44

Окна в комнате занавешены, а в коридоре нет света. Петеркин нащупал дверь и смело толкнул ее. Она распахнулась, и он вошел. Сейчас конура Габричевского напоминала помещение захолустного полустанка: узлы лежали навалом и кое-как на полу, везде мусор и беспорядок.

— Уже экипировался? — спросил Петеркин.

— На всякий случай, сударь. Береженого и бог бережет.

— Прибудешь в Херсон, ищи Гудковича. В Астрахани приютит Белошапка. А может быть, еще и здесь удержимся. А?

— Вот это исключено. За каждым теперь отчаянная слежка. Тарасов — как легавая. По следу идет. — Габричевский поморщился. — Как вы, оппозиционеры, шлепнулись в самую лужу. Съезд показал ваше гнусное бессилие… А сколько было на него надежд, возни, крику…

— С тех пор как ты, полковник, потерял веру во Врангеля, ты потерял веру вообще… Стал форменной тряпкой. Запомни, Валентин, наше поражение временное, так мне и сообщили. Да ты их сам увидишь. Фамилии я тебе не оглашаю. Будут на собрании, убедишься, все тертый народ. Теперь у нас настала пора собирания и концентрации сил… Каждый должен быть на счету.

— Надоела эта пошлая оперная конспирация, Вениамин, не по летам. И конца-края страхам не видно. Тоска смертная — вся жизнь на колесах, подумай. В сорок лет точно прожил тысячелетие.

— Не ныть, не пищать! Наш брат революционер не знает ни устали, ни страха, ни уныния. И всегда должен быть начеку. Если даже и сложатся так обстоятельства, что придется покинуть эти гнусные места, мы тут все же оставим свои корни. Рубашкин сколотит новую группу из рабочей молодежи… Если только будет умен, как я ему велел. У него есть хватка, воля. Если, говорю, будет осторожен и находчив, иначе Тарасов его сотрет в порошок. Кой-кого и при Тарасове под шумок уберем, вроде этого деревенщика Пахарева, мастера Светлова и прочих простодушных цекистов. Шереметьеву пригласил?

— Без нее нельзя. Ну что, каков новый этот секретарь? Тарасов? Ты его видел?

— Довелось. За Цека глотку перервет. Все перетряхивает вверх дном. Теперь он взялся за комсомол. Боюсь, повредит Рубашкину. Рубашкина мы в уком пропихнули, и я ему дал инструктаж. Да, Тарасов та язва. Но это — пиррова победа, Валентин. Вот увидишь. Вы, белогвардейцы, слишком перепуганы историей гибели своих генералов: Калединых, Врангелей, Колчаков — и не знаете, какими мы располагаем кадрами вожаков. Это — революционная элита… Сливки партийных бойцов. Закалка, опыт, эрудиция, авторитет и безошибочная проницательность.

— Никогда принципиально не интересовался социалистами. Гуртовые типы, геройство тупой последовательности. Фанатики грядущего муравейника.

— Хватит, хватит, слышали от Победоносцева и Каткова.

— Если судить по нашему городу — кадры ваши малочисленны. И притом одна аморфная озлобленная прослойка интеллигентов-никудышников. Даже Лохматый и тот не хочет с вами идти. А уж озлоблен беспредельно.

— Лохматый — перекати-поле. Выдохшийся болтун, вечный скиталец, все растерял, что имел, и даже предал мечту свою, из-за которой исковеркал себе жизнь, — жить без власти… этот вздор анархистов… Но вернемся к нашему делу. Вовсе не так безнадежно оно и здесь у нас. На каждом опорном пункте свой верный человек. На заводе, в учреждениях, в школах.

— Даже в школах. Кто же это?

— Шереметьева. Тверда как скала.

Габричевский расхохотался:

— Да она собственной тени боится… Для нее и тень кочерги — виселица.

— Напрасно смеешься. Она есть то, что нам надо. Внутренняя эмигрантка: обозлена за расстрелянного мужа, за свою судьбу. Она верой и правдой будет служить нам. И ненавидит этих лопухов Пахаревых смертной ненавистью.

— Много я перевидел на своем веку подобных дамочек, «служивших верой и правдой» не тебе и не Льву Давыдычу, а его величеству самодержцу всероссийскому, а пришел час испытаний — драпанули за границу как чумовые. Что стоит ненависть Шереметьевой? Укрепись Пахарев в общественном мнении, и она будет перед ним ползать на коленях, лизать ему ягодицы.

— Я сделал все, чтобы спутать карты в игре Пахарева. Окружающие уже сейчас считают его разложившимся бюрократом.

— Интриганство — не сила, Вениамин. Жизненный опыт свидетельствует, что нечестные средства оборачиваются против тебя же самого, как бумеранг.

— Теперь я вижу, друг, что ты растерял не только свои идеалы, а даже элементарное мужество белого офицера.

— А я этого и не скрываю. Мне только бы добраться до границы. До любой границы, и я обрету покой. Покой! Какая прелесть — знать, что за тобой не следят, тебя не подслушивают. Не бояться говорить, что думаешь. Не вздрагивать при каждой кожаной фуражке. Три года я как в окопе, каждый час ожидал — вот схватят. Я живу с чужим паспортом, под чужой фамилией, с чужой женой, на чужие средства, под чужой властью, твержу чужие слова и даже вижу чужие сны. И уж ни в других, ни в себя не верю.

— Это предел падения. Без веры в себя нельзя быть сильным.

— Мальчик, вера — вещь иллюзорная. Она лечит только простодушных людей, вроде Пахарева или нашего блаженного учителя физики, которого так удачно назвали ученики Соломой Крытый. Но каково это мне, когда я видел беспомощность Черчиллей, жалкую судьбу громких полководцев армий, молодых княгинь с звонкими аристократическими фамилиями, продающих себя проходимцам за кусок черного хлеба. Встречал светочей науки в роли нищих, богачей, спихнутых с трапов в Черное море. Я видел людей поопытнее, похрабрее, поумнее тебя, скулящих в поисках защиты… На кого вы опираетесь? От кого ждете чуда? Мальчик без штанов.

— Слышишь, идут. Скули про себя сколько угодно, только не мешай нам, пожалуйста. Не совращай других.

— Мешать я вам не собираюсь. Пусть каждый из вас хоть повесится на моих глазах, пальцем не шевельну.

— Не копти землю, не оскорбляй человечество.

— Человечество? Паюсная икра, сжатая из мириадов мещанской мелкоты.

Между тем один за другим, тихо озираясь, собирались приглашенные Петеркиным.

Загрузка...