13

Утром Евстафий Евтихиевич пошел в уоно с твердой решимостью доказать свою правоту во взглядах на школьное дело и неправоту в отношениях к нему. На пенсию он уходить не хотел и другую работу брать не соглашался. «Мужество потерять — все потерять».

Идя по улице утром, когда еще топились печи и из труб валил дым, а радивые хозяйки свирепо вытряхивали на крылечках тряпичные половички и дорожки, Евстафий Евтихиевич силою воображения извлек из запасов своей памяти все те отменные случаи в своей жизни, когда он был настойчив, даже непреклонен, и это всегда содействовало успеху дела и приносило душевное удовлетворение. Ему стало легче и само это намерение — восстановить свою репутацию в глазах коллег и в уоно — казалось теперь делом не только осуществимым, но и легким. Хоть и проработал он в одной гимназии с Арионом Борисычем два десятка лет, но никогда коротко с ним не сходился… Они знали всю подноготную друг друга. Евстафий Евтихиевич был «оборонцем» при Керенском, даже держал его портрет в доме… И хотя Арион в ту пору был еще правее (это при самом осторожном выражении), но ведь потом он стал кандидатом партии, значит, ему оказали доверие и его не ущемить. Да Евстафий Евтихиевич и не думал кого-либо ущемлять, но то, что в гимназии коллеги боялись Ариона, и сейчас страшно боятся, — это Арион знал твердо и чувствовал к себе брезгливое их отношение и ненавидел их за это. Тем более что был один никем не проясненный и сугубо секретный случай в его взаимоотношениях с Евстафием Евтихиевичем, и этот случай поставил между ними несокрушимый барьер. Это относится к кануну февральского переворота и отречения Николая Романова от престола. Приближалось роковое девятое января 1917 года — момент, когда позорная неудача на фронте, жуткий голод, очевидная для всех неслыханная бездарность царской администрации взвинтили ненависть народа до последнего предела. Пролетарии столиц приготовились тогда к отчаянным действиям. Они связались со многими городами и даже с рабочими поселками страны. И примечательный город кустарей на Оке тоже был подготовлен к политическим демонстрациям в этот день прибывшими из Нижнего Новгорода сормовскими агитаторами. Сам Нижний Новгород был наводнен войсками. Один отряд их находился в этом городке. Но демонстрация тут все-таки состоялась. Кустари вышли с лозунгами «Долой монархию!», «Долой войну!». И они в ту пору были очень жестоко избиты, изранены, разогнаны, но политический и психологический эффект никаким оружием расстрелять нельзя было, для всех осталось доказанным, что дни кровавого и незадачливого царя уже сочтены.

Несколько учителей и гимназистов тогда принимали участие в шествии и были все до единого в тот же самый день арестованы на дому. Это показалось не только странным, но прямо-таки ошеломляющим, потому что ни Цуцунава, ни остальные учителя, вызванные на допрос, ничего не знали о демонстрации и не могли ничего показать. Вызвали и Евстафия Евтихиевича. Евстафий Евтихиевич, воспитанный в традициях отвращения к охранке, решительно заявил, что он не выходил даже из дома.

— Однако есть, господин Афонский, свидетели, которые подтвердят, что вас видели на улице, — торжествуя, вежливо заявил жандармский полковник.

— Был на улице, верно, но не в рядах мятежников, а на тротуаре у домов, где гуляют обыватели…

Полковник продолжал улыбаясь:

— В таком случае вы могли видеть своих учеников и коллег, находящихся в рядах мятежников. Как и вас видели они в это время на тротуаре, — полковник опять улыбнулся. — Примите во внимание мои слова: есть надежный свидетель… — Жандарм игриво погрозил ему пальцем.

— Не верю. Ваше высокоблагородие, назовите этого свидетеля, — решительно потребовал Евстафий Евтихиевич.

— На-кось, выкуси, — усмехнулся полковник и поднес к лицу учителя фигуру из трех пальцев.

Он держал в руке список с фамилиями арестованных, и Евстафий Евтихиевич одним беглым взглядом разгадал почерк Ариона. В глазах у него помутилось.

После этого очень часто допытывались в школе, кто же донес. И один раз наедине с Арионом Евстафий Евтихиевич бухнул:

— А ведь вы, Арион Борисыч, в это время были на улице… Есть неопровержимые данные…

— Да ведь и вы, Евстафий Евтихиевич, там же были, — ответил тот, и они обменялись многозначительными взглядами и больше к этому никогда не возвращались.

Много раз после обдумывал Евстафий Евтихиевич этот эпизод и спрашивал себя: почему никому он в этом не признался при Советской власти — и всегда приходил к одному выводу: да и не мог признаться, такое он питал органическое отвращение к доносам. И хоть теоретически отчетливо допускал, что тем самым покрывает самих доносчиков, все-таки переломить себя не мог.

И вот сейчас, идя в уоно с визитом к Ариону, он с ужасом думал, как они будут глядеть в глаза друг другу и какой оборот примет этот разговор. Одно для него было решено: увольнение несправедливо, и он пойдет на скандал.

Но когда он вошел в уоно и сел в полутемном, сыром, промозглом, пахнущем мышами и деревенскими овчинами коридоре и занял очередь к Ариону, смелость его сразу сникла. Эти молчаливые мрачные фигуры посетителей, сидящих на скамейках в узком проходе с обшарпанными стенами; эти то и дело с грохотом и скрежетом растворяющиеся двери на блоке с привешенным кирпичом; эти непрестанно шмыгающие люди туда-сюда, сердито, обрывками речи изъясняющиеся на ходу, быстро исчезающие в недрах учреждения, — все это вместе ошарашило Евстафия Евтихиевича и нагрузило его сердце смертной тоской. При каждом хлопке дверями он нервно вздрагивал, вскакивал, оглядывался по сторонам, не пришел ли Арион Борисыч, и сердце его замирало. Но он так и не устерег прихода Ариона, а когда увидел, как точно вихрем подняло лавину людей в коридоре, устремившихся в приемную, было уже поздно. Там он оказался самым последним. Но все-таки нашел себе место за печкой. Начался вызов посетителей. Девушка выкликала фамилию, посетитель тут же тревожно и суетливо проходил в кабинет инспектора, а следующий в очереди вставал подле двери и окаменело ждал. Из кабинета выходили по-разному. Один выбегал очень быстро, улыбался на ходу и, раскланиваясь, удалялся весело. А другой находился в кабинете долго, оттуда доносилось унылое бормотание и после всего отчетливое резюме Ариона:

— Вот так, и только так.

Посетитель тогда выходил медленно, уныло озирался, потирал воспаленные глаза и вздыхал. Значит, потерпел фиаско.

У Евстафия Евтихиевича онемели ноги, и без того недужные (он болел тромбозом), но он все стоял, переминался, перемогался, одолевал желание удрать отсюда и никогда ни в жизнь не возвращаться. Подобное гадкое настроение испытывают только на вокзалах, в казармах и в захолустных судах: приступ свинцовой тоски, отчужденности от людей и неодолимое желание поскорее удрать. Когда он остался один и уже хотел шмыгнуть в кабинет, навстречу вдруг вышел Арион с большим брезентовым, распираемым от бумаг портфелем. Евстафий Евтихиевич застыл на месте, сердце его сильно заколотилось. Арион, заметив его, тут же отвел глаза в сторону и прошел мимо.

— А я? — произнес растерянно Евстафий Евтихиевич, обратясь к барышне за столом.

— Вы же не записались, — сказала она из-за машинки.

— Я думал — живая очередь.

— Очередь-то очередью, да надо записываться на нее, — ответила барышня, продолжая стучать.

— Так запишите меня.

— На завтра?

— На завтра…

— На завтра завтра и запишитесь.

Евстафий Евтихиевич опешил, а барышня так же механически, как сказала, стала чистить машинку, потом перекладывать в сумочке разные разности девичьего обихода: карандашик, губную помаду, пудреницу, гребенку, платочек, зеркальце, записную книжечку и еще что-то в крошечных свертках. А Евстафий Евтихиевич безучастно глядел, как она ворошит эти вещицы, и думал, что он совершенно зря сюда приходил. Но тут вошла Варвара. Она сразу угадала настроение старика и сказала:

— Ты, батюшка, видать, сплоховал. Тут люди ранехонько приходят и на двери записываются в очередь. Ты ступай домой, а я за тебя похлопочу, я тебя самым первым запишу.

Евстафий Евтихиевич удивился:

— Как это на дверях писать?

— Очень просто, — сказала Варвара. — Ты, видать, новых правил не знаешь, у нас порядочек…

Она вывела его наружу и показала на дверях росписи посетителей.

— То все на ладонях химическим карандашом каждый себе ставил номер. Выучились в магазинных очередях да на вокзалах. То оно, конечно, прочнее, каждый на ладони свою очередь узнавал и чужую. Да Арион Борисыч запретил — некультурно. Почнут в буржуйских странах надсмехаться. Вот и начали на дверях. Я сейчас тебя первым накатаю… Не горюй, мужик. Мы с тобой всю жизнь знакомые.

На другой день Евстафий Евтихиевич пришел рано, еще до открытия дверей. Он обрадовался, что его фамилия красовалась действительно первой в списке. Но когда открыли двери, очередь опять мгновенно перепуталась, каждый лез к девушке, расталкивая других, и из-за бестолковой сутолоки и яростной толкотни Евстафий Евтихиевич оказался опять в хвосте. Но он решил на этот раз все-таки дождаться приема у Ариона во что бы то ни стало.

И вот когда его очередь дошла, он опять не был принят: инспектор велел объявить, что у него сейчас начнется очень срочное и исключительно важное заседание по неотложному вопросу и всех, кого он не принял, примет в следующий раз, а в какой день, того пока и сам не знает. Именно на нем, на Евстафии Евтихиевиче, пришла в голову инспектору эта мысль — прекратить прием и отложить его на неизвестные сроки. И ему показалось, что это не что иное, как сознательная мелкая месть, на которую всегда был способен Арион Борисыч. Но что делать? Евстафий Евтихиевич еле приплелся домой, напился чаю с малиновым вареньем и лег в постель, чтобы набраться сил для следующего раза. Утром после сна к нему вернулась прежняя решимость, и он сказал себе, что придет сегодня в уоно и бросит в лицо инспектору горькие упреки. Он опять пришел раньше всех и опять уже сам записался первым. Инспектор был в кабинете, всех принимал, а его не принял. Наконец Евстафий Евтихиевич остался в приемной один. Он попросил девушку доложить, что ждет третий день приема и устал. Девушка ушла и через минуту вернулась, пожала плечами и молча села за машинку.

— Хоть плачь, — сказал Евстафий Евтихиевич. — Ну что?

— Ничего, — ответила она и опять пожала плечами. — Прием закончился.

— Странно, — произнес он. — Непостижимо, что он именно на мне закончился.

— На ком-нибудь да должен заканчиваться. Это так естественно. Тыщу раз вам повторять.

— Когда же меня он примет? И примет ли?

— Ничего не могу сказать, — ответила так же механически девушка.

— Все-таки я подожду, как вы думаете?

— Я об этом ничего не думаю.

Евстафий Евтихиевич продолжал ждать.

«Он беспощаден, упрям, как все самоуверенные невежды, выскочки, карьеристы, — думал он об Арионе. — Он не понимает ничего и никогда не понимал из того, что не входит в обиход его скудоумной жизни. Будучи словесником по образованию, презирает литературу как очаг заразы и беспокойства, презирает все чужое — заграницу, столичную жизнь — и, хотя сам только недавно стал кандидатом партии, уже презирает всех беспартийных, презирает хорошее воспитание, опрятность, вежливость, целомудрие, трезвость. Он никогда не выпивает на людях, но только дома, и то запершись. Зачем я тут сижу и жду от него справедливости?»

Но все-таки не трогался с места. Прошло сколько-то мучительных минут, и вошел Петеркин. Он взглянул поверх головы на Евстафия Евтихиевича и проскользнул мимо в кабинет инспектора. Евстафий Евтихиевич внимательно прислушался. Его слух поразили слова: «место дворника» и «третий день торчит». Сердце его налилось тоскою и гневом. Он поднялся, чтобы пройти туда, в кабинет, но вдруг вышел оттуда Петеркин.

— Вы насчет меня там? — сказал Евстафий Евтихиевич.

— Да, представьте, и насчет вас.

— Каково же мое положение?

— Положение? Чуть похуже губернаторского, — ответил Петеркин, снисходительно улыбаясь. — Есть много мест и при школе. О чем горевать?

— Какие же это места? Сделайте милость, объясните.

— Вот, например, требуется дворник. Предельно трудовая вакансия. Всякий труд полезен и почетен в нашей стране. Так и я думаю… насчет вас.

— А Семен Иваныч тоже так думает?

— Это и его мнение. Я точно не могу сказать, но уверен.

— Так ли? Он мне говорил другое.

— Не верите? Ваша воля. До свиданья.

Евстафий Евтихиевич остолбенел. «Значит, и тот лгал? Обещал же место библиотекаря. Хватит!» Евстафий Евтихиевич вышел.

«Конечно, я могу Ариона и сокрушить, — размышлял он, — достаточно мне сказать, где надо, о том, что я о нем знаю… Но… Не могу… Проклятая мягкотелость и это мое непобедимое презрение к некоторым словам… Интеллигентщина… Безнадежные мысли… С другой стороны, если вы отнимаете у себя всякую надежду на свои силы, вы делаете себя неспособным к действию. Дайте мне поверить в могущество своей воли, и я (да и всякий другой) пущу ее в ход. Да, я не могу поднимать борьбу ради торжества справедливости и истины, ибо я не тренировал свою волю, и не могу пустить ее в ход против своего противника даже в том случае, когда имею против него такие шансы».

Он пошел к своему другу Василию Филиппычу. О чем они там разговаривали — никто не знает. А наутро нашли Евстафия Евтихиевича мертвым. Его хоронили в очень серый и неприглядный день. Улица была пуста. Чуть накрапывал дождь. Мокрые воробьи, нахохлившись, сидели на изгородях и на крышах домов. За гробом уныло брели сокрушенные друзья Евстафия Евтихиевича, несколько учителей и учеников да старушки — профессиональные участницы всех поминок. На жалком полуразрушенном кладбище с упавшей оградой, поваленными крестами, покалеченными кустами сирени, дикой жимолости и бузины (тут по ночам шатались пары и предавались тайным утехам) была вырыта глинистая могила. Люди остановились, столпились и не знали, что делать. Попа не было, а нового ритуала похорон тогда еще не создалось. Получилось замешательство. Тогда кладбищенский могильщик, которому надоело ждать, и он, уморившись и продрогши, торопился пропить выручку за рытье могилы, громко выругался:

— Суслики! В гроб… бога, мать… До каких пор мы будем ваньку валять. Пахомыч, подавай крышку… Нуте-ка вы…

Гроб быстро закопали. Только побирушка перекрестилась, всплакнула и сказала:

— Вот был человек и нет человека. Вчуже и то страшно. Так как же нам без бога-то?! Проводили на тот свет неотпетого, неотмоленного. И некому прийти на могилку и поплакать.

Медленно и молча все врозь разошлись с кладбища.

Квартиранты разбрелись кто куда. Домик Евстафия Евтихиевича соседи разобрали на дрова, и вскоре на этом месте осталась только куча хлама, в котором рылись курицы.

Загрузка...