50

Деревца распустились и были свежие, игривые как невесты. Этот оазис буйной зелени вокруг школы вселял в душу то хмельное чувство обновленной жизни, которое почти всем живущим бок о бок с природой отлично знакомо, потому что много раз плодотворно испытано и прочувствовано.

Пахарев корпел над бумагами в кабинете с открытым окном и обдумывал содержание речи к выпускному вечеру. Выпуск целого поколения учеников, с которыми сжился, сросся и с которыми вот на всю уж жизнь расстаешься, сам этот факт настраивал элегически. Для Пахарева теперь все здесь было родным: и этот свирепо цветущий садик, кюветы, куртины и дорожки, посыпанные песком, и даже сама улица перед школой, мощенная горбатым булыжником и обсаженная молоденькими тополями, и эта Троицкая горка с огромным колоколом, который был свергнут Женькой и опять был водворен на место православными прихожанами, и даже аляповатая, дерзкая вывеска Портянкина с нарисованным кренделем и завитком колбасы, — все было близкое и родное.

За перегородкой многотерпеливый Андрей Иваныч монотонно щелкал на счетах, Марфуша обметала пыль на лестнице крыльца и свирепо скребла косарем. А выпускники, чувствующие себя точно пташки, выпущенные из клеток, возбужденно щебетали у штакетника. Они горячо обсуждали, как провести вечер в складчину, и все не могли решить — покупать вина или нет и если покупать, то какого.

Вдруг вошел к Пахареву Женька, он не мог не быть там, где компании и оживление, и сказал:

— Семен Иваныч, там у калитки вас ждет какая-то буржуазная тетя. Велела доложить.

Пахарев вышел на улицу и увидел подводу. На крестьянской телеге лежал под одеялом Арион, а рядом сидел возчик с кнутом. Людмила Львовна стояла, облокотясь на грядку телеги. Она была скромно одета, без румян и белил на лице, волосы подобраны в пучок под соломенной шляпкой. Выражение лица было тоже необычное, озабоченное и смущенное. Ни тени былой надменности и снисходительного превосходства.

— Уж вы меня извините, Семен Иваныч, — сказала она робко. — Я везу мужа в Ляхово[4]. Я намеривалась его оставить при себе, ведь он социально не опасный, да врачи говорят, что недуг его сильно прогрессирует и по истечении известного времени может достигнуть степени полной невменяемости. А уж это — грань катастрофы, особенно сейчас в моем положении.

— Я смутно слышал, что он где-то скрывался это время. Зачем? Что за тайны?

— Все с этого вот и началось. То есть он был болен, может быть, с колыбели, но разве мало таких ходит среди нас по земле… Предопределяют наши судьбы, во всяком случае влияют на нас… например, как Ницше, будучи явно сумасшедшим. Ведь никого перед выдвижением на ответственный пост не отправляют на проверку к психиатру. А уж когда исчез Петеркин, этот самовлюбленный претендент на роль уездного вождя молодежи, то душевные изъяны мужа сразу обнажились. Он перепугался насмерть, кричал, что и его «потянут». Ночей стал не спать, все прислушивался к каждому шороху, к каждому стуку, ни к нему ли идут. То и дело по ночам вскакивал и глядел на часы. Держал белье и сухари в чемодане «на всякий случай». А уж когда получил от Тарасова бумажку — явиться в уком, то в страшной панике сгинул из дома. Сперва я думала, что он задержался где-нибудь на заседании. Ночь нет, вторую нет, третью нет. Тогда я принялась с Варварой искать. Обшарила все мышиные норки и наконец нашла его на чердаке у трубы под старой рогожей. Чтобы жить дома — ни на какие уговоры не шел. Пищу от меня брал, а приходить домой — ни за что. И так скрывался две недели, как скрытник, такие сектанты есть в Поволжье… То в бане спрячется, то зароется в солому, а последние дни валялся в хлеву за колодой. Ну, тут я окончательно убедилась, что дело его — швах. Все-таки кое-как обманом выманили его домой и показали психиатрам. Ну что сказать? В один голос трубят: маниакально-депрессивный психоз, осложненный манией преследования… И еще что-то…

Она горько махнула рукой, и первый раз Пахарев прочитал у нее на лице и уловил в голосе муки отчаяния. Потом она превозмогла себя и сказала спокойнее:

— Когда с ним разговаривает знакомый, который ему приятен, то он еще отзывается и даже вступает в беседу. Но незнакомых люто боится и при виде их прячется. Вас больше всех ненавидит. Считает своим погубителем… «Эта деревенщина меня съест…» И цитировал Крижанича: «Русские друг друга едят и с того сыты бывают». Ведь он отлично знал о вашей к нему неприязни. Один вид ваш вызывал в нем судороги… У дегенератов удивительно тонкая интуиция, я в этом убедилась. — Она обернулась к телеге и сказала: — Вот и сейчас куда-то исчез.

— Куда ему деться, — заметил меланхолически извозчик. — Под телегу залез, леший.

Пахарев наклонился и увидел его согнувшимся под телегой.

— Арион Борисыч, здравствуйте! Вылезайте, я вам ничего дурного не сделаю, честное слово. Не бойтесь, вот еще…

Арион вылез из-под телеги, сердито покосился на Пахарева и тут же юркнул под одеяло, закутавшись с головой.

— Я хотела сказать вам, Семен Иваныч, что я обдумала ситуацию и поняла… да поздно… Ужас! Не знаю, как загладить вину вообще… и перед вами…

— Оставьте, оставьте! — Пахарев болезненно поморщился. — Ведь вы относитесь ко мне не хуже других. Иногда даже лучше.

— О, да! Хотя и этот приговор для меня — нож острый — «не хуже других». Всю жизнь я прожила среди этих — «других». Жестокая судьба… Ужасная судьба, Семен Иваныч, поверьте, мне сейчас не до светского лицемерия… Я была как в чаду… И как ошиблась, считая этих «других» элитой. Только вы стали моим маяком… И сейчас чего бы я ни отдала, чтобы вернуть нашу дружбу…

— Я не очень верю во вкус разогретых кушаний…

— Вы просто не хотите себе самому признаться, что я вам и сейчас небезразлична… Да?

— Какими глазами вы это усмотрели?

— Глубже всего смотрят в сердце глаза, которые больше всего плакали.

— Значит, я просчитался, полагая обратное… Ошибка…

— И ошибка бывает поучительна, если только мы молоды. Только бы не таскать ее с собой, ошибку, до самой могилы.

«Она умнее, чем я думал», — подумал он и улыбнулся.

Лицо ее просветлело.

Между тем собирались вокруг телеги мальчишки с улицы. Они приподымали одеяло и разглядывали Ариона. Вдруг он завозился и зарычал.

— Чокнутый! — крикнул один мальчик.

— Рехнулся! Рехнулся! — огласили голоса мальчишек эту пустынную улицу.

Арион откинул одеяло, спрыгнул с телеги и пустился за ними. Дети, смеясь и взвизгивая, рассыпались по переулкам, выглядывали из-за углов и крутили пальцами вокруг лба:

— Нечистый дух! Псих! Бешеный, на дерьме замешенный.

Арион показал им кулак, потряс им и произнес на всю улицу важно, как, бывало, на трибуне:

— Вот так, и только так!

Людмила Львовна схватила его за руку.

— Оставь их, Ариоша. Стоит связываться с глупыми. Ляг. Спи. Дорога дальняя.

Она уложила его под одеяло.

— Вы останетесь одиноки, без средств. Что вы намерены делать? — спросил Пахарев.

— И сама пока еще не знаю. Положение, конечно, хуже губернаторского. Ведь я никогда не трудилась, не служила… Взяла один частный урок, за гроши, конечно… А сейчас я изучаю и английский. Он приобретает большее значение в жизни вообще и для школ тоже. Мне очень даются языки. Я никогда им не обучалась… Нахваталась от гувернанток. Кстати, я потому и вызвала вас, чтобы спросить, не будут ли в вашей школе лишние уроки иностранного. Французский и немецкий я знаю с детства. Шереметьева, я слышала, от вас уходит.

— Она переведена на техническую работу. У ней не ладится с преподаванием… Она не любит детей, а это значит, что и они любить не смогут. Педагогика как наука кажется всем очень простой, ведь правила воспитания — самые первые правила, с которыми человек сталкивается в своей жизни… И все думают, что это просто, как есть, спать… И все ошибаются… Самое близкое — самое трудное для уяснения… Это так же неожиданно, как измена друзей.

— Вот и я почти в таком же положении. Кланялись мне, заискивали, когда была женой Ариона. И мне казалось, что все ко мне добры, а как только его уволили, сразу стала нигде не нужна… На улице завидят — переходят на другую сторону. Мастакова, которая служила мне как собака, так она теперь притворяется, будто со мной никогда и не была знакома. Я сперва у ней хотела уроки попросить… Куда там! Даже не здоровается… «Я не дружусь с «бывшими». А ведь сама — «бывшая», хлеще меня. Начальница царской гимназии. Я буду делать все, что надо, для детей… своих-то нету… так…

— Я посоветуюсь с педсоветом.

— Неопределенно…

— Есть много «но»…

— Значит, вы мне по-прежнему не доверяете, не верите. Это мне больнее всего. Эх, Семен Иваныч, мосты сожжены. Рубикон перейден.

— Хорошо это. Очень хорошо, что наконец проснулась жажда к полезной работе.

— Проснулась! Я всегда об этом мечтала. Но меня обрекали на иную роль… Такова была мораль и всех моих подруг. Так жили и не видели другой жизни. Но ведь не надо читать Жорж Занд, чтобы знать, что работа для женщины — и свобода, и смысл, и половина счастья. Она, работа, сделала человека человеком. Видите, я запомнила ваши слова. Я слышала Блока, он говорил то же: священный труд воспитывает ум и наше сердце. А уж Блоку я больше всего верю. А вы знаете ли, что Габричевский из командировки не приедет?

— Это я знаю, и притом очень хорошо.

— И фамилия его другая.

— Догадываюсь. Каиново племя. Все время рыскают в поисках своего места и не находят. От себя никуда не уйдешь. Посеял плевелы — не жди хлеба.

— Представьте, мы с ним с раннего детства связаны. Еще наши отцы были закадычными друзьями, а наши поместья были рядом. Я считалась его невестой и готовилась к браку. А тут — Октябрь, война, мировая суматоха, все смешалось — кони, люди… Ощущение сейчас такое, точно, прожила я тысячу лет. Я еще не старая, а сколько повидала и испытала всего. Паническое бегство белых за границу. Подлость, предательство, кровь, низость интриг… Знавала похотливых и бездарных князей, тщеславных и глупых министров. Напыщенную фразеологию фальшивых патриотов. Ходульную величавость, спаянную воедино с чванством. И полное бездушие, полное! Отец с матерью утонули у меня на глазах в Одессе при трагической эвакуации. Сестра ушла на панель. А положение какое?.. Даже некому было отдаться. Одичание, грязь, нищета. Да, несчастье — великий учитель и уроки его жестоки. — Она явно заволновалась и остановила себя. — Все-таки именно Арион спас меня от голодной смерти. Умные из нашего брата умирали от голода, от вшей, а дураки приспосабливались. Советская власть так ценила и так хваталась за сочувствующих. А в такой спешке, в схватке с врагом и не всегда отличишь мишуру от золота. И на чем Арион выехал? На обыкновенных доносах. А на кого? На своих же сослуживцев. Грубое приспособленчество у него доходило до исступленного изуверства. Будет ли когда-нибудь это понято и описано, как эксплуатировали революцию в своих выгодах самые презренные ублюдки? Не поверят, но об этом я знаю твердо. Ведь он изо всех сил старался вытеснить из памяти своей всякое воспоминание о прошлой жизни и на этом, по-моему, свихнулся. Он таким же был при царизме. Школа Победоносцева и Дмитрия Толстого. Ведь до чего дошел: выбросил все книги, которые содержали букву ять и твердый знак. «Это — реликвия старого режима», — говорил он. Сжег всю библиотеку от Гомера до Льва Толстого, которая попала к нему от местных помещиков. Библиотека эта могла бы быть гордостью области, а он сжег без сожаленья. И не держал в доме ничего, кроме тощих брошюр, написанных варварским языком этих современных доморощенных экстремистов от педагогики. Он не решался читать Пушкина — все-таки дворянин, Лермонтова просто ненавидел — ведь он с царскими погонами. И читал только Демьяна Бедного.

— Как же вы с ним сошлись?

— Я у него еще в гимназии училась, в частной гимназии Нижнего мадам Геркен… Я училась там год — до института. И хорошо знаю его навыки, и повадки, и характер. Он от природы незлой, он просто, как бы сказать, слабоумный, что ли. Всех умных и порядочных учителей тошнило от этих глупых брошюр, а он старательно пересказывал, как якобы самый первосортный марксизм… Он не злой, Арион, но своенравный — ужас!

— И вы с ним справлялись?

— Самая глупая женщина может сладить с самым умным мужчиной. Но со слабоумным, разумеется, сладит лишь самая умная.

— И ведь многие дельные учителя верили в его искренность и ум, цитировали его речи, новаторскими называли его педагогические бредни.

— Куда там! Привыкшие угодничать и до сих пор эти его «драгоценные» качества объясняют исключительной оригинальностью ума. Ведь человеческая глупость на всех этапах истории бездонна. Власть дает слабому уму превосходство над более талантливым, умным и сильным. Почти все окружение Ариона находило его несравненным, обаятельным, и умным, и дельным.

— И Петеркин?

— Ой нет! Тот все видел и все понимал, а что думал, у таких ведь не узнаешь. Вероломство, скрытность — основная черта характера у политиканов. Мне сдается, что Петеркина разгадали именно вы, Семен Иваныч, и раньше всех. Поэтому он вас особенно ненавидел и натравливал на вас Ариона да и всех, кого можно было натравить. У них, его единомышленников, по-моему, была полная договоренность в отношении вас. Не просто с треском вас снять с работы, а сделать из этого факта большое общественное событие, другим в пример, себе в отмщение. Но прежде чем снять с работы, предполагалось, что пьяная компания Портянкина, подзуживаемая ими, физически расправится с вами, как якобы с соблазнителем его дочери, изуродует вас или убьет. Жених, а теперь муж Акулины, должен был возглавлять это дело, не останавливаясь ни перед чем. Сперва была пущена про вас ужасная клевета. Нажали все педали, но, кажется, и это сорвалось. Вместе с бегством Петеркина и Габричевского, вдохновителей преступления, дело разладилось.

— Кончилось фарсом. Пришли ночью громить меня. Но у них не хватило духу. Тетя Сима потаскала за волосы громил, тем дело и ограничилось. Жених оказался на редкость совестливым парнем.

— Окуровщина жива, с ней долго не разделаемся.

— Враг не малый. Но когда противника нет, нет и победителя.

— Я увидела духовный свет, встретив вас… Вот когда дошло. Не отталкивайте же меня. Поверьте, только с годами приходит мудрость — замена счастья. Знаешь, как надо жить, кого любить.

— Никто не живет на свете страшнее человеконенавистников.

— Да, я теперь это поняла… У всех есть личная нужда, скорби… Но не это главное. Главное — общие бедствия. Изживание их.

— И этих, что около вас…

— Я причинила вам много бед. Не избегала даже провокаций. Но внутренне трепетала… Вы не поддавались ни гневу, ни боли, владели собой. Не спекулировали своими терзаниями, не выставляли их напоказ, чтобы добиться сострадания или даже выгоды. Это диктовалось у вас не желанием скрыть тягость ситуации, но волей к преодолению ее, стремлением сохранить достоинство, с которыми несут свое бремя настоящие люди, как вы выражаетесь, «новые люди». Когда я вспоминаю бегство наше с Габричевским в Крым и сравниваю «наших» с «вашими» — небо и земля. Я потеряла положение и мужа, но я нашла себя.

— Счастлив тот, кто испытал отчаяние и победил его…

— И вам это известно?

Она все еще продолжала считать его не дозревшим до ее опыта.

— Мы начинаем понимать жизнь более или менее после того, как она отхлестает нас… Тогда мы точно после сна впопыхах орем: ах вон оно что, и как просто… А в новое настоящее, которое нами сейчас переживается, в котором мы участвуем, действуем, кипятимся, мы ввязываемся опять сломя голову и снова для того, чтобы это простое понять-таки только в будущем. Учась понимать только свое прошлое, человек, да и все человечество в целом, всегда отдает себе отчет с большим запаздыванием… Это называется уроками истории. Если бы было иначе, кажется, мудрее не было бы существ на свете… Но и скучно было бы жить.

Она горько усмехнулась и вздохнула. Он ее такой никогда не видал. Но понял ее до дна души.

— Я потеряла положение — невелика беда, — сказала она тихо, словно самой себе, — но, кажется, я наконец на пути к важному решению… Что-то должно быть главным в жизни… и выше ее… ради чего и следует жить. Боже мой, как я хочу трудиться и верить в общее дело.

— Да, это важнее всего на свете. Даже без истины можно жить, но нельзя жить без убеждений, при полном отсутствии веры во что-нибудь. Это презрение к жизни рождает таких молодчиков, как Габричевский и Петеркин. Не завидуйте им…

— Завидовать? Бррр! — Она улыбнулась, крепко пожала ему руку и села в телегу. — Счастливо оставаться.

Отъехав немного, она обернулась, и он долго глядел ей вослед, пока телега не повернула в переулок.

«Да, — подумал он, — убеждает нас окончательно только собственный опыт. И она — не исключение. Все мы ошибаемся, оступаемся, падаем, но не все встаем и идем дальше. И так будет всегда. И чем дальше будет, тем неожиданнее, удивительнее и, может быть, трагичнее. Жизнь никогда ни застойной, ни пресной не была. И наши потомки своим действиям удивляться будут в той же мере, невзирая на возросшую науку и разум… За два только года своей жизни здесь я много уяснил и многому удивился. Сколько было надежд, проектов, волнений, поступков, риска… И все для того, чтобы убедиться, как много нерешенных вопросов и как до самых простых из них доходишь с трудом. До простых-то вопросов как раз труднее всего и доходишь…»

Загрузка...