Только вникнув в живое дело, Пахарев понял, что не все, чему он обучался в институте, тут оказалось пригодным. Он штудировал зарубежных знаменитых историков (Моммсена, Нича, Фарреро) и русских — от Карамзина до Покровского, а в программах средних школ истории даже не было, и ученики считали ее устаревшим барахлом. Он изучал литературу на ее мировых образцах от Гомера до Льва Толстого, а место этих корифеев в школе занял Безыменский и Жаров, о которых он имел самое смутное представление. Он прослушал курс лекций об умных системах воспитания от Песталоцци до Ушинского, а тут нужно было прививать привычку не сморкаться на пол и вытирать обувь. Он научился преподавать в образцовой «опытно-показательной» школе, а здесь оказалась распущенная ватага. Положение его было сходно с ситуацией человека, который обучился ездить на фешенебельном автомобиле по отличным дорогам, а его заставили ехать на разбитой телеге по проселочным ухабам. Словом, на ходу надлежало перестраиваться. И он бросился в омут жизни с головой, не рассуждая, выдюжит ли, а повинуясь исключительно долгу. Правда, выходило «в помощь учителю» огромное количество брошюр, книг, журналов. Но советы эти давались людьми столичными, кабинетными, людьми со стороны. Поэтому все их теории казались скороспелыми выдумками. Брошюры и журналы валялись по углам неразрезанными, только администрация заглядывала в них иногда, чтобы «не отстать в установках». А на самом деле всяк, учил, как он находил в данных условиях подходящим и возможным. Не то выпадало на долю самой школьной администрации: вертись не вертись, а надо было «внедрять и осваивать» эти новые методы и приемы передового воспитания, о которых возвещалось в брошюрах и а разъяснениях губоно.
В городе было три средние школы: имени Ленина, имени Маркса, имени Луначарского. Школой имени Ленина заведовала Мастакова, старая дева, высокая и неуклюжая, с неиссякаемой энергией и громовым голосом. Раньше она была начальницей женской гимназии и в новой школе изо всех сил «старалась» не казаться «отсталой». У ней был собачий нюх на все новшества, она их вводила с молниеносной быстротой. Будучи умной и понимающей, что многие новшества, предписываемые уоно, до того нелепы и кратковременны, что и само уоно в скором времени от него отмежуется и «заклеймит позором», она только делала вид, что старается. Школа ее считалась у начальства «передовой». Она развила лихорадочную погоню за выхватыванием первенства, и поэтому ученики ее школы прославились на всю область «сознательностью» и «активностью».
Мастакова ревностно оберегала репутацию своей школы и очень опасалась, что случайные неожиданности могут обесценить ее потуги. С приездом Пахарева тревоги ее еще больше усилились. Но когда она убедилась, что тот печется не о показной стороне дела, а о подлинной (а это она считала безумием в текущих условиях), с саморекламными речами не выступает, у начальства не заискивает, то успокоилась. «Простофиля», — решила она про себя.
Школа Мастаковой находилась в центре города, в отличнейшем помещении. В эту школу отдавали девочек интеллигентских семей. Педагогический совет тут отличался благонравием: Мастакова на порог школы не допустила бы учительницу с подмоченной репутацией.
В целях справедливости следует заметить, что Мастакова была взыскательна и неутомима, предана школе до фанатизма, как это бывает со старыми девами, у которых пропала надежда на личное счастье и все упования и смысл жизни сконцентрировались вокруг своего дела. Она поступалась не только всем личным своим покоем и благополучием ради детей, но того же требовала и от всех своих подчиненных. Уж этих она не щадила вовсе, если они сопротивлялись ей. Она была строга до грубости и пребывала в убеждении, что женщины в роли учителей выносливее, безропотнее, исполнительнее, послушнее, во всех отношениях надежнее и талантливее, чем тугодумы-мужчины, которых она открыто презирала, не являясь исключением из той категории старых дев, которые всю жизнь мечтают о замужестве, но при своем уме и положении не отличаются ни привлекательностью, ни женственностью, ни обаянием и поэтому всю свою энергию вкладывают в труд, в котором почти всегда находят себя и свое счастье. Она умело и изворотливо выжила всех мужчин из своей школы. Даже физкультуру отдала в руки одной девушки, разыскав ее в областном городе. Ученики в ее школе весь день были под надзором. Их встречала утром у дверей здания дежурная учительница, осматривала обувь, чтобы не носили в кабинет грязи, предотвращала раздоры и опоздания. Раздевался ученик и присутствии другой дежурной, а ходя по коридору, находился под присмотром третьей дежурной. Везде глаз, глаз и глаз. Дежурные останавливали, внушали, убеждали, грозили, если надо было — вели к самой Мастаковой. Бумажку нельзя было бросить на пол, чихнуть, громко сказать, допустить вольность, обычную в других школах. Чистота была безукоризненная. Натертый пол блестел как зеркало, всегда был влажен, а по утрам — ни пылиночки, на паутиночки. Чистые окна радовали глаз прохожих, и не было ни одного случая воровства в школе или хулиганства. Здесь был культ порядка, приличия, перенесенного Мастаковой из старой школы, но модернизированного. Имя Мастаковой из года в год было на красной доске. Приезжающих работников губоно вели непременно к ней, к Мастаковой. Замысловатый ее порядок приводил в восторг всех родителей. «Она их держит в ежовых рукавицах, так их и надо… вон полюбуйтесь на шалыганов», — говорили они и указывали на детей, которые из школы имени Луначарского приходили с продранными локтями, с подбитыми глазами, с ревом и жалобами.
Пахарев познакомился с Мастаковой и нашел ее умной, она опасалась с ним лукавить и высказывала дельные педагогические суждения, которых, впрочем, в своей работе не придерживалась.
Дальше официальных и сдержанных отношений их знакомство, однако, не пошло.
Школа имени Маркса стояла над Окой, на самом высоком месте города, рядом с колокольней. Звон огромного колокола в православные праздники разносился по всей окрестности. В этой школе, бывшей мужской гимназии, и теперь учились почти одни мальчики. И это происходило по той же простой причине: школой заведовал старый учитель гимназии Троицкий. Он ничего не потревожил с Октября ни в методах обучения, ни в оборудовании классов. Начальство считало школу отставшей, а пресса именовала ее мужским монастырем. Но школа не подвергалась со стороны уоно ни разгрому, ни даже реформации. Директора чудаком именовали интеллигенты, самодуром — в профсоюзе, хвостистом — в уоно. Но пока не трогали. Были и на это причины. Слава школы выходила за пределы уезда; только в этой школе ученики получали прочные знания и легко выдерживали экзамены в вузы. Не менее важную роль играла и репутация мужественного директора, не давшего мятежникам разгромить школу. Это случилось в 1919 году, когда Колчак подошел к Самаре и к Казани. В уезде вспыхнуло кулацкое восстание, охватившее двадцать девять волостей. Восстанием руководили бежавшие из Ярославля савинковские офицеры, а также колчаковские эмиссары, пробравшиеся в глухие места Заволжья. И городок был захвачен мятежниками. Отряд их хотел закрепиться в школе: отсюда с холма удобно было отстреливаться. Но Троицкий заявил: «Убейте меня — и тогда превращайте школу в стойло». Он затворил двери и ждал смерти. Мятежники натаскали соломы и подожгли ее. Но сгорели деревянные пристройки, а само каменное здание с лабораториями и библиотекой осталось цело. Там прятался и учитель с семьей. После подавления мятежа школу отремонтировали. И с той поры ни у кого не повертывался язык сказать, что Троицкий — чужак и чужд новшествам. Мастакова тайно завидовала Троицкому, а публично везде подчеркивала его «косность», пользуясь недоверчивым отношением к нему начальства, к чему Троицкий был совершенно равнодушен. К Пахареву же он занял добродушно-снисходительное отношение, охотно беседовал с ним при встречах и говорил:
— Я, как вам известно, ретроград и никак не могу постичь ваших установок: почему собирание учениками окурков в городских парках и обстругивание досок или переноска железа учениками, при полном забвении элементарной грамотности, есть «великое новаторство», «трудовая школа» и «воспитание нового человека». Видно, я и впрямь устарел безбожно и так умру «несознательным и непросвещенным».
Пахарев разглядел и достоинства и изъяны и той и другой школы и, еще не обретши житейской осмотрительности, твердо решил идти своим путем.
Школа его стояла на берегу речки, отделявшей одну половину города от другой, на пустыре, который можно было превратить в чудесный пришкольный участок. Зданий было два: старое, деревянное, в котором теперь обучались малыши «первой ступени», и новое, просторное, каменное, высокое, в котором находилась «вторая ступень» — пять старших классов девятилетки. Это здание школы было выстроено при Советской власти. Ученики тут были из семей ремесленников и рабочих, и это Пахареву нравилось. Эти ребята были ему близки по быту, по жизни, по духу. Расхлябанность в школе не смущала его.
Пахарев попытался разыскать учителей в разных местах. Удалось найти троих. Один служил кассиром в бане, другой сотрудничал в «Подзатыльнике» — в сатирическом приложении к местной газете, третий работал на салотопке потребкооперации. Пахарев обрадовался: все же новые люди — и попросил их прийти на пробные уроки.
Первым явился географ Пальченко. Он явился в седьмую группу в кожаной тужурке нараспашку и в коленкоровой косоворотке без пояса. Недоброжелатели утверждали, что из бань не раз увольняли его за недозволенную торговлю водкой под этикеткой лимонада.
С минуту он покачался перед столом, кашлянул и протрубил басом:
— Я до вас специально. Прислан обучать географии экономической и физической, а также и всякой прочей другой. Стало быть, тише.
И начал развертывать немую карту полушарий. Он разгладил карту и стал рассказывать с южным придыханием в голосе:
— Всех частей света будэ четыре: Африка, Азия, Европа и еще… Амэрика. — Вслед за этим он пристально поглядел в угол полушарий, спохватился: — И маленькая Австралия. Ну это не в счет. Она очень маленькая. — Учитель нерешительно покрыл Австралию своей могучей ладонью. Потом ткнул пальцем в пустыню Сахару. — Поняли?
Ученики лукаво ответили хором:
— Поняли…
— Дужэ гарно. Топэрича посмотрим, что ученые насчет Африки говорят. — Он недружелюбно поглядел на Африку со стороны Индийского океана и добавил: — Африка — это ужасно сухая и широкая страна и в ней водятся стравусы… Стравус есть огромадная така птица, и она несет яйцы по пять фунтов весу. О!
Пальченко руками показал в воздухе, какие яйца несет «стравус». Ученики фыркнули. Кто-то заметил:
— Одного яйца на целый класс хватит.
И все громко захохотали.
Учитель немного смутился и, не зная, что еще можно было бы сказать об этой жаркой стране, бросил Африку и стал показывать границы Азии. Звонок застал его в Северном море, недалеко от Таймыра. Учитель быстро отрезал пальцем пространство Азии от Европы по Уральскому хребту и, облегченно вздохнув, ушел.
— Дужэ шкодливые у вас детки, — сказал он Пахареву. — В такой, представьте, трудной обстановке я робить не обык.
В восьмой группе давал пробный урок обществовед Восторгов. Его знали в городе как автора бойких статеек в местной газете. Он писал о кино, о постановках самодеятельных кружков и об артистах, иногда гастролирующих в городе. Его считали знатоком искусства, ценителем изящного и неошибающимся критиком.
Восторгова ученики хорошо знали. Он часто выступал в Летнем саду с разъяснением спектаклей, гулял с артистками на Большой Круче и неограниченно пользовался контрамарками. Он имел высшее образование, был молод, шумлив, всегда восторженно говорил только об искусстве и собирал толпы слушателей. Ученики ждали его с нетерпением. Восторгов вкатился в кабинет непринужденно, кивнул головой: «Здорово, ребятки!» — и остановился на середине класса.
В глазах учеников засветились веселенькие огоньки. Учитель прошелся по аудитории, поглядел в окошко и сказал:
— Отличнейшая стоит погодка. Наука точно ее предсказала.
Он явно волновался, скрывая это под маской добродушного веселья. Но с чего начинать, пока не знал.
— Урок длится сорок пять минут, — сказал он, — спросишь вас, а объяснять и некогда. Лучше я объяснять стану.
— Ну объясняйте, — загудели, ученики. — Мы любим, когда нас не спрашивают.
— Я вам буду объяснять Парижскую коммуну, — сказал Восторгов, припоминая факты, которые он слышал от разных докладчиков. — Парижская коммуна, — продолжал он, делая широкие жесты, — это великое восстание рабочих. Нет, не восстание — заговор. Рабочие взяли власть в свои руки и держали ее семьдесят два дня.
Фактов хватило только на десять минут. В других местах он мог бы их растянуть и на целый час. А перед Пахаревым ему было стыдно. Силы окончательно оставляли его. Он заметно мучился. И вдруг вспомнил, что можно говорить еще «об ошибках коммуны». Голос его зазвучал смелее, но на этом месте ученик поднял руку и сказал:
— Мне казалось, что Парижская коммуна была не заговором…
— То есть как это так?
— А так. Парижская коммуна была революцией…
Предательская бледность овладела лицом Восторгова. Он вынул платок и вытер лоб. Потом сказал, жалко улыбаясь, что допустил ошибку, и долго говорил о необходимости признавать свои ошибки, ссылаясь на высокие авторитеты.
— Довольны ли вы данным разъяснением? — спросил он учеников.
Ироническая усмешка проползла по лицу Женьки. Он ответил снисходительно:
— Ладно, чего поделаешь, раз покаялись. Лежачего не бьют.
Класс ликовал.
Оставалось еще добрых десять минут до звонка. С напускной бодростью Восторгов прошелся по классу, напрягая память. Ему пришлось один раз писать статью «Организация детской среды».
Он радостно воскликнул:
— Теперь я поведу рассказ на тему «Организация детской среды».
Ученики лукаво заулыбались. Пахарев поник головой.
— Известно, что дети — цветы жизни, — выпалил Восторгов патетически.
Хохот залил аудиторию, и остановить его уже не было возможности. Пахарев поспешно поднялся и указал учителю на дверь. Тот точно пришибленный под гул, визг и хохот вышел за Пахаревым на лестницу.
Задыхаясь от гнева, Пахарев спросил его:
— Как вам не стыдно. Ведь вы — представитель прессы.
Он потянул Восторгова за собой на ступеньку ниже.
— Хотел бы я знать, зачем вы носите удостоверение об окончании педагогического вуза?
При этих словах Восторгов покачнулся и стремительно побежал по лестнице к выходу. Пахарев видел, как тот натыкался на учеников, потом подбежал к калитке и не отворил ее, а перепрыгнул. И уж спокойнее пошел вдоль улицы. И вскоре исчез за углом. Конечно, он больше не появлялся в школе.
Третьего учителя Пахарев разыскал на салотопке потребкооперации, в одном местечке за городом. Это был профессор биологии, убежавший в Октябре из губернского города, во время перестрелки между красногвардейцами и эсеровским полком, засевшим в солдатских казармах. Он с перепугу убежал из дому и очутился в уездном городке, где и нашел пристанище. Когда гражданская война закончилась, он не захотел переезжать в свой университетский город, потому что не верил, будто беспокойства прошли, притом же работа его устраивала. Он знал, как варить клей из костей и хрящей павших животных, как гнать деготь, в котором так нуждалось окрестное крестьянство, как бороться с вредителями полей, садов и огородов. Для местной потребкооперации он был клад. Ему выстроили в лесу подле салотопки теплую избу, которую он превратил в лабораторию, в ней производил свои опыты.
Когда Пахарев узнал, какой человек обретается здесь, он обрадовался и разыскал его. В избе, загроможденной кусками дерева, скелетами зверей и птиц, гербариями растений, склянками, колбочками, всякого рода самодельными приборами, профессор с густой большой бородой и в холщовой одежде показался Пахареву средневековым алхимиком или русским колдуном.
Профессор, поняв, чего от него хочет Пахарев, согласился дать пробный урок, к которому тщательно стал готовиться. Семь лет он был вне интеллектуальной среды, жил в лесу, людей не видел, кроме скандальных возчиков, которые привозили ему материалы. Он ничего не знал из того, что уже прочно вошло в советский быт. И это сразу обернулось неожиданными для него неприятностями. На лестнице, по которой он шел, вслед за ним двигалась озорная лавина школьников.
— Тише, дети, пожалуйста. Тише, — сказал, профессор.
— Мы — пионеры, — важно ответил Женька Светлов.
Сердце профессора сжалось. Он не знал значения этого слова, он понял, что допустил какую-то антипедагогическую оплошность и произнес:
— Прошу прощения, господа пионеры.
— Мы не господа, — хором ответили ребята, — мы из трудящихся. Из лишенцев в нашей школе очень мало…
Профессор явно почувствовал, что ошибся опять, он не знал, что такое «лишенец», и забормотал:
— В таком случае извините… извините…
— Не извиняем, — весело проскандировали ребята, которым фигура профессора казалась архаичной и смешной. — Ни за что не извиним.
Они взвизгнули от удовольствия и заторопились в класс весело, с предвкушением предстоящего занимательного события.
Когда профессор вошел в класс и увидел на стенах портреты, диаграммы, лозунги, призывающие к политехническому труду, он совсем оробел и растерялся. Ученики не сразу сели за парты, они разглядывали его, как диковину, и обменивались бесцеремонными замечаниями.
На первой скамье школьники сидели к нему спиной. Он подошел и тихо на ухо сказал им:
— Я прошу вас изменить позу. Это неудобно.
У него не хватило духу сказать — неприлично.
Ребята сели правильно. Но тут же к ним подскочили товарищи, снедаемые любопытством, о чем же с ними шептался учитель. И, узнавши это, они тоже повернулись к нему спиной. И профессор подходил к ним и уговаривал каждого сесть как следует.
Но как только он отходил от парты, ученики принимали прежнее положение. Так продолжалось несколько раз подряд. Профессор замучился, вытер пот с лица, вышел красным из класса. В учительской он написал Пахареву записку, что по состоянию здоровья не сможет вести занятий, и с облегчением отправился на свою салотопку.