«Сначала человек поглощает Пространство, потом противостоит Времени, а после — жаждет Вечности».
За год до окончания школы я узнал об этом от отца. Это было его собственное открытие — как и несколько других в подобном роде. Иногда я понимал их сразу, иногда лишь годы спустя.
Специальностью отца была лингвистика. Он питал слабость к эффектным определениям — ёмким и убедительным, как математические формулы. Ещё его привлекали ветвистые структуры языковых семейств, сложные схемы синтаксических систем и сравнительные таблицы со словами из разных языков. Слова были отцовским призванием, и иногда казалось, что со словами ему интересней, чем с людьми.
Благодаря словам у отца выработались аналитическое мышление и дотошность. В обыденности эти качества не всегда срабатывали, как надо, а порой даже и мешали взаимопониманию.
— Да, коллега, я понял вашу позицию, — говорил он однажды по телефону. — Единственное возражение: вы утверждаете, будто выражаете своё мнение, так? Ну вот, а я всё-таки настаиваю, что это не мнение, а позиция. Что?.. Как это «какая разница»? Это же ясно, коллега… Мнение — ничто иное, как искренняя позиция, верно? Но позиция, хочу заметить, также бывает и неискренней. Когда человек сознательно говорит неправду — это тоже его позиция. Но вы ведь не станете утверждать, будто ложь может быть искренней? Искренним бывает заблуждение, а ложь — сами понимаете... Что? Просят освободить телефон? Что ж, всего доброго, коллега.
Потом отец поделился с матерью:
— Представляешь, Лариса, я практически прямым текстом сказал человеку, что он лжёт, а он меня, кажется, так и не понял!
Мама ответила: если бы с ней изъяснялись столь прямо и ясно, она тоже ничего бы не поняла.
— Я же не занимаюсь перевоспитанием, — объяснил отец. — Нравится человеку лгать — на здоровье… И всё же удивительно, когда врёт словесник. Кому как не ему понимать, что ложь по своей сути — отрицание языка, этакий язык-наоборот? Это, как если бы физик отрицал законы Ньютона, не находишь?
— А-а, — отозвалась мама, — тогда другое дело...
От отца я узнал, что слова можно дарить — почти, как предметы. Когда мне стукнуло семь, у нас завёлся обычай: каждый день рождения помимо общепринятых подношений я получал в подарок телеграмму на поздравительном бланке — вместо бодрых фраз с пожеланиями она содержала новые, пока ещё неизвестные мне, слова. Их число соответствовало достигнутому возрасту, а потом отец объяснял их смысл.
— Разве не здорово, старик? — объяснил он на первый раз, видя моё недоумение. — Игрушки сломаются, из одежды ты вырастешь, а эти слова будут служить тебе много лет — всю жизнь!
Объяснение меня не убедило — оно было слишком взрослым. Восхищение надёжностью вещей длительного пользования мне ещё было неведомо, к тому же это были и не вещи — их нельзя было потрогать руками. А, главное, новые слова можно заполучить в любой из дней — они бесплатные.
Но я видел, что отец очень доволен своей придумкой, и ему хочется, чтобы она мне понравилась.
— Это игра такая? — на всякий случай уточнил я.
— Точно! — обрадовался отец. — Вот видишь, ты всё прекрасно понял!
После этого всё встало на свои места: это игра, мы так играем. Со временем я даже вошёл во вкус и, получая очередную порцию слов, одобрительно кивал или скептически морщился.
— Вот как? — не соглашался отец. — Тебе не нравится слово «навсклянь»? Зря, старик, зря! Замечательное слово — ты только послушай, как оно звучит: нав-склянь! Как звон колокольчика! И знаешь, что оно означает?..
Среди подаренных слов оказывались и такие, которые я уже слышал, но значения не знал или знал неправильно. В подарок они засчитывались, но их отец подчёркивал красным карандашом. Так пошло уже с первой телеграммы. К примеру, мне казалось, что атом — это то, из чего делается атомная бомба или атомная энергия. Но выяснилось, что «это, пожалуй, и так», но «не совсем так» и «в каком-то смысле ровно противоположное».
— Если говорить о вишнёвом варенье, то всё верно: оно делается из вишен, — согласился отец. — Но ведь не скажешь, что птичий полёт делается из птиц?..
Далее последовало объяснение, что слово «атом» означает — неделимый, потому что когда-то люди считали, что мельче атома ничего нет, поэтому его и невозможно разделить. А на самом деле атом очень даже делимый, и атомная энергия извлекается как раз с помощью такого деления. Отсюда же следовало, что слово «том», которым называют книги из собраний или серий, наоборот означает «доля» или «часть». Ещё отец указал на стоящее рядом слово «индивидуум». Смысл у него был совсем не такой, как у греческого атома, но когда-то на латыни оно тоже означало «неделимый», а его части и доли и по сей день зовутся «дивидендами».
— Вот видишь, как много может рассказать даже одно слово? — спросил он с торжествующей ноткой.
Я кивнул, а мама не удержалась от смелого предположения, что, наверное, где-то существуют отцы, сделанные из приставучести и занудства.
Со временем среди подаренных слов стали попадаться уже знакомые мне. Я обводил их красным кружочком, а отец предлагал что-нибудь взамен — у него всегда имелся запас. При этом мои непредвиденные познания настраивали его на философский лад:
— Так ты уже знаешь слово «абстракция»? — задумчиво удивлялся он. — Как время летит!..
Выработанное с годами аналитическое мышление не мешало отцу время от времени впадать в легковерие, по-видимому, свойственное ему от природы. Помню, вскоре после того, как я пошёл в школу, мне захотелось поделиться с отцом новыми впечатлениями. Впечатлений было много, но по ходу рассказа я увлёкся и для пущего блеска кое-что приукрасил. В наплыве чувств я поведал отцу, будто бы видел на одном из школьных этажей стенд «Великие учёные», где была и его фотография.
Отец очень удивился — стал расспрашивать, в каком пиджаке и галстуке он на той фотографии, кто ещё из учёных представлен на стенде, и даже высказал осторожное предположение — не перепутал ли я его с кем-то внешне на него похожим? Но я не перепутал: под фотографией стояла наша фамилия — Сказкин, и отцовские инициалы — И.С.
Отец сказал: «Занятно, очень занятно» и задумчиво потёр нос. Потом как бы невзначай поинтересовался, скоро ли у нас родительское собрание.
Вечером он, посмеиваясь (чтоб никто не подумал, что им движет тщеславие), рассказал о стенде матери — она в тот момент готовила ужин. Несколько секунд мама смотрела на отца расширившимися от удивления глазами, убеждаясь, что он не шутит. Потом на неё напал такой приступ хохота, что она выронила недочищенную картофелину и несколько раз согнулась-разогнулась в поясе, рискуя наткнуться на нож в собственной руке.
Отец сильно засмущался и немного обиделся — ведь обычно люди для того и иронизируют над собой, чтобы другие над ними не смеялись. А мама это неписаное правило нарушила.
— Да всё я понимаю, — примирительно говорил он, стараясь остановить её смех, — я вовсе и не думал, что там написано «Великие учёные». Конечно же, это стенд «Современные учёные»… «Современные учёные нашего города» — как-то так… Малыш немного напутал... Ты думаешь, я и сам не догадался?..
Не поднимая головы, мама отчаянно замахала ножом перед отцовским лицом, прося пощадить её и не продолжать. Даже я не удержался и прыснул, хотя отец попал в смешное положение из-за меня, и с моей стороны смеяться было не очень-то красиво — тем более, что изначально я хотел сделать ему приятное.
К ёмким формулировкам отец прибегал лишь изредка — когда хотел сказать мне что-нибудь особенное. В остальное время он нечасто вмешивался в моё воспитание — так я тогда это воспринимал. Его, например, совсем не беспокоили спады в моей школьной успеваемости. Двойки и замечания в дневнике приводили отца в весёлое состояние духа, даже в умиление, и он говорил, что наконец-то ему есть, чем похвастать перед коллегами на работе.
Мама не одобряла такой подход — она считала, что у меня может выработаться легкомысленное отношение к учёбе, и предрекала отцу чёрные дни, когда ему придётся хвастать, что его сын — грузчик или дворник.
— Что ж, это тоже нужные профессии, — парировал отец. — Главное, парень любит читать. Ему ещё нужно научиться доводить начатое дело до конца, не бросать его на полпути, и тогда мы можем за него не беспокоиться... А, вообще, главное в воспитании — атмосфера в доме...
Создавать атмосферу отец умел довольно-таки неплохо. Он часто шутил и любил рассказывать — какие-нибудь истории из книг или случаи, которые произошли с ним самим в детстве и юности, во время службы в армии, в студенческие и аспирантские годы.
Больше всего мне нравилась история про сапог — несколько лет я держал её на заметке, чтобы при случае применить. В полку, где отец проходил срочную службу, новобранцы из призыва в призыв проводили один и тот же ритуал-заклинание: в один из первых вечеров они засаживались за письма домой, и главное из них предназначалось любимым девушкам. Это было необычное письмо. Для его написания использовался сапог самого большого — 45-го или 46-го — размера. Подошвой сапог шлёпали в пыль или влажную землю, а потом делали оттиск на белом листе бумаги. Рядом с отпечатком подошвы приписывался пафосный комментарий, в котором-то и заключалась вся едкая соль: «Если бы не эти сапоги, тебя бы уже насиловали китайские солдаты!» Национальность потенциальных противников, должно быть, не имела большого значения — сгодились бы и американцы, и японцы. Но китайцы, по-видимому, были весомей и реалистичней: их многочисленность и испортившиеся при Хрущёве отношения с КНР как бы внушали домашним невестам, что угроза насилия — не пустая выдумка, а реальная опасность. Подразумевалось, что отпечаток сапога убережёт далёких подруг от соблазнов гражданской жизни и побудит к верному ожиданию защитников из Подмосковья, где, собственно, и служил отец.
Я как-то поинтересовался, посылал ли и отец такое письмо, и если да, то сохранилось ли оно? Но он ответил: увы, при всём желании у него такой возможности не было.
— Понимаешь, старик, — объяснил он, — когда я служил в армии, твоя мама ещё в юных пионерках ходила. Мы даже и не подозревали о существовании друг друга. А иначе бы — непременно!.. — и отец жизнерадостно усмехнулся.
Я долго не понимал, отчего эта суровая мужская история кажется ему смешной.
Воспоминания не всегда были весёлыми — иногда страшными и романтическими. В школу отцу с друзьями приходилось добираться через Центральное кладбище — так было намного короче. Из-за этого они знали все наиболее примечательные склепы и могилы — дореволюционной знати, известных артистов, писателей и учёных. А однажды им попалось несколько совсем свежих захоронений без каких-либо опознавательных знаков, крестов и надгробий, и они поняли, что это — могилы преступников, приговорённых к смертной казни и расстрелянных накануне в тюрьме — величественном старинном здании, которое до революции называлось Тюремным замком и, должно быть, с тех же незапамятных времён одной своей стеной примыкало к Центральному кладбищу. В годы отцовского детства Центральное кладбище простиралось дальше и шире — оно всё ещё служило основным городским погостом, хотя уже и не считалось загородным. Когда его всё уверенней стали обступать здания и строения, территорию Центрального кладбища сильно урезали, устроив частичное перезахоронение за новую городскую черту, а неухоженные могильные холмики, которых, как говорили, оставалось немало, просто сравняли бульдозером, чтобы на освободившихся площадях построить кинотеатр, студенческие общежития, армейский призывной пункт, мемориал Победы и роддом — возможно, это был единственный случай в истории человечества, когда на месте кладбища строили роддом.
Ещё отец рассказывал про голод во время войны и после неё: еды было совсем мало, а есть хотелось постоянно и очень сильно — так, что в обед ему случалось одалживать у одного из старших братьев ложку свекольной похлёбки, а за ужином — отдавать.
Но отец никогда не говорил: вот как мне было тяжело, и как легко тебе, и ты должен это ценить и стараться, и тому подобное. Он считал себя счастливым человеком.
— В общем-то, мне в жизни сильно повезло, — сказал он однажды. — Мог от голода зачахнуть или со шпаной связаться — я ведь и был такой полушпаной... А вот у меня замечательный сын, красивая заботливая жена, интересная работа…
— И, наверное, куча любовниц? — кротко добавила мама, то ли утверждая, то ли спрашивая.
— Если вам так приятно думать, мадам, — с суровой невозмутимостью кивнул отец. — Все они ужасные ехидны, и всех зовут Ларисами.
Отцовское жизненное везение во многом объяснялось историей про то, как он решил стать лингвистом. История была слегка фантастической: ничто вокруг не могло подтолкнуть отца к такому выбору. Он жил с родителями, братьями и сестрой на узкой одноэтажной улочке, где в домах из пожелтевшего ракушечника ютилось сразу по несколько семей, и общая теснота частично компенсировалась небольшими полу-огороженными садами и разбитыми тут же, во дворах, огородиками. Улица издавна носила гордое название — Широкая, здесь обитали люди простых рабочих специальностей, и на всей Широкой улице в ту пору вряд ли был хоть один человек, кто слыхал само слово «лингвистика».
Но однажды, когда отцу было всего тринадцать, его вдруг посетила Идея — настолько ослепительная, что потом он уже не мог вспомнить, лето ли стояло на дворе, зима ли. Он задался целью найти такие сто слов, которыми можно было объяснить все остальные слова, а затем с помощью уже истолкованного лексикона объяснить те сто слов, значения которых изначально принимались, как аксиома.
Откуда пришла Идея, в связи с чем, отец тоже не помнил. Однако ему сразу стало ясно, что теперь его имя прогремит по всему миру и, возможно, даже попадёт на скрижали истории. Говоря проще, он почувствовал себя гением.
Гениальность заключалась в самой Идее — в изобретении задачи, которую ещё никто не придумывал. Решение виделось хоть и трудным, но вполне решаемым, так сказать, техническим, вопросом. Вскоре, однако, дело застопорилось: сотней слов, оказалось, никак не обойтись — слишком много набралось важных понятий вроде «всё-ничего» «далеко-близко», «горячо-холодно». Потом возникла неясность и с тем, какие части речи предпочитать — существительные, глаголы или прилагательные? Воздух или дышать? Зелёный или зелень? Он позволил себе расширить список до двух сотен слов, затем до трёх, а спустя какое-то время обнаружил, что дело не только в самих словах, но и в грамматическом строе, в спряжениях и падежах, которые сами по себе изобретение, требующее объяснения. А ещё были все эти союзы, предлоги, частицы — строительная мелочёвка, без которой не обойтись. С этим всем требовалось разобраться.
Он купил себе небольшой блокнот с синей вертикальной линией посредине страниц и доставал его, оставаясь один. Эти минуты уединенного обдумывания, какие слова следует внести, а какие вычеркнуть, были для него в то время самыми уютными, и он никогда не скучал, оставаясь один.
Первым в его список попало слово «хлеб» (в ту пору он мечтал наесться вдоволь хлеба), а вторым — «я». Позже слово «я» было вычеркнуто, как слишком нескромное и (так казалось отцу) малопригодное для объяснения других слов (он, конечно, тогда понятия не имел о знаменитом «списке Сводеша», который как раз и начинается со слова «я» и состоит из ста слов, но, возможно, тогда ещё не было никакого «списка Сводеша»).
Однажды братья отца, решив, что он влюбился и записывает свои переживания, стащили у него этот блокнот. Прочитанное их разочаровало: там не было ничего, над чем можно потешаться. Перечень слов без всяких пояснений и видимой логики приводил в недоумение. После настойчивых расспросов отец нехотя объяснил им своё занятие, но не мог ответить на простой вопрос — зачем оно ему нужно, какая от него практическая польза.
После этого он прослыл чудаком. Родственники, шутя, но большей частью серьёзно, пытались припомнить случай, когда он сильно ударился головой — чем могло бы объясняться его отклонение от нормы. И когда сразу после армии отец, не заезжая домой, подал документы в Московский университет и поступил, дома ему не сразу поверили: до отца ещё никто в роду не поступал в высшее учебное заведение — это дело казалось слишком отвлечённым и невозможным, чтобы о нём даже задумываться.
Когда же выяснилось, что поступление в университет — не розыгрыш, отец из чудака превратился в гордость семьи, однако при этом высшее образование в какой-то мере отдалило его от ближайших родственников. К примеру, отцовские братья и сёстры, включая двоюродных, знали о себе, что они — «дети войны», и, кажется, даже не подозревали о существовании провозглашенного в столице «первого свободолюбивого, последнего романтического»[1] поколения, к которому не без гордости относил себя отец, и к которому они тоже должны были бы принадлежать. А отец, в свою очередь, никогда не принимал участия в застольных песнопениях на родственных праздничных сходах: когда все от избытка чувств затягивали «Ой, мороз, мороз», «Прощай, дивизия родная» или «Ты ж меня пидманула», он либо шёл курить, либо просто сидел и слушал. Когда его дёргали и требовали, чтобы он тоже пел («Илья, ты же знаешь слова! Пой!»), отец ссылался на отсутствие голоса и слуха (что было не совсем правдой: в иных кругах — где пели под гитару и совсем другие песни — он иногда подпевал). Гордость за отца не мешала братьям относиться к нему с лёгким снисхождением — как к человеку, не очень приспособленному к жизни, который при какой-либо поломке в квартире вызывает сантехника или электрика вместо того, чтобы починить своими руками. Отец осознавал свой отрыв от семьи и, похоже, стеснялся того, что зарабатывает больше, чем его занятые физическим трудом братья.
Хотя имя отца так и не прогремело на весь мир, по большому счёту это уже было не так и важно. Главное — он увлёкся языкознанием. Несмотря на обилие жизненных препятствий (отец пошёл работать в пятнадцать лет и среднее образование заканчивал в вечерней школе), путь глаголов и наречий в конечном итоге привёл его к матери и ко мне, а что касается непосредственно науки, то его принадлежность к касте истинных учёных признал сам профессор Трубадурцев…
Иногда отец сообщал нечто такое, что, по его мнению, мне следовало запомнить и учитывать в дальнейшей жизни. Басни без морали он компенсировал моралями без басен.
Один раз он сказал, что нам многое дано выбирать, за исключением самого очевидного — себя. Наша личность такая, какая есть, мы получаем её как данность и можем лишь от неё отклоняться. Далее следовал парадоксальный вывод: весь жизненный выбор, по большому счёту, в том и состоит — быть или не быть собой.
— Это как? — удивился я.
— Это, старик, непросто, — согласился отец. — Представь себе: многие люди даже не задумываются, какие они. Живут по настроению: хорошее настроение — добрые, плохое — злые. А, между тем, время от времени задумываться о том, какой ты, очень даже полезно…
И он рассказал, что в античной древности на одном из греческих храмов так и было написано: «Познай самого себя».
«Быть собой», по отцу, в основном, сводилось к тому, чтобы не подстраиваться под чужое мнение — не восхищаться чем-то только потому, что этим принято восхищаться, и наоборот. Но при этом не стоило впадать и в другую крайность — стремиться к полной искренности.
— Когда люди сердятся, завидуют, жадничают, хвастают, никто не скажет, что их чувства — не искренние. А когда надо сделать что-то хорошее — прийти на помощь, поделиться чем-нибудь, совершить смелый поступок, тут человеку надо сделать над собой усилие. И, может быть, такое преодоление себя и означает — быть собой. А искренность хороша только, когда она никого не обижает, согласен?..
В другой раз отец поведал, что у человека есть три главные опасности прожить жизнь неправильно: обманывать себя, утратить силу воли и быть неблагодарным.
— Это как компас, — объяснил он. — У человека, который обманывает себя, стрелка внутреннего компаса указывает неверное направление. У безвольного компас может работать правильно, но он топчется на месте и никуда не идёт, хотя всё видит и понимает, куда надо идти. Неблагодарный оставляет за собой пустое пространство, его путь теряет смысл, и даже при желании вернуться, ему возвращаться некуда.
Я спросил: какой из трёх вариантов хуже?
Ответа на этот вопрос отец не знал.
— Кем быть хуже — слепцом, тряпкой или… м-м… неблагодарной свиньёй? — риторически спросил он и сам же ответил: — Они все плохие.
— Слепцом — ещё ничего, — сказал я, немного подумав.
— Прощу прощения, — удивился отец. — В каком смысле?
Я объяснил: быть свиньёй или тряпкой стыдно, особенно для мужчины.
— Согласен, — сказал отец.
— А слепцом — просто несчастье.
— Не согласен.
Отец сказал: я понимаю слишком буквально.
— Речь идёт о том, что человек сам себя делает слепцом, добровольно, понимаешь? Но главное, вот какая штука получается: когда человеку не хватает воли или он не хочет смотреть правде в глаза, или позволяет себе быть неблагодарным, он изменяет самому себе — становится не совсем настоящим. А только у настоящих есть будущее.
— Это как?
— Ну вот: живёт человек — обманывает самого себя, не знает чувства благодарности, не делает того, что должен делать… Разве он по-настоящему живёт? Вместо него словно живёт кто-то другой, кому он уступает свою жизнь. Вместо того чтобы видеть, чувствовать, действовать, быть нужным другим людям, он словно выключается из жизни, сам себя обкрадывает, понимаешь?
— Получается, если я прогуляю школу, виноват буду не я?
— Выводы делай сам, — развёл руками отец. — Но должен предупредить: неучем останешься именно ты.
Зато отец знал, какой из трёх вариантов самый трудный — быть благодарным.
— Благодарным нужно быть за любое добро — даже, если его сделали люди не очень тебе приятные, — сказал отец. — Даже, если им это ничего не стоило. И даже, если они и сами не подозревают, что его сделали, — такое тоже бывает. А, вообще, знаешь, доброму человеку и глупость простительна, а злому и ум не в радость.
Отец не объяснял, на основании чего пришёл к тому или иному открытию. Видимо, он и сам это не очень хорошо мог проследить. На то они и были открытиями, что просто открывались. Но он считал, что его формулы отражают объективные законы человеческого бытия, и лишь иногда сожалел, что их не вставишь ни в одну научную статью.
[1] Одно из самоопределений поколения «шестидесятников» — людей, чьё вхождение во взрослую жизнь пришлось на конец 1950-х / начало 1960-х годов. Также называли себя «детьми 20-го съезда», где Н.С. Хрущёв подверг критике И.В. Сталина. К «шестидесятникам» себя причисляла, как правило, творческая и научная интеллегенция.