На большой перемене Рубашкин поймал Ежика за руку:
— Погоди, Ежик, — он повел его за штакетник в садик, там развлекались все школьники. — Ответь категорично: комсомольская чуткость и принципиальность у тебя еще не совсем притупились, надеюсь?
Они остановились под тополями.
— Как будто не притупились, Костя.
— Обстановочку видишь ясно? Или тебе вправлять мозги придется?
— Вижу ясно и вполне, без выпрямления мозгов.
— Что ты видишь? Скажи конкретно.
— Прижимают нас педы, Костя, мочи нет, а больше всех хваленый директор. Порядочки завелись, как при Аракчееве.
— Аракчеевщина, это точно. Идеологически ты подковываешься у меня на глазах, Ежик.
— Вспомнишь Ивана Дмитрича — небо и земля, Костик. Там была настоящая свобода и действительно новая система преподавания: хочешь зубри, хочешь нет, воля твоя. Никто тебя не спрашивал, не мучал. А это что? Бурса! Помяловский встал из гроба.
— Додумывай до конца. Взгляни и на себя и на других критически. Наш председатель учкома, на кого она стала похожа? Во что превратилась? В подпевалу педов! В придаток шкрабиловке. В подголосок Пахарева. И даже начала заикаться на школьном совете, чего за ней не водилось. Бывало, перед ней все тряслись и, как наметит учком, так и педсовет постановляет. Будьте уверочки. Понимаешь? А теперь что? Учком не учком, а калека на шкрабьих костылях. Авторитет наш с каждым днем понижается. Пахарев забирает нас в руки, даже санком, даже культком, которые под нами ходили, к нему бегают за советом…
— Ужас! Жуть!
— В прошлый раз я смотрю, Богородский оглядывает руки у малышей, волосы, уши… А ты предварительно спросил санкцию у учкома? Ведь культком учкому подчинен. А он: «Я согласовал с Семен Иванычем…»
— Кошмар! Чудовищно!
— Через наши головы катают… Это же превышение власти!
— В том-то и дело. Дело швах. ЧП.
— Зажим полный. Ученическая масса требует, а шкрабиловка свою линию гнет. Где же демократизация трудовой политехнической школы? Где классовый принцип? Есть слухи, что он хочет заставить нас убирать двор, копаться в мусоре, хотя есть и завхоз, и Марфуша… Это их дело. Дальше. До сих пор с нами учатся дети мещан, служителей культов — словом, нетрудового элемента: бывшие люди и всякая шваль. Старая школа — школа-одиночка. Учитель в ней — чиновник. Накопление знаний там было бесплодно. Философы только объясняли мир, но дело в том, чтобы его изменить. Кто будет менять? Это — мы.
Рубашкин ударил себя в грудь.
Ежик пожал плечами и грустно улыбнулся.
— Прошляпили, явно впали в оппортуну под влиянием реакционного педсовета. Но ты, Костя, секретарь комсомольской ячейки, ты и давай нам линию… Ты — рулевой. Давай! И вся армия комсомольцев двинется в бой! Вперед, и только вперед!
— Установки даны в трудах классиков марксизма и их последователей. Но чтобы применить к жизни их учения, надо иметь свою голову на плечах. Вот послушай, что на этот счет думает самая рядовая часть здоровой ученической прослойки. Эй, Кишка! — крикнул Рубашкин долговязому и костистому парню в матросской тельняшке. — Иди сюда, кореш!
Кишка перемахнул через штакетник и крупными шагами приблизился к Рубашкину.
— Приветик учкому и комсоргу. Я слушаю.
— Кишка, выскажись конкретно и вполне объективно: нравятся тебе новые порядки в школе, которые завел Семен Иваныч, или нет. Ты только конкретнее, на фактах. По-рабочему.
— На фига мне и старые и новые порядки, — ответил Кишка с расстановкой и ловко щелкая пальцами. — Я до них плевал и при них плевать буду. Я технарь, и ни шагу больше… Сопли-вопли не по мне: стишки, березки, луна и прочая дрянь. Или я наконец добьюсь своего и изобрету вечный двигатель — перепетум нобилем называется по-ученому, — и тогда навек лафа и в веках памятник, или разочаруюсь. Ну, тогда буду самый обыкновенный технарь. Тридцать шесть рублей мне дадут с ходу в качестве слесаря. Дошло?
— Постой, Кишка! Тут идеологическое искривление. Все-таки ты должен определенное мнение иметь о принципах народного образования и воспитания масс. Ты гражданин отечества.
— Какое мнение? Я вполне доволен тем бригадным методом, который был при Иване Дмитриче. Лучше не выдумать. Полное раскрепощение ученических коллективов и один сдает за всех. Вот это и есть коллективизм: все за одного и один за всех. И Дальтон меня устраивал: все время я отдавал не этой галиматье — зубрежке, а полезному и любимому делу — изобретению перепетуй нобиль. И потом эти лаборатории вместо классов — башковито придумано. Придешь в школу — занимаешься чем хочешь. Все-таки было не так скучно, как теперь: сиди на парте четыре часа, протирай штаны, хлопай глазами и как попугай повторяй за учителем всякую лабуду, которая далека от жизни.
Ученики все гуще собирались вокруг них, и каждый стал жаловаться.
Рубашкин восседал на штакетнике, дрыгал ногой и курил.
Тоня подошла, поглядела на него с укоризной.
— Для сидения приспособлены лавочки, — сказала она, — а штакетник служит загородкой от коз, свиней и прочих сходных с ними животных.
— Благодарю, — ответил Рубашкин. — Польщен. Не ожидал попасть в такую милую компанию.
— Не ожидал? Почему же в таком случае штакетник превратил в сиденье?
— Где хочу, там и сяду. Благо от этого никто не страдает. Это так естественно.
— Естественно для птицы сидеть на крыше. Кроту сидеть в норе. У нас свое понятие о естественности.
Рубашкин нехотя слез со штакетника.
— Вот видишь, Костя, — сказала она. — Надо показывать пример, а ты…
Лицо его исказилось от гнева.
— Ты знаешь, кем ты стала? — он наступал на нее и готов был подраться, он был способен на это, когда входил в раж. — Ты знаешь, кем ты стала? Предательницей. Мы тебя проработаем, дадим жару, хоть ты и учком. Никогда ни один учитель не мешал нам сидеть там, где хотелось. Так или нет?
— Как сказать…
— Говори как надо, не виляй. У нас есть ученическое самоуправление или его отменили?
— Его не отменяли.
— Значит, оно не для проформы?
— Не для проформы.
— Так, значит, надо за это и держаться, а не балдеть, не кукситься.
— Факт.
— Ну так иди и организуй массу. Распоясались шкрабы. Они скоро будут шататься по домам и нас отчитывать. Это называется новый педагог. Ну да я ему крылья обломаю, он у меня как раз утихомирится. Не для того делали революцию, чтобы молодежь угнетать и третировать.
— Видать, он еще не освободился от пережитков, — встрял в разговор Женька. — Может быть, еще заставит тянуться перед педами в классе да здороваться на улицах или даже шаркать ножкой, как в гимназиях. Делать реверанец.
— Веранс, — поправил Жених.
— Реверанс, — поправила всех Надзвездная и хихикнула. — Прежде чем кого-либо критиковать, надо подняться выше его…
— Эх ты… Рассуждаешь по-обывательски, — огрызнулся на нее Рубашкин. — Слова буржуазной культуры нам знать необязательно. Веранс ли, реверанс ли. Даже, наоборот, надо их забыть. Сейчас новые слова в ходу: «учком», «комсод», «Дальтон»… Они звучат и ново, и приятно, и понятно. А главное — революционно.
— А я, братцы, — сказал нарядный парень из девятой группы, Жених, — выразился однажды при нем: «Скоро ли будет шкрабиловка?» Так он остановил меня, взял за пуговицу: «Это вы так называете педагогический совет?» — «Да, так», — отвечаю. «А не кажется ли вам, что в этой «шкрабиловке» собираются все взрослые ваши учителя, даже старики, и их следовало бы хоть немножко уважать».
— Об «уважении» это у него от старого режима осталось, — пояснил Рубашкин. — Ведь Пахарев начал учиться еще при старом режиме… При Николашке Кровавом… Вот откуда набрался душок…
Послышалось:
— Оттуда у него это и тянется. Старорежимные корешки…
— Про тиранов-царей зубрил. Пятерки получал.
— На молитве стоял… Опиум народа пил.
— В церковку ходил, боженьке кланялся…
— Говел. Ха-ха-ха! Не ел скоромного.
— Что учком смотрит? — загалдели со всех сторон. — Ему права для проформы дадены? Надо заседать и протестовать, писать в газету, сигнализировать.
— Товарищи! Товарищи! Знаете ли вы, что в нижнем этаже оборудуют столярную и слесарную мастерские? Нас хотят запрячь делать все для школы. Как у нас проходил урок труда при Иване Дмитриче? Всяк мастерил для себя что хотел. А теперь для кого мы будем работать… Нас заставят делать окна, двери, табуретки…
— Мы против! Мы протестуем!
— Долой!
— По утрам смотрит, вытираем ли мы ноги. Какая наглость.
— Я сам видел, когда он поморщился, проходя двором… Что ж тут такого, сколько лет там валяется мусор. Ну и пусть валяется. Он нас не трогает, и мы его.
Рубашкин увидел, что пыл сборища сникает, и крикнул:
— Ну так как же, братва, будем ли пассивно и беспрекословно сносить подозрительные выходки нового директора или мужественно и честно его осадим?
— Не осадим, а поправим, — сказала Тоня.
— Обязательно осадим! — крикнул Женька запальчиво, сердясь на всех за то, что его никогда не принимали всерьез, хотя он считал себя уже вполне созревшим для разрешения всех злободневных вопросов, и особенно тех, которые касались просвещения и воспитания народа.
— Надо поглядеть, Рубашкин, как у директора дела дальше пойдут, — послышались голоса. — Может быть, он выправит сбою линию… А нам поспешным решением не впасть бы в ошибку… Наломать дров больно легко. Пусть директор целиком выкажет свое лицо…
— Пока мы будем ждать да смотреть, как он станет показывать себя, упустим время, и он согнет нас в бараний рог, — сказал Рубашкин. — Богородский, чего ты там улыбаешься, как Бисмарк? Что нашел веселого, когда идет серьезная дискуссия. Как ты думаешь по этому поводу, уж просвети нас, дураков.
— Я думаю, что вопрос, как учить и выбирать методы обучения, это принадлежит исключительно компетенции учителей и руководителей учебных заведений.
— А мы, по-твоему, пешки? Должны двигаться, только когда нас пихнут. А до тех пор должны молчать?
— Я думаю, что если чего-нибудь человек не знает, то лучший для него выход — помолчать.
— Это аксиома, — сказал Рубашкин.
— А коли это аксиома, так аксиому следует не дискуссировать и не доказывать, а только заучить…
Послышались смешки в адрес Рубашкина. Рубашкин остановил шум и сказал язвительно:
— Вот ново, вот умник. Открыл нам новую правду жизни…
— Что поделаешь, — ответил Богородский в том же спокойном тоне, — что поделаешь, если правда каждый раз заново должна находить себе дорогу.
— Да брось ты, Рубашкин, с ним препираться, — сказал кто-то. — Его не убедить. У него и отец схоластом был, изучал герменевтику и гомилетику. Насобачились.
— А что такое герменевтика и гомилетика? — спросил Рубашкин. — Опять не знаю.
— Ну и оставайся при своем.
Тоня сказала:
— Это, товарищи, опять загиб с вашей стороны — попрекать Андрея профессией отца. Отстаньте, надоело! Великий Добролюбов был тоже сыном заурядного служителя культа, что ж такого? Князь Трубецкой, князь Кропоткин были отчаянными революционерами… Социалист Сен-Симон был графом. Отец Перовской был губернатором Петербургской губернии, так что ж такого?..
Рубашкин сказал:
— Митинг окончен. Завтра в школу не идем. Решение учкома. В силу комсомольской дисциплины ты, Тонька, пойдешь в класс и перепишешь всех штрейкбрехеров и что они говорили.
— Уволь! Уж назначай на эту роль кого-нибудь другого.
— Ты пойдешь, Жених.
— Так я же не комсомолец.
— Хорошо. Назначаю Ежика.
На другой день Рубашкин со своими сподручными стояли у школьной калитки и останавливали каждого.
— Решение учкома знаешь?
— Знаю.
— Почему же нарушаешь резолюцию?
— Я думал, это в шутку…
— Я дам тебе «шутку», — говорил Рубашкин, хватая ученика за шиворот и поворачивая домой. — Век помнить будешь.
Но не все ему подчинялись. Некоторые входили в школу с заднего хода. Когда пришли учителя, они не нашли и половины учеников, в том числе отсутствовал в полном составе учком и комсомол. Семен Иваныч всех отсутствующих сам переписал. И велел групоргам провести ученические собрания с наличным составом, чтобы обсудить этот случай. Ученики молча слушали, и никто ничего не спрашивал, ничему не возражал. Все опасливо смотрели на Ежика, который сидел с блокнотом и переписывал явившихся.