48

У некоторых учительниц были на этот раз «окна», и они пережидали свои пустые часы в учительской, занимались кто чем: одни проверяли тетрадки, другие готовились к урокам. Стояла чуткая тишина. Еле-еле доносились из классов приглушенные голоса учеников. Марфуша обметала лестницу, даже шорохи веника были различимы.

Солнце било в открытые окна с яростью весенней силы и разбрасывало зайчики по стенам. Оно бередило души учительниц.

— Какая тишина, — сказала Манечка шепотом. — Она недавно была назначена в школу. — Сколько цветов за Окой на лугах… Как красива березовая роща. А мы тут киснем.

— Эта тишина зловеща, — ответила Шереметьева тоже шепотом. — Очень, очень зловеща.

— Почему же зловеща?

— Ах, Манечка. Где зав. уоно? Где наш директор? Где Мария Андреевна? Будет кутерьма в нашей школе, поверь моему слову, какой еще не видывал свет. И не минует нас всех страшная перетряска.

— Кого же будут перетряхивать, Евгения Георгиевна?

— Милочка, паны дерутся — у холопов чубы болят. Пословица старинная.

— Кто паны, кто холопы?

— Холопы — это мы с тобой. Когда выгоняют начальников, то их подчиненным тоже достается. Неужели тебе не ясен смысл этой пословицы?

— Уж очень она стара — паны, холопы. Значит, ты думаешь, что Семена Иваныча это заденет?

— Милочка, ты наивна! В первую очередь его заденет. Это дело решенное, очевидное, ясное как день, — еще тише произнесла Шереметьева.

— Кто это сказал?

— Все так говорят. И в городе, и в учительских кругах. Все, все.

— А может быть, это липа.

Шереметьева приложила пальцы к губам и показала в сторону комнаты делопроизводителя.

— Да что вы… Его нет. — Манечка открыла дверь в комнату Андрея Иваныча. — Глядите! И даже завуча нет сегодня, — сказала уже обычным тоном Манечка. — Куда все подевались?

— Наверно, на Страшном суде. — Шереметьева вздохнула. — Да и нам не миновать его. Всем попадет.

Манечка возразила простодушно:

— А нам-то с вами за что?

— Ах ты, Манечка, как кисейная барышня, ну ничегошеньки не смыслишь. Когда наводят в учреждении или в ведомстве так называемый порядок, то у каждого в таком случае находят ошибки, чтобы отягчить проступок подмоченного руководителя. — Я ничего не боюсь, — сказала Манечка. — Я работою с душой и абсолютно честна. Притом работою первый год, с меня взыску не будет.

— Это, как говорит Рубашкин, до лампочки, — ответила Шереметьева. — Козла стригут, баран дрожит.

В своем кругу она выражалась теми словами, которые употребляли все коллеги.

— Никому в этой суматохе не придет в голову разбираться, кто прав, кто виноват, — продолжала Шереметьева, уже громко для всех здесь находящихся, которые навострили уши. — Раз школа проштрафилась у начальства, то ему не докажешь, что в плохом коллективе вот я одна хороша. Будут стричь под одну гребенку, и тень за тобой потянется как шлейф на всю жизнь. (Она говорила для всех, но обращалась только к Манечке.) Будешь еще напрашиваться даже, чтобы послали в деревню, да и в деревню не пошлют, а запишут в лишенцы… А уж это вы сами знаете, что таксе… Вечный «волчий билет».

Манечка боялась деревни как чумы и поэтому пригорюнилась. Она жила при родителях всю свою жизнь в городе и деревню представляла чем-то вроде джунглей с тиграми, гориллами и с дикарями, ходящими в шкурах и с дубинами, охотящимися на зверей.

— Как же нам быть, Евгения Георгиевна? — сказала она, делая испуганные глаза. — Ведь это в самом деле ужасно. Опозорят на всю жизнь из-за этого… пошлют в деревню…

— Лаптю, тому деревня не страшна, — тихо подсказала Шереметьева, — он родился в курной избе, с тараканами, спал в обнимку с теленком, он в деревне как рыба в воде. А вот нам каково… Я сроду боялась лошадей и коров, а они, говорят, бродят по улицам без стражи. Даже свиньи и собаки. А собаки бывают бешеные… бррр! — Шереметьева вздрогнула, и вслед за ней почти все вздрогнули. — И вдруг в самом деле пошлют туда к ним, к собакам. В избах, говорят, нет кроватей, все спят под тулупами на печи, водопровода нет, иди с ведром на колодец, уборных тоже нет.

— Это очень некультурно. — Манечка сделала страшные глаза. — А как же? Без туалета?

— Как хочешь…

— Какой ужас! — Манечка всплеснула руками, и багряные пятна пошли по ее лицу и шее. — Надо писать об этом в Москву. Это бесчинствуют наши власти на местах. Об этом в центре не знают… И о нашем положении тоже.

— Знают! — твердо произнесла Шереметьева. — Но раз директор виноват — вина и коллектива. Так по новой идеологии. Все отвечают за одного…

— Так что же это? Значит, нет выхода?

— Выход один.

— Какой?

Шереметьева сказала ей на ухо:

— Надо, пока не поздно, отмежеваться.

Манечка, вытараща глаза, уставилась на Шереметьеву:

— От кого отмежеваться?

— От нашего школьного руководителя.

— Это поможет?

— Повторяю: верное средство избегнуть беды. Ты, видно, вчера родилась, газет не читаешь. Когда кто-нибудь сел в галошу, то друзья и знакомые тут же от него отмежевываются.

— Не очень это чисто, — сказала учительница младших классов Ольга Васильевна. — До сегодняшнего дня все улыбались Пахареву, и вы, Евгения Георгиевна, на педсовете при всех говорили ему, что он навел в школе образцовый порядок и поднял моральный уровень школьников, а сегодня призываете отмежеваться.

Евгения Георгиевна поджала губы:

— Так подскажи, что делать, милочка.

— Говорить правду.

— Правду? Правду начальство не любит. Оно обожает, когда его по шерсти гладят… Курят фимиам. Награждают аплодисментами. А ты — «правду»…

Тут начался галдеж. Одни считали, что надо говорить правду, другие — что промолчать, но нашлись и такие, которых Шереметьева сильно запугала…

— Нет, это в самом деле очень важно, — первой и твердо сказала Манечка. — Расскажите, Евгения Георгиевна, что в данном случае говорят, когда отмежевываются.

Шереметьева стала объяснять, и все внимательно ее слушали:

— Ну что говорят? Обычные вещи. Дескать, хоть он мне и товарищ, и приятель, и даже друг, и даже мы нередко выпивали вместе (это признание укрепит веру начальства в вашу искренность), но я — принципиальный… против правды не пойду, я знаю его ошибки, и мой долг их вскрыть и вредный элемент разоблачить. Только прошу меня в его компанию не зачислять… Ну тут надо, конечно, перечислить его все ошибки и даже слухи (там разберутся), все, все слухи, и решительно осудить. Чтобы слова звучали искренно, особенно негодование, в некоторых местах надо сказать даже со слезой… И выдержать манеры и лицо. Комиссия тогда не усомнится: дескать, наш в доску… Вот всегда так отмежеваются, я это слышала не раз, да и самой приходилось… И вот видите, целехонька осталась на службе, хотя мое ужасное социальное происхождение всем хорошо известно… Была графиня, стала советским служащим… И даже членом профсоюза… Один раз даже была премирована в дом отдыха путевкой.

Наступило напряженное молчание. Все обдумывали положение и потом постепенно разговорились. Вспомнили все слухи, которые налипли на имя Пахарева, и в атмосфере общего психоза стало очевидным, что замалчивать эти слухи опасно. Все забыли то, что говорилось о Пахареве раньше, и никто того уже не вспоминал, а каждый норовил выудить из памяти самое прескверное о нем мнение, высказанное кем-нибудь у колодца на улице или подле лавки на базаре.

— Я точно знаю, что сослуживцы Ариона по уоно от него уже отмежевались, — твердо заявила Шереметьева, хотя это тоже был слух, — и все остались спокойненько на своих местах.

Манечка решительно, с молодой горячностью произнесла:

— Арион наш, конечно, лопух, и это все знают, но молчат. Эта мымрочка, Людмилка, вертит им, как хочет, из него веревки вьет. Настоящая капитанша Миронова: «Мы ваши начальники…» Но ведь то был восемнадцатый век… А сейчас век пролетарских революций и торжества правды на земле… И нам стыдно мириться с этой ложью, которая встала на пути прогресса… и загораживает нашу дорогу к светлому будущему…

— Верно, верно… Мы советские учителя, и мы обязаны блюсти честь своего мундира… («Честь своей юбки»), — сказала иронично Ольга Васильевна. — И, не разобравшись, скорее отрекаться от своего коллеги.

На нее набросились, зная о ее неравнодушии к Пахареву:

— У голодной кумы всегда обед на уме. Ха-ха-ха!

— Поменьше обещай, побольше получишь, голубушка.

— Надо бы нам посоветоваться с Марьей Андреевной, — сказала Манечка. — Она всех нас умнее.

— Вот и дура! — обрезала ее Шереметьева. — Вздумала с кем советоваться. Ведь это одна компания: Пахарев, Соломой Крытый, она. Кто ее вызвал из Нижнего? Знаешь ли? Он вызвал. Тут такая семейщина… Влопаешься. Ты этого хочешь?

— А я и не знала, — виновато ответила Манечка. — Я здесь новенькая и не в курсе.

— Тут еще, милочка, такое бытовое разложение вскроют, что все ахнут. — Шереметьева поморщилась, изобразила ужас в глазах и покачала головой. — Такое вскроют… Это же с ума сойти.

— Значит, Марья Андреевна тоже полетит? — спросила Манечка.

— Ну а как же? Куда иголка, туда и ниточка. Если хочешь знать, и Андрей Иваныч полетит, он в Пахареве души не чает, и даже Марфуша полетит, она за него горой — по глупости, разумеется…

Все наэлектризовали себя страхом до последней степени.

Манечка страдала больше всех.

— А как же нам заблаговременно отмежеваться, я не знаю. А надо это поскорее сделать до официального разоблачения Пахарева. Иначе нам не поверят. Товарищи, ведь не поверят?!

— Ага, ты наконец догадалась, дорогуля… стала благоразумной… Вот ты и выкрутишься, — подзадорила Шереметьева.

— Но как, как?

— Очень просто. Всегда в таком случае пишут в газету коллективное заявление и подписываются все коллективно.

— Коллективно — это не опасно… Вот надо и нам…

Чтобы не выдать своей радости по этому случаю, Шереметьева сказала намеренно равнодушно:

— Мне дала тут одна из наших посмотреть такое заявление… Да я все думаю, если подпишутся коллеги коллективно, и я подпишусь… Все мы должны бороться за высшие идеалы.

Шереметьева вынула бумажку — заявление в газету с несколькими подписями. Она эту бумагу заготовила сама и уже собрала несколько подписей, но здесь, в школе, до сих пор опасалась показывать и свою подпись пока еще не поставила.

Манечка первая из присутствующих здесь решительно подписалась под заявлением. Остальные заинтересовались им, разгадывали по почерку подписавшихся лиц. А в это время Манечка объясняла, что гражданский долг каждого — пока не поздно, отмежеваться от школьного руководства. Столпившиеся у стола учительницы опять невесть в какой раз повторили вслух все нелепости, которым обволокли они сами имя Пахарева, и спешно стали расписываться. Шереметьева ни одним словом не выдавала своей тайной радости и никого не понуждала. Простодушная Манечка выполнила ее желание так непосредственно и эффектно. Только Ольга Васильевна думала и вдруг произнесла:

— Кого мы слушаем… бесструнную балалайку… И вообще, прежде чем кого-нибудь осуждать, надо его выслушать. А то получается, мы вроде фискалы, наушники.

На нее все набросились как оглашенные, и их вид исступленных подействовал безотказно. Ольга Васильевна тоже поставила свою подпись… То же делали и вновь приходящие… Особенно эта фраза Манечки: «Надо вовремя отмежеваться, а то опоздаешь» — оказывала на всех магическое действие.

Находились такие, что, расписавшись, спрашивали:

— А подействует ли? Ведь если начнут чистить коллектив, то никому несдобровать. Скажут: «Вы проводили в жизнь установки Пахарева, так извольте за них отвечать…» Где же личная ответственность?

— А вот мы и скажем, — парировала Манечка, — мы скажем: «Вот мы вам сигнализировали, товарищи…»

— Почему же так поздно?

— А мы в ответ: «Сразу не разобрались». И кроме того, ведь он приехал с назначением губоно… Попробуй повоюй с губоно. Нет, нет, я убеждена, что нас даже похвалят за примерную бдительность.

Ольга Васильевна опять произнесла:

— А вдруг мы прометимся?..

Манечка уже вступила в раж («Брехучая сделалась», — подумала Ольга Васильевна.) Она увидела, что может, как и Коко, оказывать действие на коллектив, состоящий из людей старше ее, и она была возбуждена этим до такой степени, что утеряла весь свой небольшой запас благоразумия и самокритики, целиком находилась в плену своих иллюзий и запальчиво объясняла:

— Не бойтесь, не прометимся. Уж я-то знаю. Где Андрей Иваныч? Его нет, он днюет и ночует в уоно. Их, делопроизводителей, жучат. А где Арион? Может быть, это и не Арион, а, например, буржуазный шпион… Я посвящена отчасти в эти тайны. Мне Мастакова большая приятельница и говорила: «Ищут Ариона и не могут найти…» И его, говорят, уже с работы сняли. А если его сняли, будут и директоров снимать, а за ними чистить и учителей… Мне не страшно, я первый год работаю и имею право на снисхождение, а вот вам… И как мы здорово поступили, что вовремя отмежевались… Пахарев всегда мне казался подозрительным…

— И мне…

— И мне…

— Какая-то мелкобуржуазная прослойка в мировоззрении…

— Несомненно, он ревизионист, если с Арионом заодно…

— А может быть, его вовсе и не губоно назначило… Могут быть документы поддельными… И он шпион.

И опять накатила на них волна воспоминаний, догадок, домыслов, предубеждений…

Ольга Васильевна тайно благоговела перед Пахаревым и считала тот день счастливым, когда она встречалась случайно с ним и смогла вызвать на его лице улыбку или услышать слова сочувствия и привета, но сейчас он ей казался человеком, ее глубоко оскорбившим, ибо он не только не принимал ее кокетства, даже не замечал его. И уже она рассматривала себя как жертву, испытавшую глубокое глумление над собой, ибо, несмотря на свои сорок лет, она не потеряла самого главного инстинктивного стремления женщины — нравиться.

— Я собственными ушами слыхала, — сказала она, — собственными! Он соблазнил эту наивную девчонку Портянкину… Тссс! И бросил. И Марья Андреевна тоже из соблазненных им… Но только она по своей гордости молчит… Она не подымет дело… А может, и подымет… Оскорбленная женщина, оскорбленная в своих самых святых чувствах, на все способна.

Шереметьева сложила бумагу с подписями и положила ее в сумочку.

— Уговор, коллеги, — сказала она. — Отныне нам следует держаться всем одного: в один голос говорить, что сработаться с таким директором невозможно. Он оторвался от коллектива… Он утерял классовое чутье. Так аргументировать — это будет и наиболее эффективно, и наиболее благородно, и наиболее современно.

В это время возвратился Андрей Иваныч из уоно.

Сняв с себя рясу и определившись делопроизводителем в школу, он не думал менять ни манеры разговаривать, ни манеры своей общаться с людьми. Кто встречался с попами захолустных городков, тот сразу увидит попа в любом одеянии. Андрей Иваныч всегда был мягким и благодушным, неопределенным в своих симпатиях и антипатиях, уклончив в серьезных суждениях, не навязчив, любил шутку, но безобидную, редко и очень осторожно высказывал свое мнение, зато всегда внимательно слушал и никогда собеседника не прерывал. Не пытался вызывать на дискуссию и обмен мнениями считал достаточным для серьезной беседы. Никогда никто не слышал от него, чтобы он кого-нибудь осуждал или о ком-нибудь выразился со злостью. Учителя при нем стеснялись выговаривать грубые или циничные фразы.

Как только он появился в учительской, все повскакали с мест и окружили его:

— Ну что? Как? Вы в курсе?

— Голубчик, Андрей Иваныч, — взмолилась Манечка. — Какое несчастье нас постигло. Кошмар! Расскажите скорее, не томите душу. Мы вас здесь заждались. Как все это получилось? Только, пожалуйста, поподробнее.

— Ведь он и сам не ожидал этого, — ответил Андрей Иваныч.

— Не ожидал, а мы все ожидали… Вот уж были уверены.

— Да и я так думал…

— Доигрался, — сказала Шереметьева. — На роду ему было написано — не сносить головы.

— Говорят, правды нет. Есть правда! — воскликнула Манечка.

— Куда он теперь денется?

— Вот уж насчет этого ничего не знаю. А только ему — шабаш. Что-то с психикой неладно.

Все были поражены.

— Я говорила, что он сумасшедший, — произнесла торжественно Шереметьева. — Только этого еще недоставало, чтобы нами руководил ненормальный субъект.

Андрей Иваныч спокойно продолжал:

— И представьте себе, Людмила Львовна от него не отреклась… Или, как нынче выражаются, «не отмежевалась». Наоборот, искренне опечалена… А уж считали ее совсем легкомысленной и потерявшей совесть… А вот, поди ж, ошиблись… И верно сказал незабвенный Николай Михайлович Карамзин: только бедствия открывают настоящие качества характера как отдельных людей, так и целых народов. Людмилочку нашу, право, не узнать…

Все в недоумении застыли…

— Так это вы про кого, Андрей Иваныч? — упавшим голосом спросила Шереметьева.

— Про кого же больше? Про Ариона, конечно. Его же сняли с работы, а не кого-нибудь другого…

— Его? Ариона? А мы думали…

— А что вы думали?

— А не… — произнес кто-то робко сзади.

— Что означает это «не». Кого же еще?.. В толк не возьму.

Ни у кого не поворачивался язык расспрашивать дальше.

— А кого поставят вместо Ариона? — произнесла наконец Манечка заплетающимся языком.

— Предлагали Семену Иванычу, да он отказался.

— Как же это, Семену Иванычу? — произнесла с перехваченным от волнения голосом Шереметьева. — Не может этого быть… Шутка ваша неуместна, Андреи Иваныч. Всем известно…

— Известно, конечно… Кому же здесь еще могли предложить этот пост, — сказал спокойно Андрей Иваныч, улыбаясь в бороду, что всегда означало его отличное настроение. — Да вот только он решительно от этой чести отказался. А зря, по-моему. Большому кораблю — большое плавание… Сейчас я встретил его на улице, шел из укома. Направляется в уоно. Скоро сюда заявится… Сидел, говорит, в укоме близ двух часов у нового секретаря — Тарасова. Толковали. Все уговаривал его Тарасов — возьми бразды правления в уезде в свои руки да возьми. «Я привык к своей школе, — сказал Семен Иваныч, — втянулся в работу, коллектив там хороший, я с ним сработался, полюбил, он мне доверяет, и оттуда никуда не пойду».

Свинцовая тишина воцарилась в учительской.

Ольга Васильевна теребила полу кофточки вздрагивающими пальцами. Манечка как разинула рот, да так и застыла. От Андрея Иваныча не укрылось, что лицо, и шея, и руки Шереметьевой покрылись розовыми пятнами.

— Напрасно отказался Семен Иваныч, — произнесла Шереметьева неестественно бодрым голосом. — Я была всегда убеждена, что только он сумел бы навести полный порядок во всех школах нашего города…

— Я много повидал людей, — сказал Андрей Иваныч, — и отпускал им грехи на исповедях, и знаю все грехи людские, вплоть до самых тайных и неблаговидных… И я вам поведаю, что страшен не тот, кто творит ошибки: мы все их делаем и один бог от них застрахован, если верить Священному писанию, а тот, кто, увидя, что он сделал ошибку, не хочет в этом покаяться. Вот у Семена Иваныча я не заметил этого свойства. Он не считает себя чище и выше других и всегда готов признаться в том, чего не знает, не умеет и что выполнил оплошливо. Он не станет сердиться на того, кто захочет его предостеречь или ему указать. И в нас, подчиненных, он любит то же самое… Я с ним каждодневно сталкиваюсь по всем мелочам повседневной жизни… И на то уповаю, что в его характере есть нечто такое, что нельзя сломать. А уж нет ничего хуже, как человек без характера.

Андрей Иваныч прошел к себе в комнату. Учительницы молчали, и каждая прятала свои глаза от другой.

— Я все это отлично предвидела, — сказала Шереметьева, — и решила вас немного разыграть… Неужели вы думали, что я так опрометчива и глупа?.. Неужели вы хоть на один момент усомнились в том, что я отлично понимаю, какую огромную роль в нашем городе сыграл Семен Иваныч по оздоровлению идеологической атмосферы среди советского учительства. Да, конечно, это же и была инициатива его: убрали наконец этого идиота Ариона.

— Ему мы этим обязаны, и только ему, — подхватила Ольга Васильевна. — Это человек кристальной честности и душевной щедрости… и огромного мужества… Мне товарищ Волгин говорил то же самое. Семен Иваныч последовательно с Арионом боролся. А мы, конечно, надо прямо сказать, стояли в стороне…

— А как же заявление об отмежевании? — спросила Манечка.

— Я оставлю его при себе, — сказала Шереметьева. — Как памятка о твоей, милочка, наивности…

— Вам бы актрисой быть, Евгения Георгиевна. Да, я действительно все это приняла за правду…

— А я не приняла за правду, — сказала одна учительница. — Я знала, Евгения Георгиевна большая мистификаторша… И я подписалась, чтобы посмотреть, что будут делать другие…

— И я, и я тоже, и я, — повторяли друг за другом остальные учительницы.

Загрузка...