Когда исчезает жизненная цель, события, происходящие рядом, неизбежно вырастают в размере — от них начинаешь зависеть намного сильнее, чем раньше. В какой-то момент возникает подозрение, что в своей собственной судьбе ты, скорей, зритель, чем участник, или, что ещё хуже, ты — только эстафетная палочка, передаваемая от обстоятельства обстоятельству, от случая случаю. Даже призрак новой цели в таком положении воспринимается, как спасательный круг, за который спешишь ухватиться. А если её достижение требует смены места и образа действий — тем лучше.
В середине июля — вскоре после окончания третьего курса — я забрал документы из нашего университета и отправился в Москву, чтобы попытаться начать новую жизнь. У меня было два плана — безумный и запасной.
О запасном, придуманном на всякий случай (с отчаянной надеждой, что он не пригодится), я рассказал родителям: попробовать перевестись на исторический факультет МГУ или Московского пединститута, поскольку в нашем университете образование приобрело отчётливое антирусское направление. Главное же — что делать с дипломом историка в нашем городе по окончании университета (если не рассматривать поприще школьного учителя с нищенской зарплатой) уже сейчас абсолютно непонятно. А в Москве историки, возможно, ещё понадобятся. Родители не обрадовались, но на этот раз не стали возражать — с моих школьных времён многое сильно изменилось. Отец даже выразил надежду, что мне удастся закрепиться в Москве основательно — после окончания вуза найти хорошую работу, завести семью и как-то решить вопрос с жильём.
О безумном плане — поступить в театральное училище и стать профессиональным артистом — не знал никто. Решение родилось спонтанно и пока не утратило новизны — восторг от собственной дерзости всё ещё кружил мне голову. В сложившихся обстоятельствах новая жизненная траектория выглядела единственно правильной — стоящей приложения максимальных сил и перенесения лишений.
Всю дорогу до Москвы в голове вертелась песенка, с недавних пор популярная в наших студенческих кругах, — её исполняли с весёлым отчаянием и бравадой:
Я чудесный этого город
Знаю чуть не наизусть.
Дай судьба мне поезд скорый,
И сюда я не вернусь…[1]
Покидать родной город навсегда я не собирался, но, вероятно, из-за этой песенки предпочёл наземное передвижение, а не самолёт. Мне хотелось, чтобы поездка хоть немного походила на путешествие. К тому же я ещё никогда не отправлялся в Москву по воздуху, и плохо представлял, как добираться из аэропорта.
Одним из событий, подтолкнувшим меня к обретению новой цели, стала внезапная женитьба Шумского и Сухановой. Ольга забеременела, и Васе, как джентльмену, пришлось срочно делать предложение. Он так и так собирался жениться на нашей рыжей однокласснице, но намного позже — года через три-четыре. Вася изо всех сил изображал счастье вперемешку с суровой ответственностью, однако всё равно походил на человека, прекрасно осознающего, что его жизнь кончилась, и началось дожитие.
На четвёртом месяце беременность прервалась. К тому времени Шум уже прочно осел в квартире Сухановых: не доучившись курс, перевёлся на заочное отделение и, как и полагается женатому человеку, весь устремился в добывание денег. Он и у собственных родителей не особо мог сидеть на шее, а у Ольгиных тем более. Шум-2 была единственным ребёнком в семье, её отец в советские времена работал строительным начальником среднего уровня, а в новых экономических условиях создал свою строительно-ремонтную фирму. Шумскому предстояло доказать, что в перспективе он сможет содержать жену не хуже, чем она привыкла, и с этой целью освоить комплекс строительных профессий — научиться класть плитку, паркет и ламинат, штукатурить и красить, устанавливать сантехнику и разбираться в тонкостях электропроводки — чтобы через год-другой занять должность бригадира и со временем стать правой рукой тестя. В целом, для него всё сложилось к лучшему: в родительском доме он делил комнату с братом и сестрой, спал на раскладушке, за стеной жила семья старшего брата с плачущим по ночам грудным ребёнком. Всё это само по себе не добавляло в его повседневность комфорта, а о том, чтобы уединиться для поэзии, не было и речи. Вдвоём с Ольгой ему, понятное дело, было намного уютней и счастливей.
За ближайших друзей, таким образом, можно было только порадоваться. Но неожиданно их бракосочетание произвело в моей голове устрашающую картинку: я вдруг увидел себя одиноким стариком, вовремя не женившимся и не заметившим, как пролетела жизнь: он доживает свой век в родительской квартире и рассказывает кому ни попадя о том, как тут всё обстояло пятьдесят-шестьдесят лет назад. Видение преследовало меня недели три, да и потом нет-нет да всплывало.
В конце мая мы расстались с Натальей — ещё одно событие, застигшее меня врасплох. Подспудно я был уверен, что наш полуроман продлится дольше — возможно, до того самого момента, когда Наталья отправится покорять европейские сцены, а это ещё нескоро. К тому же пришла весна. В апреле я несколько раз брал отцовский «жигулёнок», и мы ехали за город, удаляясь километров на пятнадцать-двадцать — туда, где начиналась зона садов. Сейчас шла пора цветения: яблони, вишни, черешни, сливы и абрикосы скрылись в белых цветах и стали намного заметнее — мимо них невозможно было ехать, не обращая внимания. Серая полоса асфальта казалась случайной тропинкой в белом лесу. Такое скопление красоты ошеломляло и создавало чувство нереальности, недостижимое при созерцании одного-двух-трёх цветущих деревьев — как вид пруда в парке никогда не вызовет ощущение грозной штормовой стихии. Здесь же достаточно было зайти вглубь сада метров на сто, и уже ничего нельзя было разглядеть, кроме усыпанных белыми лепестками деревьев и кусочка неба.
Выходя из автомобиля, Наталья — словно начиная раздеваться — распускала свои роскошные волосы, и с полчаса мы бродили по свадебно-сказочному пространству, переходили из ряда в ряд, стараясь не касаться веток, и фантазировали, что волшебным садам нет конца и края. Всё заканчивалось любовью на прихваченном с собой пледе.
Однажды, когда мы возвращались к «жигулёнку», я вдруг обратил внимание на то, как Наталья на ходу привычно перетягивает волосы резинкой. В этом простом действии внезапно увиделась будущая повседневность: года через два-три я не поеду ни в какую Москву, а она не поедет ни в какую Европу — у обоих найдутся веские житейские причины, которые накрепко привяжут нас к местным реалиям. Мы дозреем до вывода «от добра добра не ищут», и решение, что нам следует пожениться, станет естественным и логичным. А затем много лет я каждый день буду видеть, как моя жена производит манипуляции с причёской — вот так же привычно и буднично. Предположение несло в себе горечь отказа от больших жизненных планов — капитуляцию перед обстоятельствами и согласие на обыденную судьбу. И в то же время ощущалось, как взрослое, а потому — правильное, неотвратимое и, вероятно, лучшее из всех жизненных вариантов.
Однако где-то в музыкальном мире нашего города обитал пианист — не только талантливый и красивый, но и двадцатишестилетний. Взрослый мужчина с ангажементом в филармонии, регулярными гастролями и женой. В него моя временная подруга пламенно влюбилась за год до нашего знакомства: один его вид разгонял её пульс до бешеной скорости, и только наличие жены останавливало её от действий по сближению с предметом страсти. Теперь пианист находился в нервном состоянии развода, и Наталья решила попытать счастья. Для этого, в свою очередь, требовалось поставить перед фактом меня. Когда я, как обычно, дождался её после занятий у здания консерватории, она, взяв меня под руку, сообщила: сегодня — последний раз. А после (очевидно, для того, чтобы подбодрить меня) поведала: это был наш лучший секс.
Последний сеанс любви сильно смягчил боль от разрыва — боли как таковой не было. Я ощущал себя уязвлённым, но тому месту души, которое условно следовало бы назвать раной, вряд ли подошло бы определение «кровоточащая» — к чувству лирического сожаления о том, что ещё один светлый момент жизни остался позади, не примешивались ни ревность, ни досада. Наталья жила на другом конце города — на этот раз я не стал провожать её до дома. Мы вместе доехали до площади Победы, недавно переименованную в площадь Национального единства, я посадил — уже бывшую — подругу на нужный троллейбус и ещё немного бродил по центральным улочкам. Напоследок мы дружески обнялись, и я пожелал ей удачи с пианистом. Видимо, её дела на любовном фронте развивались, как надо: она не звонила и не пришла ни на первый спектакль в нашем студенческом театре, ни на второй.
В театре, между тем, случилось неизбежное, хотя и нежелательное: осилив в авантюрном режиме целых два спектакля, труппа распалась. По традиции после премьеры в складчину устраивался фуршет — прямо на сцене. И вот, когда мы с чувством выполненного, несмотря на все превратности, долга праздновали свой скромный успех (зрителей, состоявших в основном из друзей и знакомых, пришло ещё меньше, чем в прошлые годы) сразу несколько человек признались, что в следующем сезоне не смогу посещать репетиции. Фраза «Так театр не делают», сказанная кем-то, констатировала очевидное и могла быть произнесена чуть ли не каждым. Это была ещё одна потеря, требующая привыкания к возникшей пустоте.
Именно тогда я начал понимать — не умозрительно, а повседневно — слова отца о борьбе с временем. Неожиданно время оказалось подобным воде — по мере погружения в возраст оно уплотнялось. Я чувствовал себе переросшим мальком, который всё ещё пытается барахтаться на поверхности, вместо того, чтобы постепенно спускаться вниз, в глубины, где обитают взрослые рыбы. Уже в июле мне должно было исполниться двадцать — возраст, всегда казавшийся знаковым.
Началась летняя сессия. Я являлся на зачёты и экзамены, почти не испытывая эмоций от их сдачи: экзаменационный процесс был сродни уборке комнаты и не тянул даже на маломальское достижение.
В один из вечеров по дороге из продовольственного меня окликнула незнакомка броской наружности. Я не сразу опознал в ней былую соседку по парте: Танька Куманович перекрасилась в блондинку и вооружилась зверски ярким макияжем. Мы не виделись с выпускного бала и внезапно страшно обрадовались друг другу — в школьные годы я и представить не мог, что когда-нибудь найду в Куме родную душу.
Танька переживала звёздный час, который выдавала за тяжкую судьбину: её с самыми серьёзными намерениями атаковали многочисленные поклонники — их постоянные знаки внимания утомили Куму едва ли не до полной потери душевных сил. Вскоре в разговоре всплыла и нехитрая причина сокрушительного успеха: через месяц семья Кумановичей отбывает в Австралию, где Танькиного отца, видного специалиста по кожным заболеваниям, уже ждут в одной из клиник Сиднея. Мотивы потенциальных женихов с этого ракурса выглядели прозрачно меркантильными — женитьба на Таньке позволяла одному из них эмигрировать в страну с высоким уровнем жизни и хорошим климатом. Кума не отрицала корыстный момент, и всё же из её слов каким-то образом выходило, что прагматичность брачных соискателей находится на третьем месте, а вообще-то они без ума от её пышной внешности и бьющей наповал сексуальности.
Далее случилось странное. В подтверждение своих слов (чтобы ни у кого не осталось последних сомнений) Танька, не обращая внимания на прохожих, с видом заправской соблазнительницы ухватила пальцами подол пёстрого платья и медленно потянула его вверх — довольно высоко.
— Как тебе мои ноги?
— М-м… аппетитно, — промямлил я, испуганно заподозрив, что меня приглашают присоединиться к сомну поклонников и намекают, у кого в таком случае неплохие шансы получить окончательное предпочтение.
Не исключено, правда, что это был не аванс на будущее, а расплата за прошлое — в давешнем рассказе Оли Сухановой о трёх одноклассницах, тайно влюблённых в меня в период от букваря до аттестата, среди невинно пострадавших фигурировала и Кума. И теперь Танькины ноги сообщали то, о чём умалчивала коробочка со словами в её горле:
— «Кусай локти, простофиля!» (правая),
— «Смотри, кого ты проглядел!» (левая).
На всякий случай я соврал, что у меня есть девушка, и у нас всё замечательно. Мы проболтали с полчаса и напоследок расцеловались, понимая, что видимся, скорей всего, в последний раз.
Эта встреча — своею случайностью что ли — выбила меня из колеи. Домой я вернулся взбудораженным, словно узнал нечто действительно важное, имеющее ко мне непосредственное отношение и требующее действий. Танька была не первой и, понятное дело, не последней из нашего класса, кто отъезжал за границу. Первой, как и полагается круглой отличнице и активистке, оказалась наша штатная патриотка Ирка Сапожникова — она вышла замуж за испанца и теперь, говорили, жила в Барселоне (узнав об этом, Ромка Ваничкин философски заметил, что чувственный дон Педро, вероятно, не смог устоять перед впечатляющей Иркиной жопас). Ещё несколько человек уехали в Россию, трое в Израиль, а кое-кто и в Канаду. Названия дальних городов, многие из которых раньше воспринимались скорей абстрактно, нежданно приобрели лица конкретных одноклассников. И вот теперь Кума. Никто в мире не назвал бы её мобильным человеком, жаждущим приключений. Казалось, ей на роду написано быть пристроенной родителям в какую-нибудь медицинскую лабораторию для проведения несложных анализов и почти безвылазно всю жизнь просидеть в нашем городе. Но благодаря экземам и дерматитам далёких австралийцев и она превратилась чуть ли не в пассажирку на корабле капитана Кука.
Решение стать актёром возникло незаметно, практически из ниоткуда — ему предшествовали тоскливое нетерпение и нестройный марш умозаключений. Вылупившись из подсознания, оно сразу начало стремительно расти, заполняя меня всего и мир вокруг. Через полчаса я уже удивлялся, как не додумался до такой блестящей и в то же время естественной мысли раньше — ведь мне и хотелось менять жизненные роли и обстоятельства. Лучше артистического поприща здесь могла бы стать только профессия путешественника по миру, но где на такую учат?
Опыт студенческого театра позволял трезво смотреть на вещи: в будущем мне вряд ли удастся сыграть Ромео или Гамлета — главные роли почти всегда будут доставаться кому-то другому. Но и королём эпизода быть тоже неплохо. Есть свои плюсы — если всё пойдёт, как надо, друзья и родственники станут чаще видеть меня на сцене, а, может быть, и на экране.
Оставалось маленькое «но» — если удастся поступить. О конкурсе в театральные училища в советские времена ходили легенды — по несколько тысяч человек на место. Три тура отсева и только потом обычные экзамены. Со смехом рассказывали о наивных провинциалах, которые выходили на прослушивание с хрестоматийными произведениями, предлагая приёмной комиссии в миллион первый раз прослушать басню «Стрекоза и муравей» или монолог Чацкого и ожидаемо терпели неудачу.
Надежда на успех выглядела совсем не призрачной. Как и в многих других сферах, в театре и кино разразилась катастрофа. На спектакли и фильмы почти перестали ходить, кинотеатры из-за полной нерентабельности переделывались в мебельные салоны, многие даже именитые артисты, как иногда писали в газетах, вели полуголодное существование, соглашаясь работать за продукты или подрабатывая таксистами. Меня это не пугало: за пять лет учёбы в театральном институте положение должно исправиться. А пока желающих стать актёрами, почти наверняка, сильно сократилось, и, стало быть, мои шансы на поступление увеличились во много раз.
Я собирался записаться на прослушивание сразу в четыре вуза, включая ВГИК (хотя попасть в число киноактёров, представлялось наименее вероятным), а значит у меня — целых четыре попытки. Вдобавок я подготовил «козырь в рукаве»: затёртую многими исполнениями «Стрекозу и муравья» я собирался прочесть на французском языке — в первичном варианте Лафонтена, у которого Крылов и позаимствовал сюжет для своей басни. А если попросят спеть, у меня есть несколько песенок из репертуара Ива Монтана. По моим расчётам, такой нетривиальный ход позволит выделиться в общем потоке и задержаться в памяти членов экзаменационной комиссии, как «парень, читавший на французском».
Уязвимым местом пока виделось чтение прозаического отрывка — дома перед зеркалом я раз двадцать прочёл его наизусть и ни разу не сбился (монолог старого изобретателя, которому перестали приходить новые идеи), и всё равно не был уверен, что в нужный момент от волнения не забуду какую-нибудь фразу и не запнусь. Лёжа на верхней полке купе, я мысленно повторял его — то грустно усмехаясь, то приходя в ярость, то изображая светлую ностальгическую улыбку.
Поезд шёл в обход боевых действий. Они уже год, как прекратились, но маршрут пока не вернулся к исходному положению. В дороге возникли запланированные препятствия из реалий новой жизни. На станциях, где раньше поезда, если и останавливались, то лишь на минуту-другую, теперь возникли пункты пограничного и таможенного досмотра — остановка на них растягивалась минут на сорок, а то и на час. Позже я к ним привык, а пока глядел во все глаза, чтобы ничего не пропустить. Теперь мне полагалось смотреть на мир, как на театр, где все играют какую-то роль, и прохождение досмотра предстало актом из абсурдистской пьесы. На постсоветском пространстве всё ещё действовали паспорта с гербом СССР на обложке; какой смысл их проверять, когда они что по одну сторону границы, что по другую — одинаковые, оставалось загадкой. Но стражи границ, в которых легко угадывались вчерашние механизаторы и животноводы, перелистывали страницы документов со всей доступной им серьёзностью — словно так здесь испокон веку повелось. Между тем они выполняли работу, в которой ещё совсем недавно не было никакой нужды, и с театральной точки зрения явно переигрывали.
Из-за всех задержек поезд прибывал на конечную станцию вместо предусмотренных старым расписанием девяти вечера в три ночи. Под крышей дебаркадера, в свете синих фонарей, казалось — за пределами вокзала лежит кромешная тьма. Я вручил чемодан сонному приёмщику в камере хранения, купил в почти пустом буфете стакан кофе и вышел на улицу. Здесь оказалось намного светлей, чем я предполагал: солнце ещё не показывалось, но ночи уже не было, — в сером прозрачном сумраке легко различались жилые дома, стоящие на возвышении противоположного берега Москвы-реки. Один из них — жёлтый, построенный полукругом — я запомнил ещё с прошлой поездки и теперь отметил, как давнего знакомого.
Теперь мне предстояло — чтобы заложить традицию и придать своему поступку подобие символичности — произнести заранее заготовленные слова. Желательно примерно с того же места, где когда-то по приезду останавливались мы вдвоём с дедом. Не забыв, разумеется, почтительно склонить голову.
— Ну, здравствуй, Москва Даниловна!..
Ничего особенного после этой фразы произойти не должно было, но почему-то произошло. В тот момент, когда я предстал перед Москвой, так сказать, лицом к лицу, кураж последних двух недель внезапно стал испаряться и улетучиваться — на удивление быстро, с почти физической осязаемостью, словно кто-то откачивал его из меня невидимым насосом. А взамен — вливал неуверенность.
«Когда вероятность успеха высока, потерпеть неудачу намного обиднее, чем при мизерных шансах», — соображение, несмотря на всю очевидность, выплыло только сейчас и поразило меня.
До чего просто, оказывается, попасть в лузеры — нужно всего-то выбрать вполне реальную цель и не достичь её! Одно дело, когда претендентов — тысячи. Тогда неудачу и неудачей-то не назовёшь — просто небольшое огорчение от того, что высоко парящая мечта так и не опустилась на твоё плечо. Другое — когда тебе нужно оказаться лучше немногих. Цель похожа на особо крупный и сочный абрикос — до него уже почти можно дотянуться, и остаётся каких-нибудь пять-десять сантиметров, когда ветка под тобой ломается, и ты летишь вниз, ударяясь и царапаясь (в детстве со мной такое однажды произошло). В этом случае на тебе явно лежит печать отверженности, и вероятность оказаться в их числе — я ощутил это с полной отчётливостью — сейчас у меня высока, как никогда.
От неприятного хода мыслей можно было просто отмахнуться или выставить контраргумент: «Что с того? Тем решительней надо действовать!» Но внезапно я понял, что дело не в приёмных комиссиях: они — лишь частность. Дело в Москве в целом. В этом огромном мегаполисе я — чужак, никто меня здесь не ждёт, никто не рад, и иллюзия, что этот город — уже немного мой, потому что отсюда родом мой дед, и здесь учился мой отец, иллюзия и есть.
Я закурил, отпил кофе и, перейдя небольшую площадь перед вокзалом, остановился у гранитного парапета, ограждающего от падения в Москву-реку. Внизу, над тёмной водной поверхностью, плыла рваная дымка. Я смотрел то на реку, то дальше — на спящие (за исключением нескольких светящихся окон) жилые дома, и ожидаемо сравнивал попытку стать профессиональным актёром с прыжком в воду — отсюда оба действия выглядели одинаково отчаянными.
Но я недооценивал всё безумие тайного плана — оно простиралось дальше, чем можно было предположить, и дарило идеи, которыми нельзя делиться вслух, если не хочешь прослыть чокнутым. Минут через десять кофе был допит, выкурено две сигареты, и найден выход из глубины сомнения — иррациональный, отчасти мистический, даже бредовый. И при том — пока единственно возможный.
До открытия метро оставалось три часа, а до появления в институте — по меньшей мере пять. Спасительная идея предписывала до наступления судьбоносного момента обойти Садовое кольцо — в знак уважения к городу, от которого я ждал многого и потому готов был внести предварительную плату за будущие удачи прямо сейчас. Километр-два до Кольца и ещё шестнадцать километров — не мало, но и не так-то много. Как-никак у меня имелся опыт школьных турпоходов, с рюкзаком за плечами, а тут нужно идти налегке, и если никуда не спешить (а куда мне спешить?), иногда присаживаться отдохнуть, то не очень и устанешь.
Часть меня, всё ещё уцелевшая для рационализма, сильно иронизировала над предстоящим пешим жертвоприношением условному духу Москвы, — иронизировала без аргументов и доводов, а только несколько раз промелькнувшей в голове фразой: «Ну, ты даёшь!» Но и она, впрочем, соглашалась, что надо как-то убить ближайшие несколько часов — раз уж выспался в поезде.
Смятый кофейный стаканчик отправился в ближайшую урну. Ранее утро обдавало лицо лёгкой прохладой. Я ещё раз оглянулся на здание вокзала и с решительным ощущением «будь что будет» зашагал к Садовому кольцу. По проезжей части изредка проносились автомобили. До полноценного рассвета оставалось не меньше часа. Я снова — как и несколько лет назад — ощутил себя разведчиком, изучающим малознакомую местность, и почувствовал, как заполняюсь тревожной радостью и предчувствием счастья.
Всё ещё только начиналось.
[1] Стихотворение Надежды Зориной.