вероятно, окажутся перерезанными. В случае моей смерти пусть сестры возьмут себе деньги, которые я поместил у г-на Анрио, вложив их в акции Лионской [Париж — Лион — Средиземное море] железной дороги. Я оставлю соответственную записку у своей привратницы или своего поверенного Шоде»[355]. За этим следовала приписка: «Только моим сестрам Зели и Жюльетте»[356], что, видимо, относилось к распределению железнодорожных акций. Очевидно, художник уже ссорился с Зоэ, и с тех пор пропасть между ними с каждым годом становилась все шире.

Двадцать четвертого сентября Жюль Симон создал официальный орган — Архивную комиссию «для проверки архивов Лувра и выяснения обстоятельств любых мошенничеств, которые могли быть совершены чиновниками свергнутого режима»[357]. Эта комиссия первоначально состояла из пяти членов под председательством философа Этьена Вашро, но через несколько дней в нее дополнительно ввели Курбе и критика Филиппа Бюрти. Комиссия не обнаружила ни подлогов, ни самовольных перемещений государственной собственности. Практически все хранители и прочие служащие музеев, которые были назначены при Империи и многие из которых продолжали исполнять свои обязанности после 4 сентября, оказались действительно людьми безупречно честными. Курбе и Бюрти не могли оспорить эти выводы, но тем не менее 1 октября вышли из состава Архивной комиссии: они не одобряли оставления на своих постах должностных лиц, служивших при императорском режиме. «Архивная комиссия Лувра выполнила свою задачу, — писал Курбе Симону. — Прошу принять мою отставку: она необходима, потому что я не могу подписать отчет. Ни в коем случае я не стану одобрять действия Империи и поддерживать служивших ей людей, какие бы доказательства своей добропорядочности они ни представили. Кроме того, когда мы пришли закрыть двери конюшни, лошади уже исчезли, и наша работа оказалась всего лишь фарсом… Нынешнее правительство не имеет отношения к революции, и работа нашей комиссии обречена на бесплодие, поскольку она не может… радикально реформировать бюджет и персонал музеев. Все еще надеясь быть полезным, я с удовольствием оставлю за собой миссию, возложенную на меня группой художников и подтвержденную Вами»[358].

Осада Парижа длилась с 19 сентября 1870-го по 28 января 1871 года, когда министр иностранных дел Жюль Фавр подписал в Версале перемирие. По мере того как немецкое кольцо сжималось, а вылазки защитников оканчивались неудачей, условия жизни в городе становились все хуже. Настоящих обстрелов не было до 5 января, но задолго до этой даты голод, холод, болезни и ряд безуспешных восстаний нанесли столице тяжелый урон.

С помощью литературного сотрудника, вероятно, Виктора Консидерана (упомянутого в предисловии под именем «инспиратора»), Курбе сочинил два открытых письма — одно к немецкой армии, другое к немецким художникам, — которые огласил в зале театра «Атеней» 9 октября и впоследствии опубликовал в виде брошюры. Первое письмо убеждало осаждающих возвратиться домой, потому что парижане никогда не капитулируют: «Подходит зима, а вы, бедняги, все еще стучите тяжелыми молотами в наши ворота… Идите своей дорогой! Нам сказали, что вы завидуете нам, нашей стране, нашей славе; тем хуже для вас, потому что мы никогда ни в чем не завидовали… Вы рассуждаете о цивилизации! Я видел вас в деле; видел, что вы не умеете пригласить человека отобедать с вами; видел вас дома, где вы не едите, а четырежды в день поглощаете пищу… И вернитесь с криком: „Да здравствует Республика! Долой границы!“ Вы от этого лишь выиграете: вы по-братски примкнете к нашей стране»[359].

Обращаясь к немецким художникам, Курбе развивал тему братства и проповедовал объединение Европы, то есть идеал, и сегодня далекий от осуществления: «Мы славили вашу честность и лояльность, вы презирали мелочную корысть, вы были интеллектуальной элитой, но сегодня вас можно принять за ночных мародеров, бесстыдно явившихся… грабить Париж… Вы дорожите своей нацией? Обретите свободу, и мы по первому зову придем вам на помощь. Только став свободными, вы вернете Эльзасу и Лотарингии их свободу в залог союза с нами… и в этих разоренных, истерзанных провинциях мы, забыв о своих кровоточащих ранах, снова пожмем вам руки и выпьем за Соединенные Штаты Европы!»[360].

Менее идеалистическим, но более эффективным шагом Курбе явилось пожертвование одной из его марин в фонд лотереи; доход от продажи этого полотна пошел на приобретение пушки, отлитой на литейном заводе Кай, названной именем художника и переданной батальону Национальной гвардии, который был сформирован в XV округе, в квартале Гренель. Еще один вклад Курбе в дело защиты страны был сделан без согласия и даже против воли художника: во время осады один из комитетов обороны, возглавляемый Анри де Рошфором, конфисковал и пустил на постройку баррикад большую часть строительных материалов, уцелевших после сноса его галереи 1867 года и лежавших на складе у заставы Шапель.

Пацифистские убеждения Курбе не позволили ему взяться за оружие, но однажды в сопровождении врача Пьера Буайе, тогда еще молодого офицера медицинской службы, он все-таки побывал на передовой и дошел до заставы у моста через реку Бьевр в трех-четырех километрах к югу от городской черты, где иногда постреливали. Много лет спустя Буайе написал забавные воспоминания об этом эпизоде: «Я знал Курбе довольно близко, подчас сопровождал его в ночных прогулках… но чаще всего во время осады виделся с ним в знаменитом кабачке папаши Лавера… Расположение нашего полевого госпиталя было очень опасное: справа, в Баньё и Шатийоне, — прусские батареи; прямо перед нами — батареи в Бур-ла-Рен; слева от нас — батареи в Л’Э… Слева, в направлении небольшой рощицы, тоже стреляли. Мы усадили Курбе в кресло за стеной… и пошли посмотреть, не ранен ли кто… Когда мы вернулись, Курбе встретил нас с нескрываемой радостью. „Я уже начал тут стареть, — сказал он. — Была стрельба… Я слышал свист пуль…“. „В таком случае отыщем пули. Идите со мной“. Для человека, не привыкшего к перестрелке, Курбе… держался очень спокойно… ни разу даже не дал трубке погаснуть. Пруссаки действительно обстреливали местность рядом с Курбе, но чуть правее. Мы дошли до стен мельницы… но ничего не отыскали… Он пыхтел как тюлень, нагибаясь, чтобы нашарить пули в густой траве… Я… подал ему пулю, а через минуту — вторую… Приключение завершилось благополучно, Курбе унес с собой вещественные доказательства. Вечером, задержанный служебными обязанностями, я не смог заглянуть к Лавёру и насладиться рассказом мастера о нашей экспедиции. Возможно, это было к лучшему, поскольку… пули были доподлинно прусские, но выпущены не в этот день: я располагал целой коллекцией их и в критический момент выудил две штуки из кармана»[361].

Загрузка...