6

На школьном совете у стола разместились ученики — представители групп и комсомола. Тоня всех ближе к столу, остальные уселись от нее по старшинству. Всех дальше сидел Женька Светлов, мальчуган лет двенадцати, с громадным красным галстуком на груди. Он ни разу не улыбнулся и не пошевелился. От него веяло ледяным холодом человека, обреченного ходом исторических событий на героические подвиги школьных переустройств.

Преподаватели сидели одаль от стола, в тени, молчаливые и напряженные. Пахарев вполголоса объяснял грустному директору значение очередного педагогического поворота в школе. Иван Дмитриевич за кратковременное руководство школой пережил много всяких поворотов и поэтому выработал в себе терпимость к ним и внутреннюю уверенность, что может быть и хуже, но страха перед ними он не проявлял ни внешне, ни внутренне, а соглашался с новым учителем, повторяя за ним:

— Надо, надо оживить работу… В такой плоскости и ставь вопрос. Оперативность необходима, чтобы бился пульс жизни…

Иван Дмитриевич зачитал сетку часов, выработанную Наркомпросом. Надо было выбрать комиссию по составлению расписания в связи с назначением в школу новых учителей и перегруппировкой сил. Это всегда было крайне канительное и тяжелое дело. Всем хотелось преподавать только в утренние часы и никому — в вечерние. И как только он огласил количество часов, отведенных на каждый предмет, и осведомился о мнении школьного совета, вдруг поднялся со скамьи Женька.

— Мне группа дала принципиальный наказ, — сказал он твердо, — чтобы математику передали другому учителю. Математичка абсолютно непонятливо объясняет и употребляет почему-то иностранные буквы. У нас и своих русских букв вполне достаточно.

Учительница запальчиво оборвала ученика:

— А ты меньше озоруй — и будешь понимать. Остальные все понимают. Слишком востер на язык. Из молодых, да ранний.

— Спросите у кого угодно, — ответил представитель седьмой группы. — Никто по математике ни бе, ни ме, ни кукареку.

— А кого спрашивать? Ребятишек? Садись. Мал судить об этом. Вырастешь, тогда суди старших. «Иностранные буквы». В математике все знаки интернациональны.

Женька сел, и тогда поднялась представительница старшей группы и предучкома Тоня Светлова, сестра Женьки.

— Я предлагаю, — сказала она, — убрать ненавистный немецкий язык из нашей группы и физкультуру, сократить число уроков литературы и русского языка. Все равно они пропадают даром, как это ни жаль, мне в особенности, ибо я обожаю литературу. За их счет увеличить математику, а также и обществоведение, если будет преподавать его новый учитель. У нас многие готовятся в вузы. Немецкий язык все равно не выучишь, да его в вузе и не спрашивают, а без физкультуры и так обойтись можно: мы купаемся, играем в волейбол, ходим на лыжах, развиваемся физически и без физкультурника. А преподаватель физкультуры у нас — неавторитетная личность. Почти все наши идут в вузы технические. Рубашкин Костя готовится в дипломаты, он имеет для этого все данные, будет работать за границей по углублению мировой пролетарской революции. Богородский изучает политическую экономию и желает быть ученым, как Маркс и Энгельс. Многие девочки готовятся в киноактрисы, им необходимо повышать вкус, чаще посещать кино и подковываться эстетически. Группа просила как можно внимательнее отнестись к моему заявлению. Мы этот вопрос подработали в учкоме, в культкоме, в комсомоле и т. д.

Вдруг она остановилась и пугливо поглядела в сторону директора. На нее надвигалась, пробираясь меж стульев и подняв руку с указательным пальцем вверх, учительница-старушка. Она держала развернутой ученическую тетрадку. Листы трепетали в ее руке.

— Вам теперь не надо ни русского, ни немецкого, — задыхаясь, зашептала она, пробуя сдержать свое волнение. — Я иностранных писателей в подлиннике читаю, моя милая, и все-таки постоянно думаю о несовершенстве своих знаний.

— Неправдышка, — сказала робко девочка — представительница первой группы. — При царях-деспотах женщин жестоко угнетали. Не подпущали голосовать к урнам…

— А вы с неба звезды хватаете в семнадцать лет. Умнее старших хотите быть. А где вам быть умнее старших, когда вы двух фраз связать не сможете.

Она махнула тетрадкой в воздухе, и оторванные листы полетели над головами сидящих. Евстафий Евтихиевич конфузливо пытался поймать их, простирая руки над столом. Ребятишки бросились собирать листки. Поднялся смех. Иван Дмитриевич с трудом водворил тишину.

Вслед за самым младшим и самым старшим представителями групп захотели сказать что-то и средние. Представитель восьмой группы предложил выделить рисование из системы обязательных уроков и перевести его на положение вольного кружкового занятия вечером.

— Потому что рисуют, — так закончил он, — всего несколько чудаков из баловства, а остальные на уроках прохлаждаются. А Василия Филиппыча никто не боится, оттого тем, кто не рисует, а занимается чтением, бездельники мешают. Я, например, всегда пишу сочинения на уроках рисования и прошу от имени группы школьный совет наладить дисциплину в классе, чтобы нам шалопаи не мешали читать и писать на уроках рисования. Понимаете, время жалко…

— Я обещаю, я постараюсь, — мирно ответил Василий Филиппыч с места спокойным голосом. — Как же, как же, вы бы мне сами об этом и сказали. А я и не знал, вот грех какой…

Шестая группа, состоящая сплошь из любителей физкультуры, требовала: во-первых, чтобы по физкультуре прибавили часов, чтобы этой группе передали класс более вместительный, чтобы математику сократили до минимума, потому что никто ее не любит.

— И даже удивляемся, как ее можно любить — одни цифры.

Не успела девочка договорить, как математичка резко заявила, что в таком случае она расстается с шестой группой, если там не любят математику.

— Математика признается всеми великими людьми наукой наук, — сказала она, — а ребятишки вместо занятий устраивают дискуссии на уроках: реальная ли это и полезная ли наука, если минус, умноженный на минус, дает плюс. Они так и заявляют: воображаемых линий и точек не может быть, воображаемую линию вообразить нельзя, это «религиозный дурман и выворачивание мозгов набекрень». Математика, дескать, постигается на практике построек и измерений. Будешь инженером — и само собой станешь математиком. Это ведь абсурд.

— Нет, не абсурд, — зашептали маленькие все сразу. — Это доказано, что наука должна быть конкретной…

— Доказано, доказано… конкретна…

Председатель приостановил галдеж.

И тут посыпались обиды со стороны учителей. Физкультурник Коко (так называли его и ученики, потому что держался он с ними как с товарищами, и эта фамильярность устраивала и его самого, и учеников) в свою очередь жаловался на пятую группу:

— Физкультура — это, понимаешь, это — долг перед родиной. Потом, физкультура есть основа здоровья. Поэтому в пятой группе, где не уважают физкультуру, много дряблых, неповоротливых учеников. А ученицы, те ходят точно пришибленные телки, извиняюсь.

Как только он вымолвил это, представительницы зашевелились и зароптали:

— Ах, это мы-то телки? Сам ты жеребец.

Теперь каждый говорил всем и все каждому, только никто уж никого не слушал. Представительница пятой группы, впрочем, всех перекричала:

— Он всегда нас называет то котятами, то поросятами, то щенятами. А один раз девочек назвал «раскоряки».

Только Пахарев, прикрыв ладонями лицо, молчал. Вдруг он решительно поднялся и строго поглядел на собравшихся. Тут же наступила тишина.

— Я не хочу вас обидеть, Екатерина Федоровна, — сказал он математичке, сидящей с ним рядом, — но в словах учеников ваших, которые обижаются на «воображаемые линии» и хотят постичь сущность этих линий при постройке зданий, есть очень здоровое ядро… Поближе к жизни…

Ученики моментально оживились, их лица приняли ликующее выражение. Учителя опустили головы.

Пахарев оглядел учеников, занявших на педагогическом совете самые центральные места, улыбнулся и сказал:

— Я просто хотел бы напомнить элементарный принцип просвещения: в школе воспитывает и учит учитель ученика, а не наоборот. И этого пока никто не отменял…

Ученики в недоумении стали переглядываться. Послышался шепот:

— Нет, отменял… Нет, отменял.

— Что отменено революцией — мы знаем, что введено нового — тоже знаем. И на голом месте культуру не строят. Нельзя же, переходя реку, разрушать за собой мосты.

Ребята улыбнулись. Пахарев даже не придал этому значения. Он предложил пересмотреть основы самоуправления в школе, учебный план, метод преподавания. Иван Дмитриевич, изнеможенный и сбитый с толку, смолк и глядел на всех оловянными глазами. Зато ученики безмерно ликовали. Подул новый ветер! Они сверлили Пахарева преданными глазами. Он вдруг стал их предметом удивления, предметом восторженного преклонения. Когда пришло время выбирать комиссию, ученики в один голос крикнули: «Пахарев! Семен Иваныч Пахарев!»

Во время перерыва Иван Дмитриевич все продолжал стоять, держась обеими руками за пояс толстовки. К нему подошел Евстафий Евтихиевич на цыпочках и робко спросил:

— По какому же расписанию завтра занимаемся? Старое отменено, а новое не составлено?

Тот встрепенулся и ответил:

— Теперь по какому хотите, Евстафий Евтихиевич. Моя песенка спета. Пусть орудуют новые кадры. Им виднее.

Евстафий Евтихиевич еще тише шепнул ему:

— А то, что меня заплевали, так об этом никто даже ни слова. Эх, Иван Дмитриевич…

— Не сетуйте на меня, дружище. Вы видите, я тут уж не хозяин. Завтра же ложусь в больницу… Пускай молодежь налаживает эту, как ее, политехни… техническую школу. Мне уж ни до Дальтона, не до Дьюи… Пропади они пропадом… И фамилии-то какие-то басурманские, черт их дери.

А между тем в саду разгорелась схватка между представителями ученических групп в школьном совете. Они раскололись на два яростных лагеря. Одни были за Рубашкина, другие за Тоню.

— Вы слышали, — сказал Рубашкин, — какую пилюлю нам преподнес новый учитель… Нечего сказать, подковался он там в институтах. «Не вы, говорит, учите нас, а мы вас!» Если хотите знать, то это нам, представителям учащихся, здоровая оплеуха… Дескать, не забывайтесь, кто вы и кто мы. Вы — только ученики. Опять классовое давление.

— Все-таки ведь мы и в самом деле ученики, — сказала Тоня, — и это факт, Рубашкин.

— Факт, факт, — поддакнули ей девочки. — Мы, конечно, ученики… И нос подымать нам рано.

— Ну и оставайтесь всю жизнь учениками. А мы не хотим, — сказал Рубашкин. — Мы давно из пеленок вылезли. Мы хотим руководить массами.

— Мы давно сознательные и морально устойчивые, — подтвердили вслед за ними мальчики, и особенно Женька Светлов.

— Учителя у нас все беспартийные, Тонька, и мы — пионеры и комсомольцы — должны давать им установки! — крикнул он в самое ухо сестре. — Ты можешь засыпать всех. Это даже свинство с твоей стороны, Тонька. А еще комсомолка.

Но, не желая его слушать, Тоня сказала:

— Ну тогда, может быть, сделать наоборот: учителей посадить за парты, а мы будем их учить?..

— Они — спецы, — отчеканил Рубашкин. — Они дают нам знания. И за это спасибо. А идеологию они должны получать от нас. Они жили при царе и заражены старым режимом. Вениамин Григорьич что нам говорил? Только единицы из них способны перейти на позиции рабочего класса. А все остальные саботажники, и мы их только терпим… А придет время, и им форменная труба. Если такая элементарная вещь еще не вошла в твое сознание, Тонька, то мы должны тебя на ближайшем комсомольском собрании проработать как уклонистку. Дошло?

— Тебе бы только кого-нибудь прорабатывать. Уж больно постаршел.

— За выработку нашего мировоззрения у всей массы ребят, а не у комсомола только должна идти борьба…

— Ну и борись. Но мы нового учителя в обиду не дадим… Сколько ни агитируй.

— Никто не собирается его обижать… Но прощупать мы его должны. Ты идеологически не права. Всегда молодежь была в авангарде. Добролюбов и Писарев были очень молодыми людьми, а они шли впереди всех стариков, звали народ вперед и были вождями революционной демократии. Об этом же, помнишь, и сочинение писали…

— А Некрасов, Щедрин хоть и были стариками, а шли тоже впереди всех.

Рубашкин начал немножко сдаваться.

— Я так думаю, — сказал он, — что Пахарев выпалил эту фразу — «Мы должны учить вас» — из тактических соображений. Неудобно сразу выдавать свои новые установки и восстанавливать против себя старых шкрабов. Вот он их и успокоил этим. Понятно. Но, по всему видать, — парень мировой. Он себя покажет. Во всяком случае, Тонька, я думаю, что он пойдет с нами в ногу… Ну, а не пойдет, пусть пеняет на себя. Его покарает история. Верно?

— Кто не с нами, тот против нас, — крикнул Женька. — Мы — принципиальные. Крепко держим слово, по-пионерски.

Женька записывал все модные слова и выражения и повторял их, как в свою очередь записывал и запоминал сам Рубашкин все самые сокровенные слова, которые слышал от Петеркина. Женька знал, что Рубашкин берет уроки политической мудрости у Петеркина, и, следовательно, тут не промахнешься. Когда он убедился, что никто не хочет поддерживать его реплик, он затянул комсомольскую песню (хотя он и был еще только пионер, но пионерских песен уже стеснялся, считал, что перерос их). И на этот раз все его поддержали. А в саду послышалась бравая, отчаянно-безбожная песня:

Долой, долой монахов,

Долой, долой попов,

Мы на небо залезем,

Разгоним всех богов.

Но в это время Марфуша позвонила, и все заторопились.

Иван Дмитриевич объявил, что следующий вопрос на педсовете — информация Петеркина о трудовой политехнической школе…

Пахарев насторожился, он ловил каждое слово Петеркина, потому что уже наслышался о его растущем авторитете среди общественных кругов города. Петеркин стал разъяснять «Положение о единой трудовой политехнической школе».

— На наших школах продолжает красоваться вывеска: «Трудовая школа», но чаще в самих школах нет никакого труда. Я не говорю о нашей школе, тут некоторые сдвиги есть.

— Есть, определенно есть, — подтвердила громко Шереметьева, учительница немецкого языка. — Школа идет по генеральной, бригадный метод внедряется у нас с помощью товарища Петеркина успешно, ученики этим методом довольны… Это его личный вклад.

Евстафий Евтихиевич вздрогнул, взглянул на нее с укоризной. Василий Филиппыч грустно покачал головой. Пахарев с недоумением произнес:

— Бригадным методом довольны? Бригадным?

— Бригадный метод можно считать в основном освоенным. Особенно на уроках обществоведения и немецкого языка, — продолжал Петеркин. — А вот эта проблема — проблема общественно полезного труда — в школе основная, ее поставил перед нами, перед педагогикой Великий Октябрь. Тут мы отстаем.

— Думается, что данный год есть, так сказать, переломный в истории нашей школы, — продолжал Петеркин. — Наш коллектив пополнился новым педагогом, который, несомненно, внесет в учебный процесс самые живительные соки новаторской школы. Она — новая школа — развернет свою работу по трем каналам. Во-первых, хозяйственная работа, во-вторых, политико-просветительная работа и, в третьих, санитарно-гигиеническая… Взять шефство над селом… А борьба с вредителями? А древонасаждения? День леса?.. А сколько увлекательного таит санитария?! Борьба за личную гигиену, за внесение культурно-санитарных навыков в пределы семьи? Возглавлять малярийные кампании… Исполкому надо знать о количестве неграмотных в селе, дается задание школе, школа производит перепись… А почта сколько таит для ребят прелестей? Разносить газеты, письма… Заменить почтальонов.

— Куда же деваться почтальонам, избачам, санитарам… — произнес Евстафий Евтихиевич. — Незадачливые профессии, их легко вытеснить школьниками.

Иван Дмитриевич произнес:

— Помолчите, Евстафий Евтихиевич. Вы постарше, уступите… Вы всегда с протестами. Вы — анархист, Евстафий Евтихиевич.

Но Евстафий Евтихиевич не внял директору. Он продолжал:

— Значит, школа одна должна бороться с невежеством и нищетой, которые имеются вокруг? Где взять силы учителям и ученикам? Ведь ваши теоретики: Шацкий, Блонский, Шульгин — ничего не сказали по этому поводу?

— Они сделали упущение, не посоветовавшись с вами, Евстафий Евтихиевич.

— Сударь! (Это он сказал нарочно так — «сударь».) Есть всякие виды работы, и я могу их тоже перечислить, тем более что это легче всего… Легче всего дать миллион советов для всего населения и труднее всего отучить от дурной привычки одного хотя бы мальчика… Не всякая работа педагогически ценна… работа может быть очень ценной в общественном смысле, полезна, даже необходима, но в педагогическом смысле она может быть очень вредной. Например, служить в пьяных вертепах, вычищать выгребные ямы, торговать водкой… и тому подобное. Вот в прошлом году вы занимались такой общественно необходимой работой, как сбор окурков в общественных местах. Собирать окурки надо, парки, и набережные, и площади города загажены окурками, хотя и стоят везде урны, но ими не приучены пользоваться. Стоит урна рядом, но он все-таки бросает окурок на траву или на дорожку, и вот вы затратили на собирание окурков несколько дней, разрабатывая «комплекс» — «оздоровление площадей и улиц города». А что из этого получилось в смысле педагогическом? Сплошной ляпсус. Безобразие, сударь… Ребятишки напрятали окурков и стали их докуривать, приучились курить и сейчас курят и уже по своей инициативе собирают окурки на площадях… Этого вы хотели?!

Евстафий Евтихиевич, тяжело дыша, произнес эту тираду громко, взволнованно и сел… Шереметьева тут же вскочила и неестественным голосом, в котором было искусственно-взвинченное возмущение, произнесла:

— Мы должны отмежеваться… Это неслыханная дерзость. Во всяком случае, дискредитация советского учительства. Это не вписывается в момент. И я первая заявляю категорический протест…

Это было так неожиданно, что в учительской воцарилась напряженная тишина…

Шереметьева Евгения Георгиевна, ходил слух, была по рождению графиней. Шереметьевы были богатыми вотчинниками в Нижегородской губернии и родственниками Евгении Георгиевны. Никто этого не знал точно. Но достоверно было одно: что ее муж, полковник, принимал участие в колчаковском мятеже, пропал без вести, может быть, жил за границей. Евгения Георгиевна осталась с ребенком, без средств. Она хорошо знала языки, но никто не хотел брать ее в школу. Иван Дмитриевич взял ее из сострадания. Она имела немного уроков, мало зарабатывала, ютилась с ребенком в каморке у старухи — городской мещанки. Ребенка девать было некуда, и она оставляла его в сторожке у Марфуши… А когда он подрос, ему было уже четыре года, она его брала с собой на уроки. Он сидел на задней парте тихо, смирно, пугливо прислушиваясь и озираясь своими огромными серыми глазами. Из благодарности или из чувства самоохранения она никогда не перечила комсомольцам. Она ужасно боялась потерять место работы и делала все для того, чтобы не подумали, что у ней на уроках ученики бездельничают, ходят вверх ногами, открыто заявляют о ненужности немецкого языка… и ее третируют, как это и было на самом деле.

Учителя питали к ней чувство жалости, смешанное с брезгливостью, неприязнью, даже с презрением. Поняв, что репутация Евстафия Евтихиевича пошатнулась, она теперь везде выступала против него. Вот и сейчас учителя испытывали большое чувство неловкости, никто к ней не присоединился, но и не одернул ее… Все сидели как в воду опущенные… И только Евстафий Евтихиевич жестом отмахнулся от нее, как от мухи, и продолжал:

— Уважаемый докладчик — столичный человек и по характеру личного быта — городской холостяк. Ему не знакома русская сельская жизнь школьников, и он, ратуя за труд в школе, думает, что труд для наших школьников небывалая новость. А вы спросите у каждого школьника, чем он занят дома, и вы удивитесь многообразию их труда. Боже праведный! Да это они вас, Вениамин Григорьевич, должны наставить на путь истинный, заставить полюбить физический труд и понять его значение, а не вам их… Эх уж эти варяги!

Иван Дмитриевич оборвал его и сказал:

— Вы забываетесь, дорогой. Вы перебарщиваете. Я лишаю вас слова… К чему эти оскорбительные и недостойные советского учителя намеки о варягах?

— Забывается. Вернее — зарывается. Он ответит!.. — разъярясь, вскрикнула Евгения Георгиевна, и багровые пятна выступили у ней на лице и на шее. — Он дискредитирует наш коллектив. И мне стыдно за него, стыдно, товарищи, стыдно.

— Сами забываетесь, — ответил ей Евстафий Евтихиевич, — флюгер. Держите нос по ветру, смотрите, не ошибитесь… И в сервилизме тоже есть мера.

Все вскочили с мест. Иван Дмитриевич пробовал водворить порядок, но ничего не получалось, и он объявил собрание закрытым.

На улице Пахарев очутился с Петеркиным рядом.

— Тут работы непочатый край, — сказал Петеркин.

— Однако вам тут трудновато было одному…

— Что делать? Не пасовать же перед мещанином. Хотя, надо сказать, у Афонского не отнять начитанности, и он крепок, как египетская пирамида. Но ведь начитанный дурак больше дурак, чем дурак невежественный…

Пахарев пожал ему руку:

— Вы не будете одиноки…

— Да я об этом и не беспокоюсь… Что будет скоро? Прекрасные лаборатории, библиотеки, учебные пособия, система обучающих машин — и учитель окажется пережитком. Только ученик и книга, ученик и прибор, ученик и механизм… И вот тут и вырастет знающий, общественно активный, привыкший сам добывать знания, профессионально-подкованный специалист.

Идя к дому, Пахарев осмысливал, что видел и слышал. Содержание речи Петеркина не было для него новым: у него у самого это все, что касалось трудовой школы, в зубах навязло. Но его привлекла одержимость этого человека, Петеркин казался как бы пришельцем из другого мира: всех тревожил, был глашатаем смелых истин и не робел ни перед какими трудностями. Правда, поражала Пахарева в нем одна черта: это представление о легкости создания новой школы и о воспитании нового человека в кратчайший срок. Пахарев знал, что труднее привить ребенку один хороший навык, чем написать ученый труд о человеке как предмете воспитания… Но и горячность эту в Петеркине, и идеологический экстремизм, и неточность, и вывихи в формулировках объяснял его темпераментом, одержимостью, молодостью и особенностью воспитания. Перемелется — мука будет… «А старик занятный. И вовсе это типаж не из Гоголя и Островского».

Загрузка...