С тех пор, как я решил стать историком, наши отношения с дедом сильно изменились. Раньше он время от времени интересовался моими успехами, но никогда не пытался повлиять на моё воспитание, держась подчёркнуто нейтрально. После того, как я первым сделал шаг навстречу и интересом к академику Марру продемонстрировал, что прихожусь профессору внуком не только по крови, но и по духу, он счёл былой нейтралитет неактуальным. Не исключено, что ему, не имевшему сыновей, все эти годы не терпелось принять участие в формировании моей личности, но он себя сдерживал из соображений деликатности, а теперь с облегчением её откинул.
Свой долг в отношении меня дед теперь видел в том, чтобы помочь мне сформировать историческое мышление. Мы стали регулярно созваниваться и чаще видеться — раз-два в месяц. Для этих встреч мне пришлось изменить своё чтение. Раньше выбор увлекательной книги на библиотечных полках напоминал поиск клада и воспринимался, как часть приключения. Теперь читать надо было системно. Если, скажем, прочёл книгу про Фемистокла и битву при Саламине, то следовало освежить в памяти древнегреческие мифы и познакомиться с «Занимательной Грецией» Гаспарова. В расставании с чтением наугад чувствовалась утрата с привольной книжной беспечностью, но для будущего историка такой подход был единственно правильным.
— Дорогой тёзка, — мимоходом заметил дед как-то раз, — тебе придётся стать интеллектуалом, ибо от сохи ты уже отказался…
Мои знания (следовало из слов профессора) теперь должны быть не урывочными и хаотичными, а упорядоченными и глубокими — иначе никак.
Обычно мы пили чай с бабушкиными пирожками или подкреплялись чем-нибудь более существенным, а потом какое-то время беседовали в кабинете профессора или, если погода располагала, шли прогуляться, что, по мнению деда, было лучшим видом физических упражнений.
На прогулках, когда мне не приходилось сидеть за столом, я ощущал себя раскованно и более равным— возможно, из-за того, что уже был выше деда на несколько сантиметров. К тому же гулять в центральной части города было намного интересней, чем в спальных районах — по узким одноэтажным улочкам, которые помнили времена до войны и до революции и даже 19 век. Мы могли пройти кварталов пять параллельно главной улице Ленина или спуститься и пересечь её, чтобы попасть в самую старую часть города, где вместо асфальта ещё встречались мостовые, выложенные тёмно-синим булыжником.
В самом начале прогулки дед ещё во дворе обстоятельно забивал трубку табаком с вишнёвым запахом, неторопливо раскуривал её и уже за воротами спрашивал: «Ну, что, дорогой историк, о чём сегодня толковать будем?» Поначалу я старательно накапливал вопросы, но потом понял, что профессор вполне может обойтись и без них, и стал просто пожимать плечами, показывая, что уступаю выбор темы ему. Он удовлетворённо кивал: «Ну что ж, тогда побеседуем о…» — и далее, например, мог спросить, в курсе ли я, что в СССР целых два года неделя состояла из пяти дней, а потом ещё девять лет — из шести? Я, разумеется, не знал, а сам он хорошо это время помнил — пятидневка пришлась на его старшие классы, а шестидневка, которую отменили всего за год до войны, — на всю юность.
— Как это — пятидневка? — поражался я. — Получается, не было ни суббот, ни воскресений?
— Понедельников со средами тоже не было, дорогой историк, — посмеиваясь моему удивлению, отвечал профессор, — говорили: «Первый день пятидневки». Или: «Третий день шестидневки».
И затем он рассказывал, для чего вводились такие календарные изменения, почему они себя не оправдали, напоминал, что реформы с календарём проводились и после французской революции, а затем переходил к календарям древности — шумерскому, юлианскому и григорианскому.
С наступлением лета я решил, что необходимый уровень доверительности достигнут, и на одной из прогулок как бы невзначай спросил: что профессор думает о репрессиях 1937-го года? Чтобы вопрос не выглядел слишком прямолинейным, в него была добавлена специальная конструкция «сейчас много об этом пишут». При столь хитро расставленной ловушке деду, по моим ожиданиям, ничего не оставалось, как поведать о пережитом — ночных допросах, долгом следовании по этапу в «столыпинском» вагоне и годах борьбы за выживание в условиях ГУЛАГа. Но он лишь издал неопределённое «Хм», окинул меня оценивающим взглядом, и с полквартала мы прошли молча.
Далее всё опять свелось к историческому мышлению.
— Да, пишут, — словно нехотя признал дед, — но как пишут?
— Как? — переспросил я и от волнения непроизвольно ускорил шаг.
— Вот то-то и оно, что «как», — всё так же неопределённо повторил он. — Не беги, я за тобой не успеваю… Так будто ничего подобного отродясь не бывало. А в истории всё уже было — и не раз…
История, не без пафоса поведал профессор, — не сборник баек и небылиц. История — это наука. Она не только устанавливает факты, но и осмысляет их, систематизирует, выявляет закономерности. И если мы обратимся к истории, то легко увидим, что Сталин в 1937-м году действовал примерно так же, как и все правители до него, когда они сталкивались с одной из самых больших опасностей для любой власти — военным заговором.
— Так вы думаете, заговор Тухачевского был на самом деле? — поразился я. — А в журналах пишут, что из подследственных показания просто выбили!
— Это не я так думаю, дорогой историк, — поправил меня дед, — это они, у себя в Политбюро, так думали. Все их действия об этом говорят. Я же помню, как люди встречали 1937-й — с оптимизмом! Думали: дальше будет только лучше — заводы строятся, с продуктами стало полегче, ёлку новогоднюю год как вернули. И вдруг пришла беда, откуда не ждали: сначала о военном заговоре сообщают и военных арестовывают пачками, потом за гражданских принимаются. Сегодня один видный деятель обвиняет других видных деятелей, а завтра, глядишь, он уже сам обвиняемый. Народ на всё это смотрит и уже не знает, кто честный, а кто замаскировавшийся враг или шпион. Думаешь, почему люди кинулись доносы писать? Их всегда, разумеется, писали, но тут — как эпидемия! Кто-то из шкурных интересов — были и такие — должность повыше занять или комнату соседей. Но их — меньшинство. Остальные — искренне бдительность проявляли. А ещё больше тех, кто хотел себя таким образом обезопасить: видите, дорогие органы, я вам помогаю — значит, я не враг, меня не трогайте. Раньше во время чумы в колокола звонили, молебны устраивали, а тут кому молиться? Отделу НКВД! Да не улыбайся, так и есть — донос вместо «Господи, помилуй»! А, может, думали: кляузу настрочить — всё равно, как прививку от ареста сделать. Сделаешь — выживешь. Только не понимали, что на одном разе уже не остановишься. С прививкой всё ясно: сделали укол — можешь не бояться. А тут один донос накатал, потом сомненья возникают — хватит ли одного? Может, нужно два для верности? Или три? А потом удивлялись, когда за ними приходили: меня-то за что — это ошибка! А какая тут может быть ошибка? Ты писал, и на тебя написали! А отдел НКВД на все доносы обязан реагировать — и на твои, и на те, что против тебя! Для них вся эта ситуация — подарок небес. Кому война, а им — мать родна. Ещё недавно — шпиона попробуй поймай, заговор — ещё отследи и выяви. А тут: что ни арестант, то — шпион, что ни месяц — то раскрытый заговор. А за них — ордена и повышения. А если не раскрываешь — становишься белой вороной и сам можешь за решёткой оказаться. Вот и завертелся порочный круг: чем больше арестов — тем больше доносов, чем чаще пишут — тем гуще сажают. Психоз, форменный психоз по всей стране! О чём всё это говорит?
— О чём? — переспросил я.
— О том, что их там, наверху, ситуация застала врасплох и страшно напугала. Факт! Ведь только что оппозицию судили при всём честном народе — в Доме Союзов. Иностранных журналистов и дипломатов приглашали, в газетах и на радио освещали. И вдруг всё меняется: вместо открытого суда — закрытые «тройки», вместо официальной высшей меры — «10 лет без права переписки». Родственники продолжают надеяться, а человека давно уже нет. Зато население не подозревает, какие расстрелы идут. Значит, не до юридических приличий им стало — быть бы живу! Но, с другой стороны, дорогой историк: кто на их месте не пугался? Пётр I при стрелецком бунте бежал из Москвы, как заяц. А потом лично стрельцам головы рубил — мстил за свой страх! Когда другой заговор возник — с царевичем Алексеем, то не посмотрел, что родной сын — до смерти запытал. Вот как, да! С декабристами — та же картина. Николай I, свежеиспечённый император, тоже до смерти перепугался — даже когда помирал, вспоминал в бреду «друзей по 14 декабря». А ведь заговор несерьёзный был — Николай это и сам скоро понял. Его в первую очередь что интересовало, когда следствие проводилось? Насколько заговором охвачена армия, и участвуют ли в нём иностранные державы. Если участвуют — значит, дело серьёзное, есть мощная внешняя поддержка, и тогда шансы заговорщиков на успех увеличиваются премного. Вдаль ходить не надо: его отца, Павла I, убили при деятельном участии английского посла. И кто убил? Собственные офицеры. Поэтому, если в заговор вовлечены генералы, то тоже — серьёзней некуда. Им крупные соединения подчиняются — займут столицу, окружат дворец, и твоя песенка спета. Второго Николая, последнего царя, по сути так и свергли: пришли высшие военные чины в его вагон и сказали: «Отрекайтесь, Ваше Величество!» И никуда не делся: отрёкся. В 1937-м это событие у многих ещё свежо в памяти было. Так что Первый Николай опасался не зря: могло быть и так. Когда понял, что всё восстание — доморощенная импровизация, и генералы тут не причём, поручики и ротмистры воду мутили, полковников среди них наперечёт, тогда немного успокоился. Головы рубить не стал, как поначалу планировалось, но сколько людей тогда убили, мы так и не знаем…
— Разве? — усомнился я. — Вроде бы знаем — пять повешенных. Муравьёв-Апостол, Бестужев-Рюмин, Пестель, Рылеев, Каховский…
— Э-э, нет, дорогой историк, — не соглашаясь, дед помотал головой, — Я же не сказал: «казнили». А как быть с теми, кто при подавлении погиб? Из пушек картечью лупили — больше тысячи человек! Были люди — нет людей. Палкиным, опять же спрошу, Николая, по-твоему, просто так прозвали? Солдатиков шпицрутенами избивать — не у нас придумали, из Европы завезли этот мерзкий обычай. Но одно дело при Александре Палыче, когда его применяли нечасто. Другое — при его младшем братце Николае, тоже Палыче. Кто решил дисциплину в армии закрутить так, что и за провинность малую через строй могли прогнать? Он! А не было бы восстания — не было бы и «палочной дисциплины». В таком масштабе, по крайней мере. И сколько их, бедолаг, забитых до смерти или покалеченных за все годы Николаева правления, оказалось — кто подсчитал? И чем, скажи мне, это отличается от тридцать седьмого? Там «тройки» всё решали, а при Николае — какой-нибудь командир полка, полковой суд. Тоже невелики птицы…
— Хм, — я был и согласен, и не согласен.
Несогласие касалось числа жертв — при Николае I и при Сталине они были не сопоставимы.
— Вот об этом я тебе и толкую, дорогой историк, — профессор на ходу полуобернулся ко мне и значительно помахал указательным пальцем. — Про 1937-й сейчас пишут так, словно он возник из ниоткуда, с Луны свалился! Словно не было ни 1914-го, ни 1941-го!
Но мне, по мнению деда, для понимания тогдашних процессов следует держать в голове целых три войны — Первую мировую, Гражданскую и Великую Отечественную.
— Это как? — не понял я.
— Это так, дорогой историк, — ответил профессор. — Первая мировая война унесла больше жизней, чем все войны и революции 19-го века вместе взятые. Если не знал, теперь знай. Никто не думал, что такая мясорубка получится. Не греша против истины, мы можем сказать: 20-й век — если принимать во внимание не календарь, а исторические процессы — начался отнюдь не в 1901-м. Он родился на полях Первой мировой, да. Сколько раньше на войне людей погибало? Ну, сотни, ну, тысячи, ну, десятки тысяч. А сейчас в сто раз больше! В тысячу раз! Сотни тысяч и миллионы! Поначалу таким потерям ужасались, а потом и привыкли. Вот эта привычка и создала человека 20-го века — человека с новым масштабом восприятия. Это понятно?
— Ага.
— Что ж, пойдём дальше, — машинально кивнул профессор, хотя мы и так уже шли. — Без Первой мировой не было бы революций — Февральской и Октябрьской. Сам Ленин признавал — он думал, до революции не доживёт. А, стало быть, и Гражданской войны не было бы. Гражданская война почему такой долгой и кровавой получилась? Потому что люди к тому времени уже озверели — от голода, лишений, похоронок. И сама война уже казалась бессмысленной: за что воюем? За что погиб мой отец-брат-муж? За Дарданеллы? Зачем мне те Дарданеллы? Будь проклята эта война и те, кто её устроил — вот как народ рассуждал. Опять же не будем далеко ходить: мой родитель, твой прадед, на той войне убит, в девятьсот пятнадцатом — под Горлицей, в Польше, и могилы не найти! Оттого отца только по фотографии и знаю — полтора года мне было, когда он уходил. А война продолжается и продолжается. Жалости у людей почти не осталось, зато ярости на такую жизнь — хоть отбавляй. С довоенными временами не сравнишь — весь жизненный уклад поменялся. И это ещё те, кто в тылу. Фронтовики — отдельная статья, их кровью и зверствами подавно не удивишь. И если такие люди пошли друг на друга — пощады не жди. А когда Гражданская война кончилась, что произошло?
— Победила советская власть, — ответил я уверенно.
— Верно, — согласился дед. — Но из кого она состояла? Кто её представлял, кто выбился в начальство? Те, кто проявил себе на Гражданской войне — так всегда бывает. А значит даже самый мелкий начальник — глава самого захолустного района — был человек воевавший. А раз воевал, значит, и стрелял, убивал. Вышестоящие, может, сами и не стреляли, но приказывали стрелять или призывали к расстрелам и беспощадной борьбе. И в кого стрелять? В Ивановых, Петровых, Сидоровых. А те стреляли в ответ — на то и Гражданская война. Вот и получается, что светлое будущее строил — кто? Люди, для которых убийство — обычное дело. После гражданских войн иначе и не бывает, кто бы в них ни победил, — жестокости творили с обеих сторон, и никак иначе, да. Вот ими Сталин и руководил — кабинетному интеллигенту они бы не подчинились. Вожаком убийц, дорогой историк, может быть только самый умный и волевой убийца — о ком остальные думают: «При нём мне будет хорошо». А когда большинству из них что-то не нравилось, ему приходилось маневрировать, отступать, пытаться внести в ряды несогласных раскол. Так и Ленин действовал, так любая власть устроена — хоть при царях, хоть при генсеках, хоть при канцлерах и президентах. Тот же Николай I: уж на что грозный император. И с поста его не снимешь на пленуме, как генсека. А крепостное право побоялся отменять, хотя и хотел — да дворяне были сильно против. Знал: они его и без всякого пленума убрать могут, если против их интересов сильно пойти. Тюкнут, как папеньку, табакеркой в висок, и заказывай отходную! И ещё учти: Гражданская война в один день не заканчивается — это не чужеземцев прогнать и принудить к капитуляции. У победителей всегда остаётся подозрение, что ещё не все враги разоружились. А среди проигравших всегда находятся те, кто готов продолжать борьбу. Как тут понять, кто мирный гражданин, а кто замаскировавшийся враг? Это же Ивановы, Петровы, Сидоровы, а не Гансы и Франсуа. Первое время, случалось, без всяких доказательств людей сажали — за одно только подозрительное прошлое, за дворянское или купеческое звание. Несправедливо? Несомненно! А когда справедливо было? При крепостном праве помещики крестьян иной раз тоже без всякой вины пороли — для острастки. Это как — справедливо? Когда у тех же крестьян неурожай, они от голода пухнут, а их барин в то же время в столицах-заграницах утонченными деликатесами наслаждается — это разве нормально? Когда рабочие по двенадцать часов в день на заводах-фабриках горбатятся с одним выходным в неделю, а фабрикантам всё денег мало — это хорошо? Правильно? То-то и оно. А теперь посмотрим на сам заговор: на скамье подсудимых — маршал, бывший начальник Генерального штаба, остальные — командармы, командующие округами, в том числе приграничными. И обвиняют их в сговоре с наиболее вероятным потенциальным противником — фашистской Германией. Так? Так. И что у нас получается? С одной стороны, самый серьёзный военный заговор, какой только можно придумать. С другой, властный аппарат состоящий из людей, для которых сражаться с врагами — это то, что они умеют лучше всего. Сотня расстрелянных для них — капля в море, они иные масштабы видывали. Им сказали: кругом враги. Они и рады соревноваться: кто больше крови прольёт. Вторая молодость! Снова, как на Гражданской войне! Шашки к бою!
Слова профессора произвели на меня ошеломляющее и тягостное воздействие: люди, которых я с детства чтил, как лучших представителей человечества за их готовность жертвовать собой ради народного счастья, оказались вовсе не так благородны, какими представали на книжных страницах и в кино. Это была эрозия идеалов, начавшаяся ещё с памятного разговора о том, чем плох Горбачёв и с чтения литературы о репрессиях. Сам дед вряд ли хотел добиться такого эффекта — он не сомневался в правильности коммунистической идеи, как таковой, и уже лет двадцать официально состоял в партии.
— А Великая Отечественная? — вспомнил я. — Вы сказали: три войны — а она причём? Она же позже была!..
— Молодец, — похвалил меня профессор, — не забыл. А она — очень причём, сейчас поймёшь. Что позже, так это мы теперь знаем, когда она началась. Тогда оставалось только гадать: может, через два-три года. А, может, и через полгода-год. Но то, что воевать придётся и воевать крепко, для Сталина было аксиомой. Он ещё в конце 1920-х об этом говорил: не могут нас в покое оставить, обязательно нападут. Потому и торопился — надо было страну к войне подготовить, сельское хозяйство на современный уровень поднять — чтобы не на лошадках и волах пахали, а тракторами, тяжёлую промышленность создать, новое вооружение — танки, авиацию, пушки, стрелковое оружие. Потому и песни такие: «Если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов». А Бухарин и другие отдельные товарищи в этих условиях выступают за постепенно развитие — когда построится всё, тогда и построится, когда появятся у нас танки и самолёты, тогда и появятся. И что прикажешь Сталину думать? Кому выгодно постепенное развитие, а не ускоренное? Потенциальным врагам выгодно, Гитлеру выгодно! Вот старых партийцев и обвиняли в связях с фашистами. Простая политическая логика: раз, товарищи оппозиционеры, вы льёте воду на германскую мельницу, то такие связи обязаны существовать — случайным совпадениям в политике не верят. А раз обязаны, то от них этих признаний и добивались. Как в науке бывает: сначала теоретически предполагают явление, потом стремятся на практике доказать и обнаружить. Здесь кровавая наука получается, но логика — та же самая. И, прошу заметить, логика не умозрительная: и Пилсудский, и тот же Муссолини, прежде чем во главе государств встать, тоже в революционерах ходили — с нашими революционерами дружбу водили ещё с царских времён. Дуче уже потом в национал-социалиста перековался, а начинал, как простой социалист: с нашим Каменевым, который с Зиновьевым, — приятели юности! И не только юности: в 1920-е Каменев, как советский представитель, Италию посещал, и друг Бенито ему итальянские заводы с гордостью показывал — преимуществами фашизма хвалился. Само по себе, может, и ничего не значит, но формально — связь не выдуманная! Словом, что там было на самом деле, думаю, сейчас уже никто точно не скажет: кто и вправду был cвязан c заграницей и Троцким, а кто просто считал, что заслуживает более высокой должности и источал недовольство — за то и поплатился. Кого-то под пытками оговорили, кто-то сам себя оговорил — и такого, сколько угодно. Только вот, что я тебе скажу: Сталин мог допускать, что ошибается в новых людях, но на своих старых соратников у него был особый взгляд. У этих он видел и второе, и третье дно — даже, если у кого-то второго-третьего дна не было, а была одна только поверхностная глупость и обиженные амбиции. Теперешние умники утверждают: вот де маньяк и параноик Сталин так переживал за свою власть, так боялся старой ленинской гвардии, что решил пустить её под нож — чтобы конкурентов не осталось. А я хочу спросить: «Товарищи дорогие, вам не приходит в голову, что в той критической ситуации он бывших революционеров в первую очередь и должен был подозревать в двойной игре и лицемерии?» Они же одну подпольную школу прошли — одни и те же приёмы двойной-тройной конспирации использовали! И друг друга уже тогда подозревали: не агент ли полиции?.. А уж вести подрывную деятельность и сохранять верноподданническую физиономию для профессионального революционера — азбука прописная. Кто-кто, а Сталин верноподданнической физиономии верить никак не мог — знал ей цену. В его глазах, чем успешнее старый большевик агитировал и вербовал при царе, чем лучше скрывался и водил за нос «охранку», тем больше оснований опасаться его сейчас. Навыки подпольные никуда не делись, а возможностей стало куда больше! До революции старый большевик кем был? Студентиком, рабочим, мелким служащим. А теперь у него властные полномочия, контроль над большими государственными ресурсами да плюс старые товарищи по партии, которые его с полуслова понимают. Тут не только Сталин, тут любой правитель будет доверять с оглядкой: в лицо он тебя славословит, а что за глаза?.. Открыто об этом объявить Сталин, конечно, не мог, но по сути-то?.. Тем более, пример оппозиции у всех на виду: их один раз из партии исключили, потом простили и восстановили, потом второй раз, а они всё собираются и тайные беседы ведут. Покуда можно было их терпеть — терпели. Но когда Гитлер пришёл к власти и объявил, что интересы Германии лежат на востоке, он тем самым нашим оппозиционерам приговор и подписал — и раскаявшимся, и упорствующим. А после убийства Кирова этот приговор мог быть только смертным: кровь за кровь. Потому что на востоке — кто? Мы на востоке! И они должны были всё это сообразить в считанные дни-недели. Если не сообразили, то, откуда у вас, товарищи дорогие, и претензия такая — быть политиками? Нечего вам в политике делать! А если сообразили, тогда вам надо или за границу бежать, или заговор готовить — иных шансов на жизнь нет. Не бежали. Стало быть, что? Стало быть, или дураки набитые, или действительно что-то готовили да не успели. А, может, и третье: овельможились в высоких кабинетах, жирком заросли — для решительных действий воли уже не хватает. Тогда опять же: зачем в политику лезли — если вы мямли безвольные?.. Как бы то ни было: только Сталин счёл, что оппозиция разгромлена и на открытых процессах осуждена, как выясняется, что на место старой новая оппозиция пришла — ещё более опасная, потому как в ней теперь высшие военные задействованы. Вообрази их ошеломление! И из кого эта новая оппозиция состоит? Как раз их тех, кому Сталин худо-бедно, но доверял — иначе не поставил бы на высокие посты в армии. Тогда-то они, в Политбюро, видимо, и решили: веры теперь нет никому, былыми заслугами никто не прикроется, и бить надо не прицельно, а по площадям. Почему так решили? С одной стороны, у страха всегда глаза велики, с другой, торопились — не знали, когда война начнётся. Вдруг Германия с Польшей сегодня-завтра договорятся и вместе вторгнутся? Очень могло быть — всего через год Чехословакию немцы с поляками вместе делили! На похоронах Пилсудского Гитлер собственной персоной присутствовал — практически личного друга потерял, этакого славянского Муссолини. Это потом уже из-за Данцига-Познани поссорились, а наперёд, кто же знал? В середине 1930-х совместное немецко-польское нападение, как самое вероятное развитие событий рассматривалось. Да! А если они ещё и Финляндию за собой подтянут, а Британия с Францией и Америкой станут им помогать? И такое — запросто! Гражданскую войну к тому времени никто не забыл: хорошо помнили, как вчерашние союзники по Антанте кинулись Россиюшку рвать на части. Не изменились же они за пятнадцать лет! А на Дальнем Востоке — Япония. От неё тоже жди неприятностей. Через год-два на Хасане и Халхин-Голе так и случилось! Вот они и думали: война на пороге, а у нас ещё не все предатели выявлены — и действительные, и потенциальные. Те, кто в условиях военного времени врагу фронт откроет или начнёт в тылу саботаж устраивать. Обычно говорят: лучше простить девять виновных, чем казнить одного невинного. А у них, судя по всему, обратная логика была: пусть девять невинных пострадает, зато одного предателя выкорчуем. Опять же — почему? Потому что у войны иные пропорции: из-за одного высокопоставленного предателя погибнут тысячи и тысячи. А десять высокопоставленных предателей и всю страну погубят. Возможно, они, в Политбюро, на репрессии, как на военную операцию и смотрели: солдат, когда в бою погибает, вины командира чаще всего нет — неизбежность войны. Так и тут: если кого по ошибке расстреляли, то жаль, конечно, но ничего не попишешь — боевые потери. Пусть и от «дружеского огня» — когда по ошибке в своих стреляют. Вот, дорогой историк, тебе и ответ — почему в 1937-м столько народа пострадало, и почему без Великой Отечественной тут никак…
— А может такое быть, — предпринял я ещё одну попытку, — что они ошиблись? Там у себя, в Политбюро? Пусть и малая вероятность, но всё же? Может, никакого заговора не было, а им только так показалось? Ну, было какое-то недовольство Ворошиловым, Сталиным, ну, бурчали в разговорах, но это же не обязательно заговор? И то, что никуда не бежали, тем же объясняется: не бежали, потому что не чувствовали вины. А не чувствовали, потому что ни в каком заговоре не участвовали?
Профессор категорически покрутил головой и даже отрицательно цыкнул языком: он не допускал такой возможности:
— Когда нет документов — а у нас с тобой, дорогой историк, их нет — надо искать логику действий и закономерности. Что нам логика говорит? Если в деле только подозрения, а доказательства отсутствуют, нет никакой нужды в массовых расстрелах. Достаточно наиболее подозрительных лиц потихоньку из Москвы и с приграничных округов снять и перевести куда-нибудь на Урал — где они погоды не сделают. Уж в чём-чём, а в кадровых перемещениях Сталин толк знал. Стало быть, дело не только в подозрениях. А с другой стороны, дорогой тёзка, История иногда сама даёт ответы на такие вопросы. Какие закономерности мы видим? Иван Грозный и Пётр I приводили своих бояр в чувство и — выигрывали войны. Николай I побоялся дворян обижать и — проиграл Крымскую войну. Николай II не смог казнокрадство пресечь и аппетиты буржуазии обуздать, и что же? Проиграл русско-японскую, а в Первую мировую вступил неподготовленным — без надлежащего количества оружия и боеприпасов. Так и тут: Сталин расправился с заговорщиками и выиграл войну — это исторический факт. Хрущёв реабилитировал заговорщиков и сам слетел в результате заговора — это другой исторический факт. Таковы ответы Истории, да.
Некоторое время я, глядя под ноги, осмыслял сказанное. Выражение «ответы Истории» подействовал на меня, как аргумент непреодолимой силы: как можно спорить с самой Историей?! Во мне ещё тлели очаги несогласия и сопротивления, но было ясно — это ненадолго. Собственно, даже сказать, в чём именно состоит моё несогласие, пока было трудно.
— А теперь, дорогой историк, — услышал я голос деда, — остаётся задать вопрос: зачем Тухачевскому сотоварищи этот переворот понадобился? Чего им не хватало? Ведь и так практически самые главные посты в армии занимали, верно?
— Точно! — осенило меня. — Ради чего так рисковать?
Я вопросительно посмотрел на профессора, ожидая, что сейчас он, как ловкий фокусник, извлечёт ответ — как какой-нибудь спрятанный предмет из неожиданного кармана. Дед не торопился, глядя вдаль прищуренным взглядом.
— Есть версия, — произнёс он задумчиво, — будто бы всё дело в непомерных амбициях Тухачевского. Не желал де ходить в заместителях Ворошилова. Чепуха! Кухонное суждение! Положение у них такое было: и затевать заговор боязно, и не затевать опасно. Тут не до амбиций! Они-то намного лучше гражданских понимали: после прихода Гитлера к власти война с Германией неизбежна. Только не допускали ни на секунду, что мы сможем немцев победить. Какой у них пример перед глазами? Первая мировая. Три самых могущественных европейских державы целых четыре года с немцами бились, а потом ещё американцы подключились, и то — еле-еле одолели. Куда уж нам один на один с ними выходить? Союзники даже на горизонте не просматривались: мы ещё с середины 1930-х предлагали создать в Европе антигитлеровскую коалицию — никто не захотел. Гитлер же сказал: на восток пойдёт. Вот Англия с Францией ему и потакали: «Иди, Адольф, иди». Позже поплатились, но тогда-то кто мог предположить? Вот и получалось на их взгляд: помощи нам ждать не от кого, а без помощи наше положение — швах. Тухачевский немецких генералов знал не понаслышке, Уборевич, Якир — тоже. В Германию на стажировку ездили, месяцами там жили. И видели: вот их штабная культура, а вот наша. Вот как у них с выучкой войск обстоит, а вот как у нас. И всё — не в нашу пользу, разумеется. Опять же: что такое «немецкая дисциплина» — всем известно, а что такое «русская дисциплина»? Вот то-то и оно. Да и сами они кем должны были себя ощущать — в сравнении с немецким генералитетом? Выскочками, баловнями судьбы. За теми — поколения армейских традиций, лучшая в мире стратегическая школа. Манштейн и Гудериан с юных лет знали, что станут полководцами, а Якир — сын аптекаря? Уборевич — крестьянский сын? Они и не помышляли о военной карьере — за пять лет из гражданских лиц до генеральских высот взлетели. Тухачевский военное училище закончил, в наполеоны метил да всю Первую мировую в немецком же плену и просидел — не особо похвастаешь. Мог ли он после плена на немцев, как равный на равных смотреть? И они — на него? Сомневаюсь — не бывает такого. В Гражданской наши себя ещё как-то проявили — не без помощи царских спецов. А как дошло до внешних противников, так тут же Тухачевскому в Польше нос крепко и расквасили — по его милости десятки тысяч наших солдат в польском плену сгинули. А ведь это ещё только Пилсудский — даже близко не Шлиффен и не Гинденбург. И что же: снова война, и снова Тухачевскому в немецком плену сидеть? И хорошо, если в плену: за провал на фронте Сталин может успеть и расстрелять. Вот они, видимо, и прикидывали, как им уцелеть меж молотом и наковальней. И в какой-то момент решили: Сталина сокрушить проще, чем Гитлера. А что это за момент, знаешь?
Я покачал головой и даже развёл рукам: откуда мне знать?
— Испания, — наставительно произнёс дед. — Военный путч 1936-го года. Ты в курсе, что там происходило?
— Генерал Франко, — смутно вспомнилось мне. — «Пятая колонна», «Над всей Испанией безоблачное небо». Наши помогали законной власти республиканцев, а нацистская Германия и фашистская Италия — путчистам, так?
— Верно, помогали, — согласился профессор. — И не из одной любви к Испании и её социалистическому правительству, прошу заметить. Наша задача тогда была — разбить фашизм на чужой территории. В союзе с испанским народом. Если генерала Франко с хунтой победим, глядишь, и Гитлер не посмеет на нас нападать — такой расчёт был. Только Советский Союз от Испании всей Европой отделён — нашу военную технику туда ещё попробуй доставь, а Италия и Германия — рядышком, под боком. Вот и проиграли. И к слову о репрессиях: испанцы друг друга почище наших расстреливали: и путчисты — республиканцев, и республиканцы — путчистов. Уже в первые недели счёт на тысячи пошёл, а далее и на десятки тысяч. И это при девяти миллионах населения! Без суда и следствия, часто по одному только подозрению или за то, что не захотел путч поддержать. Вот и сравните, да. Ну а наши потенциальные заговорщики наблюдают, как франкисты город за городом, провинцию за провинцией под себя подминают, к Мадриду продвигаются, и думают: там дело успешно движется, значит и у нас вполне может выгореть — надо только с той же Германией договориться о поддержке, чтобы в спину не ударили. А как договориться? Пообещать, что и мы свою страну на фашистский манер переделаем, станем союзниками — будем прогерманскую внешнюю политику проводить. Захотят исключительных преференций по хлебу и нефти — дадим. Строительный лес? Сколько угодно. Лишь бы избежать войны — иначе позорно и быстро проиграем. Вот тебе, кстати, и объяснение, почему так много советских «испанцев», тех, кто там успел повоевать, потом под репрессии попали — значит, Сталин не сомневался, что ноги нашего заговора из Испании растут. И докажите мне, что не было там никакого предательства! Через четыре года аукнулось, да ещё как — чуть кровушкой не захлебнулись! До войны — считанные часы, по всем приграничным округам — полная боевая готовность, войскам ещё загодя велено ночью, чтобы никто не заметил, выдвигаться на боевые позиции. Положение скользкое — хуже не придумаешь. На провокации дан приказ не отвечать — чтобы нас потом в зачинщики войны не записали. Но если фашисты перейдут границу — открывать огонь на поражение. Это значит: по тебе стреляют, а ты терпи — пока враг границу не нарушит. У всех нервы на пределе, и только в Белоруссии — тишь да благодать. Там командующий Западным особым округом генерал Павлов в субботу 21 июня вечером в театр идёт! Как сию странную тягу к прекрасному прикажете понимать? А вот так: это негласный сигнал войскам округа: «Ничего не будет, можно успокоиться — уж командующий-то знает, раз в театр идёт»! Вот и успокоились: гарнизон Брестской крепости застали врасплох — там никакой боевой готовностью и не пахло. Защищались потом героически, но в плен шесть-семь тысяч человек всё же попало — в первые же дни! Семьи военных, опять же, тайно не вывезли — все погибшие гражданские лица на его совести. Вот вам цена предательства на войне! Не хотите же вы сказать, что всем командующим один приказ поступил, а генералу Павлову — другой? Или что он — просто по беспечности? В такую беспечность, знаете ли, поверить невозможно — даже юнец необстрелянный себе такого не позволит, если уж его командиром поставили. А тут — опытный военный, боевой генерал, прошедший не одну кампанию. Вот он, генерал Павлов, — как раз из тех самых «испанцев», да. Случайно ли? Мне не верится. Только в газетах, дорогой историк, в открытую сообщать обо всём этом было нельзя — пришлось выдумывать, будто все заговорщики ещё с 1932-го года с троцкистами были связаны. А на деле никакого заговора до Испании, скорей всего, и не было — потому его и обнаружить не могли.
— Почему «пришлось»? — не понял я.
— А ты сам посуди: как объяснить армии и народу, что у Тухачевского — у самого Тухачевского! — и у самого Уборевича, самого Якира, что у них, таких прославленных и победоносных, коленки дрожат с Гитлером воевать? Кто тогда в будущую победу поверит? Никто не поверит — ни комдивы, ни красноармейцы. А без веры в победу и сопротивляться бессмысленно: боевой дух для армии — наиважнейшая вещь. А сказали: «троцкисты» — это народу понятно, о троцкистах пресса уже десять лет без устали говорит. Не забывай: Сталин до революции, кем был? Агитатором, пропагандистом. А пропаганде не правда нужна — ей нужны сторонники. Когда правда убийственна, её лучше спрятать так, чтобы никто и не догадался, что она была. Тут как раз такой случай: о заговоре сообщили, потому что умолчать никак нельзя, а истинную причину скрыли, и правильно, скажу тебе, сделали.
— Значит, заговор всё-таки был, — медленно произнёс я, тяжело утверждаясь в этой мысли, и уже в следующее мгновенье, поражённый, застыл на месте: — Тогда получается: Сталин ни в чём не виноват? Так что ли получается?
Увлёкшись разговором, мы зашли довольно далеко — дошли аж до Центрального кладбища, миновали его и оказались в конце улицы. Справа возвышался холм с Мемориалом воинской славы, слева, через дорогу, за высокой жёлтой стеной забора виднелась покатая крыша тюремного замка. Мне вдруг почудился объединяющий их символизм — неведомый ранее. Я представил себя одним из заключённых, и, хотя стоял тёплый вечер (солнце только начинало розоветь и клониться к закату), поёжился.
— Виноват, — не раздумывая, ответил дед. — Как же не виноват? Кто «тройки» санкционировал? Кто квоты на расстрелы и аресты утверждал? Кто маньяка Ежова на НКВД поставил? Товарищ Сталин и компания. Понять его действия — не значит согласиться с ними, а тем паче одобрить. Жизнь у каждого одна, запасной нет. Невинно пострадавшим, какая разница, за что их расстреляли или в барак упекли — по ошибке, с перепугу или ради высшей цели? Нет никакой разницы! Ну, почистили вы властную верхушку — так те знали, куда шли, а если не знали, то кто ж мешал головой думать? Но простых людей зачем трогать? Они потом воевать пойдут, в тылу трудиться! Кого и что они могут предать, пока война не началась? Какой вам прок губить их понапрасну? Откуда вам наперёд знать, кто как себя в бою поведёт? Тот, кто больше всех лозунгами бросается, может статься, первым наутёк и бросится — и такое бывало, сам наблюдал! А Николай Николаевич Дурново, прекраснейший лингвист, чем для вас был опасен? Диалектами и говорами русского языка занимался — говоры вам чем-то мешали? Обороноспособность подрывали? Так не только самого, но и двух сыновей расстреляли: как это назвать, если не бессмысленным зверством? Евгения, опять же спрошу, Поливанова нельзя было пощадить за гениальность? Японским шпионом зачислили — так ведь немудрено! Он ударения в японском языке исследовал раньше самих японцев — вот она диверсия! Положим, после революции какое-то время заместителем Троцкого числился, но ведь сам же и разругался с Иудушкой! Обязательно его было расстреливать через двадцать лет? Тут, дорогой историк, проблема не с виной — она очевидна…
— А с чем же? — удивился я.
— Не с чем, а с кем, — поправил меня дед. — С обвинителями. Если вы, товарищи дорогие, обвиняете Сталина, не понимая и даже не стараясь понять — если трактуете его действия, как вам удобней и больше нравится, если не хотите разобраться досконально, с учётом всех обстоятельств — то, чем, скажите на милость, вы отличаетесь от ежовских подручных? Ничем! Вы по сути — такие же, как и они! Те тоже, кто не циник, не видели абсурдности обвинений и разбираться не хотели. Вам не нравятся «тройки» и беззаконие? Понимаю! Очень, знаете ли, понимаю! Только тогда назначьте и Сталину адвоката — если уж вы за законность. Говорят: «Осудили культ личности». Неправда! В том-то и беда, что не осудили, а расправились. С каких пор партийный съезд стал судебным процессом? Что это у вас за суд такой, если говорит только обвинитель товарищ Хрущёв, и он же — главный судья? Вы или дайте возможность сказать слово в защиту, или у вас получается такой же митинг на заводе, где требовали расстрелять врагов народа на основании сообщения в газете!
— А-а, — протянул я, кивая, — понятно.
— И кому, скажите на милость, вы хуже делаете? — с горячим недоумением обратился дед к невидимым оппонентам. — Сталину от ваших разоблачений ни холодно, ни жарко: ему что в Мавзолее лежать, что у Кремлёвской стены — без разницы. Это же в ваших интересах разобраться — как было на самом деле! Только тогда вы можете рассчитывать, что и вас при случае не осудят огульно. А если вас, товарищи дорогие, устраивает подобный уровень правосудия, то потом и сами не плачьте!
Профессор достал из кармана брюк пакет табака, запасную трубку, не торопясь, набил её и чиркнул спичкой.
— Ежов — простофиля, — почти деловито сообщил он, не вынимая трубки изо рта и пыхая белым дымом. — Ему, когда назначили главным в НКВД, сразу на лбу можно было писать: «Козёл отпущения». Его же поставили с единственной целью: грязную работу сделать, а потом убрать и на него всю кровь списать. Умный на месте Ежова днями и ночами думал бы, как бы так извернуться, чтобы и в саботаже не обвинили, и кровавым чудищем не прослыть. А этому — словно фитиль в одно место вставили. Думал: чем больше народу расстреляет, тем больше хвалить будут. Вот ему везде заговоры и мерещились. Хвалить-то его хвалили да потом и самого в расстрельный подвал проводили. И, представь себе, он даже в камере смертников ничего не понял — всё сокрушался, что «мало врагов почистил»! Ничегошеньки не понял! А отсюда вопрос: мог ли на его месте оказаться умный? Лично у меня — большие сомнения. Уж больно похоже: специально подобрали ретивого дурачка. А раз специально, то и несёте полную ответственность…
Трубка, наконец, была раскурена, в воздухе запахло вишнёвым табаком. Мы развернулись и двинулись восвояси — то глядя вперёд, то оборачиваясь друг к другу.
— Знаешь, что меня удивляет? — продолжал дед. — Товарищ Хрущёв у себя на Украине таким же Ежовым был — требовал новых и новых квот на расстрелы. Всё мало ему было, пока Сталин не одёрнул: «Уймись, дурак!» Как Никиту не затянуло в мясорубку? Как изловчился уцелеть? Тайна сия велика есть. И этот же кровавый Никита потом Сталина в репрессиях обвинил — чтобы и от крови отмыться, и власть захватить. Сталин на Ежова всю кровь списал, а Хрущёв — на Сталина. Обычный кунштюк. Кто самые давние и близкие соратники Сталина? Молотов, Каганович, Маленков — вся страна это знала. Им, стало быть, и дело Сталина продолжать — такая властная диспозиция намечалась. Был ещё Берия — да «не оправдал доверия». А почему? Не извлёк урока из падения Льва Давидовича. Тот после смерти Ленина самой могущественной фигурой в стране стал — опасной для соратников. Соратники его, шаг за шагом, и отодвинули от властных рычагов — сначала с наркома обороны сняли, потом из Политбюро турнули. А Лаврентия Палыча ещё и при Сталине вся верхушка, как огня боялась — слишком много силы набрал, спецслужбы под его рукой. Захочет — всех их перещёлкает, как воробьёв, и кто его остановит, когда отца народов не стало? Вот и остановили, не мешкая, с помощью военных. А, как с Берией расправились, возник вопрос: кому быть главным? Никита и решил: раз вы — видные сталинцы, то покажу я вам, какой это Сталин. Козырь из их рук решил выбить. И выбил — загнал троицу под лавку. Только скажи мне, дорогой историк, мы-то тут причём?
— Как это «мы причём»? — не понял я.
— Зачем это им, я понимаю, — пояснил профессор. — Но мы-то доносов не писали, в «тройках» не состояли, приговоров не подписывали, не расстреливали, за власть не дрались! И родственников таких, как говорится, бог миловал. Нам-то зачем в их игры играть — один обман выявлять, а другому, ещё худшему, поддакивать? Мы же не дураки! Мы видим: виновных тут много, и Сталин — не первый из них. Его преступления, положим, велики — тут не может быть никаких сомнений. Но и заслуги неизмеримы — он страну к войне подготовил, никто другой. Пусть не до конца подготовил, не всё успел, так ведь и не всё от него зависело. Он же и Верховным Главнокомандующим стал, когда увидел, что военные сами не справляются — всего неделя войны прошла, а Генштаб уже управление войсками потерял. Уж коли сам Рокоссовский при Хрущёве сказал: «Товарищ Сталин для меня святой», то это дорогого стоит. Это тебе не прогрессивный журналист — за ним и Курская дуга, и Сталинград, и операция «Багратион». А уж у него причины обижаться на Главкома имелись — в тридцать восьмом в тюрьму бросили, два года пытали, издевались. Потом честь взять Берлин у него отняли и Жукову отдали. И тем не менее. Так что будь на месте Сталина кто менее толковый, глядишь, войну и проиграли бы — и не было бы нас никого, а были бы лишь рабы в концлагерях. Так что — немало погубил, но большинство спас. Абсолютное большинство. И возьми во внимание: Сталина на большой террор военный заговор подтолкнул и опасная международная обстановка. А Никиту какие враги заставляли кукурузу сажать, где ни попадя — где она никогда не росла и расти не будет? Да ещё налоги для крестьян преступные вводить — так, что последние яблоньки возле домов повырубали? Никто не заставлял — только собственная дурь! С коммунизмом кто его за язык тянул? Брякнул: «Через двадцать лет будем жить при коммунизме», а с чего брякнул? Да ни с чего: хотел до самой смерти у власти сидеть, вот и прикинул с запасом, сколько жить осталось: «На мой век хватит, а после меня хоть трава не расти». Всё, что полезного мог погубить, всё угробил. Зачем же нам в его самооправдании участвовать, от крови его отмывать? Да ещё чуть ли не освободителем провозглашать? Нам этот пердимонокль незачем, да.
Помню, меня поразило, что дед, говоря о своих убеждениях, употребил «мы», а не «я» — словно говорил не только о себе, но и обо мне тоже. В этот момент я страшно им гордился — за то, что он никак не участвовал в репрессиях, а только сам пострадал, но несмотря на это не утратил бесстрастности суждений.
— А почему вы папе и дяде Аркадию всё это не объясните?
Профессор на некоторое время задумался:
— Хм. «Почему?» Да вот потому… Хорошие они ребята — с мозгами, не подлецы, только… восторженные.
— Разве? — усомнился я. — Я вроде ничего такого за ними не замечал.
— Как же не восторженные? У них главный девиз: «Давайте говорить друг ругу комплименты!» — у их поколения. В моё время, если бы кто такое ляпнул, над ним бы хохотали до упаду: «Ты что — салонная барышня, чтобы тебе комплименты говорить?» А они в восторге — от самих себя, от своего поколения. Что с них взять? Помнишь, мы говорил об уме?
— Ум — это то, что ты умеешь, — подтвердил я.
— Верно, — кивнул дед. — А когда человек что-то умеет? Когда хочет научиться. Отсюда: ум — это желание умнеть. Желаешь быть умным — станешь. А коли считаешь, что у тебя уже ума — палата, то и останешься там, где есть. Вот я и говорю: хорошие парни. Но они же считают, что сами всё про Сталина понимают — что я могу добавить?
— А-а, — протянул я понимающе.
Я чувствовал необходимость заступиться за отца и дядю Аркадия, чтобы они не выглядели такими легкомысленными, и в то же время у меня появилось желание самому всё им объяснить — раз уж профессор не надеется достичь цели. У него не получилось их убедить, а у меня вдруг да получится — по крайней мере, отца? Теперь-то я знаю, что говорить!
— С другой стороны, и мне нет резона их воспитывать: большие уже — сами знают, как им лучше, — веско добавил дед через несколько шагов. — Был у меня, дорогой тёзка, в госпитале сосед по палате, солдатик из деревенских, считал, что театр — скукота нестерпимая. На музеи и выставки не покушался, а театры, будь его воля, точно позакрывал бы — чтобы даром народный хлеб не ели. Мне случайно книжка с пьесами Островского подвернулась, так он удивлялся: зачем я себя ею мучаю, когда меня никто не заставляет? И ведь ни одного спектакля в глаза не видел, по радио не слыхал и пьес не читал — и даже не скрывал ничуть. Я у него допытывался: «Как? Почему? С чего ты взял, что — скукота?», а он только отмахивался: да ладно, мол, это и малому дитю понятно. «Отчего же, — спрашиваю, — люди в театры ходят?» — «А заняться им нечем, — отвечает, — вот и ходят». Я поначалу думал: экая глупость беспардонная! А потом понял: для меня снаружи — глупость, а для него изнутри — ум. Ему в его глухой деревне так лучше и считать, как считает. Представь: возлюбит он ненароком театральное искусство, и что ему с той любовью в своей избе, в своём колхозе прикажешь делать? Шекспира с Мольером по вечерам штудировать и чудаком на всю округу прослыть? Или в артисты идти? А если не получится — что скорей всего? Тогда только спиваться от тоски по красивой жизни, которая не состоялась. Уж пусть лучше будет «скукота» — зато проживёт в своей деревне обычную счастливую жизнь, с женой и детьми, с местными интересами и заботами, как все его предки жили, без терзаний о чём-то упущенном. Отсюда и непробиваемая уверенность, ни на чём не основанная, — от того, что ум ему говорит: «Не для тебя это, не лезь туда!» Учти, дорогой тёзка: ум ко всему ещё и большой эгоист. Для чего он человеку нужен? В первую очередь для выживания — для чего ж ещё. Потому-то дураком себя никто не считает: если живой, то и умишко какой-никой имеется. Не дурак, так сказать, по факту существования. Ум говорит: рисковать собой ради спасения других — неразумно. Делиться надо только с тем, кто потом поделится с тобой. Дружить лучше с сильными, а слабых избегать. Вот что ум говорит! А они как себя называют — те, которые «друг другу комплименты»? «Дети двадцатого съезда» — того самого, где Никита культ личности разоблачал. Вот их умам и сподручней думать так, как они думают: Сталин — кровавый параноик, Хрущёв — принёс «оттепель». Потому что думать иначе при Хрущёве — опасно и невыгодно. Илья с Аркадием и сами могут не подозревать, откуда у них в головах это поселилось — говорю же: не подлецы. Но по факту так и есть. А что значит «не подлецы»? Значит: с совестью внутри. Вот ты, как думаешь: для чего человеку совесть?
— Как это «для чего»? — вопрос поставил меня в тупик. — Чтобы, ну, это… не вести себя по-свински.
— Можно и так сказать, — одобрил дед. — А для чего «не вести себя по-свински»? Чтобы выживали не только ловкачи, прохиндеи и скопидомы, а всё общество — вот для чего совесть нужна. Потому ум с совестью и спорят. Ум говорит: дружить нужно с сильными. Совесть возражает: слабые тоже важны, не может общество состоять только из сильных — они перебьют друг друга. Без общества, говорит совесть, и эгоисты погибнут. Потому общественная мораль людей бессовестных и порицает: тот, у кого ни стыда, ни совести противопоставляет себя всем. А когда совесть с умом в ладу, тогда наступает гармония — как у Ильи с Аркадием. Совесть им говорит: «О невинно погубленных нужно скорбеть», а ум подтверждает: «Разоблачать Сталина не опасно и даже выгодно». Против этого все доводы бессильны.
— А разве это неправильно? — я чувствовал, что совсем запутался.
Искоса взглянув на меня, профессор суховатым тоном сообщил, что для обывателей, коими по отношению к исторической науке являются отец и дядя Аркадий, может быть, и допустимо, но у историка — иной уровень ответственности, куда более высокий. Историк не имеет права подгонять науку под собственные предпочтения и выгоду — иначе получается та же марровщина. И, переводя разговор на другую тему, он посоветовал мне время от времени размышлять над тем, что такое ум.
— Когда, дорогой тёзка, думаешь об уме, анализируешь, какие мысли и поступки тебе кажутся умными и почему, сам становишься умнее — факт. Очень полезное занятие — настоятельно рекомендую.
Я пообещал думать.
Постепенно у меня начало вырабатываться историческое мышление, и однажды благодаря ему я сделал открытие — насколько гениальное и проницательное, настолько же и ужасное. После него оставалось забросить историю вообще. Но прежде чем поставить крест на карьере историка, нужно было дать ей ещё один шанс. Я помнил, кто избавил меня от жуткого страха смерти, и снова обратился к отцу. За обедом, когда мы оба сидели, уткнувшись в свои книжки, я осторожно поделился с ним открытием:
— Понимаешь, пап, если подумать, мы появились на свет только потому, что история шла так, как она шла. Если бы не было всех этих войн и несчастий, то не было бы и нас! Не было бы репрессий, ни напади на нас Гитлер, дедушка не попал бы в лагерь и на фронт, и не встретил бы бабушку, а, значит, как минимум, не было бы мамы! Ты до войны родился, но, если бы не Первая мировая и Гражданская война, то и тебя, если разобраться, не было бы! Тогда какой смысл кого-то из прошлого осуждать? Мы по идее радоваться должны! Так ведь получается?
Отец задумчиво смотрел на меня, потом снял очки и начал их протирать.
— Знаешь, — сказал он, — я рад, что тебя волнуют такие вопросы. Это правильно. А то, что ты сказал — неправильно. Такая трактовка истории — оправдание зла. Подумай вот, о чём, старик: ты родился не потому, что была необходимость в Гитлере, а потому, что Гитлер был повержен. Если бы фашистская Германия победила Советский Союз никого из нас не было. Человечество до сих пор и существует, потому что самые отъявленные злодеи вынуждены обряжаться в одежды добра — иначе они не смогли бы повести за собой миллионы людей. Мы появились на свет не потому, что в мир приходило зло, а потому что добро рано или поздно побеждает. Именно с этой целью мы должны называть преступление преступлением, палачей — плачами, нелюдей — нелюдями. Для того, чтобы зло не повторялось. Согласен?
— М-да, — произнёс я с облегчением, — пожалуй.
Мысль о необходимости зла и несчастий утратила свою всесокрушающую силу. И всё же сказанное отцом не до конца согласовалось, как мне казалось, с историческим мышлением, которое, как ни крути, исследовало причины и следствия. В этом я уловил сходство отца с профессором Трубадурцевым, чью мысль о наказании Хрущёва Историей, вряд ли можно было назвать строго научной.
Соображение, что я нахожу изъяны в историческом мышлении деда и отца принесло смелую догадку: по-видимому, мои мозги лучше приспособлены к историческому мышлению, чем их, — возможно, в этой области я просто талантливее. Но потом нашлось и более скромное объяснение: для меня историческое мышление стало прямой необходимостью, тогда как для отца и деда такой необходимости не было, и они могли рассуждать более свободно, не избегая любительских догадок. Ведь они были просто лингвисты.