Я не мог не сопроводить нового друга к памятнику Лермонтову. Его неприятности не тянули на мировоззренческую катастрофу, как у меня, но по эмоциональному накалу обещали сильно превзойти мою беседу со Знаменитым Артистом. Севдалину предстояло встретиться с отцом — пряников от этой встречи не ожидалось.
Кое-что Сева от меня поначалу скрыл: он, действительно, прилетел из Америки, но не на каникулы. Его выгнали из США за плохое поведение — как бы смешно ни звучало. Он решил отметить своё двадцатилетие и, хотя знал, что по американским законам употребление алкоголя до двадцати одного года запрещено, уговорил одного из старшекурсников за небольшое вознаграждение купить три бутылки виски. Вечеринка удалась на славу, виски разлили в пластиковые бутылки, смешав с кока-колой, коктейль раздали только особо доверенным лицам. В финале празднества нагрянула полиция кампуса: она застукала двух доверенных лиц на улице, когда они вышли подышать свежим воздухом, а заодно решили полить кустарник во дворе влагой из собственных шлангов. В коридоре один из полицейских поскользнулся на блевотине спешащего на улицу Стива (санузел оказался занят, а алкоголь неудержимо просился наружу).
Наутро всем пришлось предстать перед администрацией колледжа. Главным виновником, который сбил правильных юношей и девушек с пути истинного, ожидаемо определили Севдалина. Его вину усугубило нежелание сообщать, как и где ему удалось купить виски, что рассматривалось, как неуважение к администрации и отсутствие раскаянья. Последовало исключение из колледжа и выселение из кампуса. Срок его годовой визы истекал. Оснований для нахождения на территории Соединённых Штатов у него теперь не было: в продлении визы ему отказали. Севе ничего не оставалось, как купить билет на самолёт и вернуться домой.
Вся эта история здорово рассердила его отца — и сама по себе, и «выброшенными на ветер» деньгами за год обучения, и тем, что родители собирались навестить Севдалина в конце июля и уже начали оформлять документы на въезд в США. Сегодня утром отец прилетает по делам в Министерство путей сообщения, и перед совещанием они встречаются на площади Красных ворот, у памятника Лермонтову, откуда до здания Министерства — минута ходьбы. А завтра с самого утра они вместе отправятся домой.
Мы снова сели в троллейбус «А». С лица Севы не сходила кривая, задумчивая усмешка, он всё сильнее щурил глаза и в какой момент стал напоминать мне Ромку Ваничкина, когда мы ехали к дому Иветты. Внезапное сходство ненадолго ошеломило. Через остановку-две ему нашлось объяснение: отправляясь в Москву поступать в театральный, я тем самым пытался запустить по второму кругу свою студенческую жизнь: ничего удивительного в том, что теперь мне станут попадаться люди, так или иначе напоминающие друзей и знакомых из родного города.
Прибыв на место, мы зачем-то дважды обошли памятник — словно хорошее знание окрестностей могло как-то пригодиться Севдалину на предстоящей встрече. До прибытия его отца оставалось ещё минут двадцать — их мы скоротали в небольшом сквере за бронзовой спиной поэта, заняв первую попавшуюся скамейку. Сева беспрерывно курил. Мне захотелось его как-то поддержать:
— Слушай, но ведь с любым такое могло произойти! Неужели твой отец этого не поймёт? Он что — в свои двадцать лет не пил? Особенно в день рождения?
— Про это лучше не начинать, — не меняясь в лице, Сева покачал головой так категорично, словно я предлагал ему вызвать заклинанием ураган. — А то опять начнётся: каким он был в моём возрасте, а какой я. Любимое воспоминание: как он в детстве с матерью жил в вагончике на станции и после школы сначала шёл к диспетчеру — узнать, куда дом на колёсах перегнали. Ну, знаешь: станционные манёвры — то в один тупик загонят, то в другой. Тысячу раз слышал… Ты к Дарвину как относишься?
— В общем-то, никак, — я удивился неожиданному вопросу. — А ты?
— Ненавижу, — вздохнул он. — Всю жизнь только и слышу: утром ты просыпаешься обезьяной и должен к вечеру опять стать человеком! А для этого надо работать, работать и работать.
— Так это ведь Энгельс сказал: труд создал человека.
— Да? Значит, его тоже ненавижу… Знаешь, что меня прямо убивает? Думаешь, я сказал: «Папа, хочу учиться в Америке», и он: «На, сынок, бери денег, сколько надо»? Хрена! Американское консульство объявило грант на обучение — надо было написать эссе на английском. Я — написал. Грант не выиграл, но прислали ответ: вы нам, в принципе, понравились, если захотите учиться в США на платной основе, будем рады видеть вас среди американских студентов — что-то в таком духе. Так отец даже слышать не хотел! Это ему друзья-коллеги объяснили: «Ты чего, Михалыч, за такую возможность надо хвататься!» Тогда — резко передумал. Что сказал родной сын — ему вообще фиолетово. Важно, что скажут на друзья-коллеги на работе, ты понимаешь?
— Да уж…
Теперь, когда мы должны были, как думалось, расстаться навсегда, мне открылась новая и странная сторона жизни: случайно встреченный в троллейбусе человек ощутимо повлиял на мою судьбу — чего я не мог припомнить ни за Шумским, ни за Зимилисом, ни за Ваничкиным, да и ни за кем из ближайших друзей. Не познакомься я с Севдалином — не было бы и разговора со Знаменитым Артистом. И прямо сейчас я торчал бы под стенами театрального училища, чтобы правдами и неправдами попасть на прослушивание, потом бы поехал в следующее заведение, где учат на артистов, и ещё, как минимум, несколько дней жил бы в театральных грёзах. А если бы (такого нельзя исключать) где-то меня отобрали бы во второй тур, то счёт пошёл бы на недели. И всё это, как выяснилось, было бы дорогой, ведущей в тупик.
За пять минут до назначенного времени, Севдалин протянул мне руку.
— Рад был познакомиться, — искренне сказал я. — И спасибо тебе!
Сева кивнул, показывая, что и ему понравилось общаться со мной.
— А ты чем дальше займёшься? — спросил он.
Я пожал плечами и без внутреннего зажима — ведь мы расстаёмся навсегда, так что стесняться нечего — передал суть разговора в ресторане: Знаменитый Артист объяснил, почему мне лучше в театральный не поступать. Так что, наверно, буду пытаться перевестись в МГУ.
— Тоже дело, — одобрил Севдалин и встал со скамейки. — Успехов! Пока!
— Пока! И тебе успехов.
Он пошёл по асфальтовой дорожке, но метров через десять внезапно обернулся и, снимая на ходу рубашку, вернулся.
— Жарко, — Сева положил рубашку на скамейку. — Подождёшь?
— Конечно.
Я проводил его фигуру взглядом до памятника Лермонтову. Обогнув монумент, Севдалин скрылся из виду.
Время снова поползло. Мне нужно было кое-что обдумать и решить. Для начала определиться с гостиницей — у меня имелось несколько адресов, их предстояло объехать, и хорошо, если сразу удастся устроиться на ночлег по приемлемой цене. После утреннего провала инстинктивно хотелось держаться уже знакомых московских мест — я бы предпочёл гостиницу «Минск», где останавливался с дедом, но понимал, что, если в ней и найдется свободное место (чего в условиях капитализма исключать нельзя), то мне оно, скорей всего, не по карману.
Хлопоты по переводу в московский вуз можно отложить и на завтра, но теперь у меня не было уверенности, что запасной план не является такой же ошибкой, как и безумный. В случае успеха он давал возможность зацепиться за Москву — давал время на обдумывание дальнейших планов. И одновременно означал, что я снова подстраиваюсь под обстоятельства — действую, как подражатель.
Слова отца о том, что весь жизненный выбор сводится к выбору быть или не быть собой, предстали в новом свете. Раньше мне казалось, эта фраза о чём-то другом — о том, чтобы не струсить и поступить честно, например. Или не побояться высказать своё мнение. Теперь они были чем-то вроде подсказки в лабиринте, когда нужно угадать верный коридор, и правильное решение зависит не от внешних обстоятельств, а от точного понимания своего «я», с которым у меня, как выяснилось, большая проблема.
С третьей стороны, теперешнее положение не располагало к разборчивости в действиях. Неожиданно я сделал вывод, который, не решая ничего, тем не менее, принёс некоторое удовлетворение глубиной и правдой жизни:
«Иногда быть самим собой — непозволительная роскошь».
Севдалин вернулся минут через двадцать. Он шёл, глядя себе под ноги, и один раз от души пнул ногой невидимый мяч, словно тот преграждал ему путь. Я встал и сделал несколько шагов навстречу.
— Не ушёл? — то ли спросил, то ли констатировал он, увидев меня. — Это хорошо.
Меня задело его предположение, что я мог и уйти. Но сейчас это было неважно.
— Ну, как?
Сева длинно вздохнул, поднял со скамейки свою рубашку и сел.
— Слушай, тебе в твой МГУ сильно надо?
— В общем-то, нет, — я объяснил, что это был лишь запасной план, и идей лучше у меня пока нет.
— Так давай придумаем.
— Ты разве не уезжаешь? А что отец — сильно поругались?
Он скептически щёлкнул языком: ему не хотелось об этом говорить.
— И что теперь?
Сева раздумывал секунд пять и, наконец, выдал самую суть:
— Будем экономить.
После обозначения ситуации следовало поторопиться: надо было успеть забрать из железнодорожной гостиницы у площади Трёх вокзалов вещи Севдалина, пока туда не вернулся его отец. Мы выбрали самый неэкономный способ действий — взяли такси. Загрузив в него два Севиных чемодан, отправились на Киевский вокзал за моей сумкой — чтобы затем колесить по Москве в поисках ночлега.
В дороге я, как бы невзначай, спросил о том, что меня занимало уже несколько часов: как отец Севдалина, будучи на госслужбе, сумел стать миллионером? Вопрос не относился к числу корректных, но Сева не стал делать секрета: его отец приватизировал состав грузовых вагонов и состав платформ для перевозки контейнеров. Теперь они возят в Китай уголь, лес, металл, а оттуда — ширпотреб. Каждый вагон приносит ему несколько тысяч долларов в сутки.
— Зачем же ему на работу ходить? — удивился я. — Мог бы дома сидеть, жить в своё удовольствие: денежки всё равно капают.
— Э, нет, — не согласился Севдалин. — Нужно всё контролировать, а то мало ли — отожмут ещё. Да и куда ему с железной дороги? Там его жизнь — там он начальник, там у него всё.
Вопрос об отце вернул Севины мысли к недавней встрече у памятника Лермонтову.
— Знаешь, мне его даже жалко стало, — с задумчивой досадой внезапно признался он. — Неплохой в сущности мужик. Хочет, как лучше. Ему кажется: я должен быть, как он, только ещё круче. У него логика: моя стартовая позиция намного лучше — значит, я должен превзойти его. Постоянно мне про это талдычит. Он институт с красным дипломом закончил — значит, и я должен. Если меня из колледжа исключили, то как будто — его. И не понимает: как это так? И опять: «На работе знают: мой сын учится в Америке. А теперь, если спросят: «Как его учёба?» — что я скажу? Что он — пьяница?! Что его вышвырнули вон?!» Уже забыл, как про Америку и слышать не хотел. Знаешь, что его больше всего разозлило? Даже не Америка. А когда я сказал ему, что хочу в Москве остаться, посмотреть, как здесь и что. У него такой взгляд стал — я думал, сейчас точно врежет. Если бы не такое людное место, наверное, врезал бы. Он-то был уверен: теперь я буду восстанавливаться в институте. Типа: набаловался и хватит — пора за ум браться. «Тогда, — говорит, — зарабатывай сам. От меня ни копейки не получишь. Хочешь быть взрослым? Вперёд!» — «Причём тут деньги? — говорю. — Причём, тут Америка? Я вот тебя рад видеть, а ты меня — нет. Вот где — настоящая неприятность».
— Так ты домой совсем не собираешься?
— Ну, ты скажешь! — удивился Сева. — Меня из дому никто не выгонял. На пару-тройку недель съезжу. По матери соскучился. Да и по отцу соскучился. И он по мне тоже. Просто характер такой: работа превыше всего. Но долго я там не выдержу…
Часа через два состоялось заселение в гостиницу «Минск». В холле, у лифта, к нам, словно из ниоткуда, подкатил парень и свойским тоном спросил: не хотим ли мы заказать девочек на вечер? Я не успел сказать: «Нет».
— Спасибо, друг, — Севдалин похлопал сутенёра по плечу, — нам пока так дают…
Тот, по-видимому, был настроен на более продолжительную беседу — с расхваливанием живого товара, возможного торга по цене, но после Севиного ответа, просто не знал, что сказать, и также незаметно исчез, как появился.
Новый план родился за обедом. Мы закупили в Макдональдсе на Пушкинской площади гамбургеры, картошки фри, кока-колы, я достал из сумки бутылку коньяка (он предназначался отцовскому другу — на тот случай, если мне не удастся найти место в гостинице, и на ночлег придётся проситься к нему). К тому времени я пришёл к неутешительному выводу: ничего особенного придумать в нашем положении в принципе невозможно.
— Хорошего решения тут просто нет, — объяснил я Севдалину после первой рюмки. — Знаешь, чего мне по-настоящему хочется? Сначала совершить кругосветное путешествие. Или хотя бы полукругосветное. И только потом решать: кем быть, чем заниматься. Когда вернёшься, по крайней мере, будешь знать, что жизнь уже прошла не зря — многое повидал, можно спокойно заняться делами. Вот тогда придумается что-то настоящее. Может, даже не придумается, а само найдётся — как логичное продолжение. Но это же только мечта! А сейчас, что ни придумывай, всё равно будет рутина. И какая разница, какой рутиной заниматься?
Сева напряжённо думала. Мы выпили ещё по рюмке.
— Ты прав, — произнёс он, наконец. — На сто процентов. На тысячу. Чего не терплю, так это предсказуемости. Когда всё известно наперёд. Вот родители сейчас дом строят — три этажа, парилка, бассейн, бильярд. Уже сто раз мне сказали: «Это для тебя, тебе достанется». Они о таком доме в своё время даже и не мечтали. В их представлении я должен прыгать от счастья. Года через три-четыре захотят, чтобы я женился — чтобы и внуки были тут же, под присмотром. А я не хочу заранее знать, что когда-нибудь из этого дома меня вынесут вперёд ногами. Понимаешь, о чём я?
— Понимаю, — кивнул я. — И к чему мы пришли?
— Как к чему? Ты же сам сказал: путешествие! Отличный план. Так и сделаем: заработаем за год сто тысяч и поедем. А там видно будет.
— Сто тысяч долларов? — осторожно поинтересовался я. — И как же мы их заработаем?
Сева удивлённо похлопал глазами:
— Я бы сказал иначе: как мы можем их не заработать? Это же не миллион! Всего сто тысяч. Для кругосветки, конечно, мало — я взял по минимуму.
— И всё-таки? — после позорного фиаско с театральной карьерой мне хотелось быть реалистом до мозга костей.
— Не парься, — небрежно отмахнулся Севдалин, словно я донимал его скучными деталями, — деньги должны ко мне притягиваться…
Был ли тут причиной его безмятежный тон, или сыграл свою роль выпитый коньяк, но вдруг и мне показалось, что сто тысяч — не такая уж и огромная сумма. Кто-то их зарабатывает и даже намного больше: почему бы нам не стать подобными счастливчиками?
Этот короткий разговор определил нашу жизнь на год вперёд.
И — будто самое главное уже сделано, остались сущие пустяки — на нас снизошло веселье. Наступила ясность — она грела душу нам обоим. Я довольно смотрел на Севу, он довольно смотрел на меня — со стороны мы, должно быть, походили на компаньонов, обстряпавших непростое, чрезвычайно успешное дельце. А вскоре — вопреки собственным ожиданиям — произошло ещё кое-что важное: мы придумали хао.
После еды и коньяка нас потянуло курить, а потом спать.
Для перекура мы спустились вниз — на шумную улицу Горького, которой уже год или два вернули прежнее название Тверская. Стояла жара. В десяти метрах перед нами плыл плотный транспортный поток, по тротуару шли по своим делами люди. Севдалин наблюдал за московской повседневностью с задумчивой отстранённостью. Я подумал: возможно, сейчас он вспоминает Нью-Йорк и скучает по нему.
— Не жалеешь, что так всё со Штатами получилось — ты же так долго туда стремился?
Ответ пришёл быстрее, чем я рассчитывал:
— Не-а, — лениво протянул Сева. — Я хотел — я попробовал. Если честно, я в Америку немного опоздал. Ехал в Америку пятидесятых-семидесятых, а она оказалась другая. Тоже классная, но другая — не та, о которой я мечтал. Да и не в этом дело. Знаешь, что я там понял? Нет смысла зацикливаться на какой-то одной стране. Есть такая штука — когда я её чувствую, то понимаю, что всё правильно. Здесь она была.
— Что за штука?
— Не знаю, как объяснить… Ты яблоню когда-нибудь видел?
— Странный вопрос.
— Можно сказать — по-настоящему сказать — что это за дерево, если никогда не пробовал яблок?
— Наверное, нельзя.
— А можно сказать, что такое тополь, не наевшись пуха?
— Можно, — признал я.
— Это она и есть.
— Хм. А ещё пример?
Вообще-то, сообщил Сева после короткой паузы, сильнее всего он почувствовал её не в реальности, а умозрительно — когда представил себя на дне кирпичной заводской трубы.
— Трубы? Мне бы в голову такое не пришло.
— «Травки» впервые накурился, — объяснил он. — В десятом классе — на вечеринке. У одноклассницы на даче зависали…
Он сидел на кровати, прислонившись к стене, и чувствовал, полное оцепенение: даже пальцем пошевелить — и то лень. Мир виделся со стороны, словно Севдалина оградили от него невидимым цилиндром. Ощущение цилиндра легко преобразовалось в фантазию о заводской трубе. Ему представилось, как он кричит: «Эй, кто-нибудь! Вытащите меня отсюда!» и видел, что его слова — как в комиксе — бессильно отскакивают от кирпичной кладки. Тогда внезапно пришло понимание: чтобы его в такой ситуации услышали, надо крикнуть нечто странное. Тогда звук вклинится в щели между кирпичами и проникнет наружу.
— Странное по смыслу или странное сочетание звуков?
— Не знаю, — Сева еле заметно пожал плечами. — Сам об этом думал. На самом деле неважно — я не собираюсь лезть в трубу. Важна сама идея: «надо крикнуть что-то странное». Понимаешь, о чём я?
— Хм. И как эта штука проявилась в Америке?
Севдалин ненадолго задумался и коротко выдохнул:
— Кэтрин.
Он точно не знает, сказал Сева, но думает: если бы не подруга блондинка, его из колледжа — с высокой вероятностью — могли бы и не исключить. Чтобы не выносить ссор из избы. Весы склонялась то в одну, то в другую сторону, пока Кэтрин не положила увесистый камешек на чашу вины: она сообщила, что Севдалин насмехался над американскими ценностями.
— А ты насмехался?
— Обычный постельный трёп, — поморщился он. — Я её как-то спросил: что за прикол быть консультантом по политике — откуда у тебя такая странная мечта? Она: «Как ты не понимаешь? Политика — это очень важно!» — «Да разве? — говорю. — Там же девяносто девять процентов — профессиональные прохиндеи». «Это у вас так, — говорит, — у нас всё по-другому. Просто ты ещё ничего не понимаешь в американских ценностях. У нас — демократия». «Да ладно, — говорю, — бэби, какая, к лешему, демократия? Я обожаю американские ценности. Джаз — ценность. Блюз — аналогично. Нью-Йорк — ценность. Голливуд, американская литература, баскетбол, автомобили — это, я понимаю, ценности. А разговоры про демократию — в пользу бедных. Чтобы они думали, что от них что-то зависит. Америка — классная страна, и, если завтра Билл Клинтон провозгласит себя королём, она хуже не станет. Просто его станут называть не «мистер президент», а «Ваше Величество» — вот и вся разница». — «Бедный Севда, — говорит. — Это вы у себя в России привыкли к царям, а у нас, если Билл задумает напялить корону, его тут же свергнут. Мы привыкли сами выбирать свою власть». — «Хорошо, если бы так, — говорю. — Но сама посмотри на выборы — что ваши, что наши. Это же чемпионат по обещаниям! Кандидаты — обещают, зрители — присуждают победу лучшим балаболам. Как развлечение — неплохо. Но как можно шоу принимать за чистую монету? Когда шоу заканчивается, и начинаются реальные дела, никто уже не смотрит на предвыборные обязательства. Ещё ни одного политика не посадили в тюрьму за их невыполнение — как ни одного актёра не осудили за то, что он играл преступника. В реальной жизни пассажиры не голосуют, кому из них управлять самолётом. Ну, или не решают, кому быть капитаном корабля — Майклу или Питу. Пациенты не голосуют, кого выбрать главврачом больницы. А управлять страной — ничуть не проще, чем самолётом и больницей. С чего ты взяла, что мнение Джека из Пенсильвании или Мэри из Дакоты, которые никогда не выезжали из родного штата, представляют какую-то ценность в вопросах внешней политики или государственной безопасности? Поэтому странами всегда управляет относительно небольшая группа людей, а как они это обставят — монархия, социализм или демократия — вопрос технический. Главное, чтобы пипл был уверен: у них строй — самый правильный…»
— А она?
—«Сразу видно, что ты совсем не понимаешь Америку! — говорит. — Ты не можешь выбирать пилота или главврача, но можешь выбрать другую авиакомпанию. На этом всё построено — на конкуренции и разделении ветвей власти». — «Проблема в том, — говорю, — что у города не может быть несколько мэров одновременно, чтобы каждый горожанин обращался к тому, за кого голосовал. У штата не может быть нескольких губернаторов, у страны — нескольких президентов. Да и вообще населению позволяют голосовать лишь по мелким вопросам: ты можешь выбирать авиакомпанию, но никто не станет с тобой советоваться, какие авиакомпании допускать на рынок, а какие нет, какова должна быть численность армии, какой — процентная ставка, каким — курс внешней политики. Всё это решают непубличные люди, которых никто не выбирал». Короче, ещё несколько раз спорили — одно время наша любимая постельная тема была. Однажды даже на наглядном примере ей объяснял — думал, так понятнее будет. «Смотри, — говорю, — бэби: я на тебе, ты подо мной — это и есть политика. Есть страны, где люди сами решают, с кем им спать. Там проходят выборы, действуют политические партии. А где-то до свадьбы никакого секса, жениха и невесту даже не спрашивают, нравятся ли они друг другу — всё решают родители. И политическая система построена не на выборах, а на авторитете — религии, традиций, армии, духовных лидеров и так далее. Вот ты и думаешь, что между США и, к примеру, Саудовской Аравией или СССР — большая разница. Но это только видимость, на самом деле разницы никакой нет: секс во всех странах — он и есть секс. Коммунистический оргазм ничуть не хуже демократического или авторитарного, понимаешь? И суть политических систем везде одинакова: те, кто сверху, имеют тех, кто снизу. А те, в свою очередь, думают, что так и должно быть — что это и есть любовь. Ну, то есть демократия. Или социализм. Или установленный свыше порядок с королём во главе».
— Хм, — усмехнулся я. — Логично. Только вряд ли ты её убедил, нет?
— Ха! Спихивать меня начала. Народное восстание, типа! «У тебя, — говорит, — в твоей Сибири мозги совсем замёрзли. Ты конченый циник и даже не понимаешь, какие ужасные вещи говоришь! Теперь я буду сверху!» Даже не заметила, как мою концепцию проглотила. «Пожалуйста, — говорю, — когда женщина в позе «наездницы», мужчине намного удобнее. Лежи, кайфуй и сиськи тереби. Но вообще смотри, как это устроено: я веду тебя в ресторан, дарю цветы, говорю, какая ты красивая, целую шею, грудь, живот — это моя предвыборная кампания. В этой ситуации я — «политик», а ты — «избиратель». Если хочешь быть сверху, тогда и ты должна провести предвыборную кампанию — станцевать стриптиз, например. Чтобы покорить меня, как избирателя. Без этого никак — или ты не демократка?»
— А она?
— «Что ещё за siskiterebi? — спрашивает. — Какая-то русская гадость?» — «Не гадость, — говорю, — обычное эмоциональное восклицание. Не знаю, как на английский перевести. Вроде «чёрт возьми!», но не грубое». — «А-а, поняла. Знаешь, Севда, за что я готова тебя убить? За то, siski terebi, что после тебя я уже не могу быть прежней Кэтрин. А это неправильно: я хочу быть прежней Кэтрин. Хорошей Кэтрин. Хорошая Кэтрин не может думать, что демократическая и республиканская партии только и делают, что трахают американский народ. Ей такое в голову не придёт! Ты понимаешь, что сейчас мой мозг взрывается от твоих бредовых, чудовищных сравнений? Вот зачем ты мне всё это наговорил?» — «Зря обижаешься, — говорю, — просто мне не хочется, чтобы ты посвятила себя такой унизительной работе. Я бы понял, если бы ты сама хотела стать политиком. Но — консультантом? Это всё равно как в спальне свечку держать: смотришь, как другие сношаются и иногда даёшь советы». Потом ещё несколько раз спорили, и ни к чему не пришли. Договорились вообще о политике не говорить. Ну, так вот. На разборе полётов она это и выложила — причём, почти не переврала, а только сильно сократила. И получилась полная хрень. Типа, я говорил, что между демократией, коммунизмом и авторитаризмом нет разницы, потому что политика — это секс, а секс везде одинаков. Ну, и ещё, что я предлагал Била Клинтона объявить королём. И так подала, словно мы на прогулке с ней дискутировали. Знаешь, что прикольно? Они стали на меня смотреть, как на прокажённого. Вчера такие друзья были, а сегодня даже не здороваются. «Привет!» — говорю. Глаза отводят, что-то бормочут под нос — делают вид, что страшно спешат, им, типа, и здороваться некогда.
Мне вспомнилась Ирка Сапожникова и то, как она заложила Ваничкина Груше.
— Получается, Кэтрин — вроде тамошней комсомолки-активистки?
— Типа того, — кивнул Сева. — Только у них пока всё всерьёз — как у нас в пятидесятые или тридцатые. Они на самом деле верят в эту чушь про демократию — как наши верили в коммунизм.
— По идее, ты мог бы сказать, что ничего такого не говорил. Как бы она доказала?
— Ну, это себя не уважать, — лениво протянул он. — Какого ляда я должен оправдываться, если так оно и есть?.. Я так хохотал! «Бэби, бэби, — говорю, — ты же нарушила конфиденциальность спальни: не стыдно?» Смотрю: смутилась…
— М-да, — произнёс я с чувством. — Так ты на неё совсем не разозлился?
— На кого — на Кэтрин? Да ну, брось, — Севдалин снисходительно хмыкнул. — Кэтрин — милашка. Как можно воспринимать всерьёз? Она хотела поступить, как настоящая американка. Ещё отомстить за Дженис — тоже понятно. Думаю, больше всего её бесило, что мне не страшно, а просто скучно и противно. Видела, что мне их комсомольское собрание — по барабану. Получалось, из них из всех я — самый свободный человек. Прикинь, как обидно? Ну, и главное: она же не знала, что мы снова переспим…
— Вы снова переспали?!
Сева задумчиво сощурился, должно быть, перебирая в памяти недавнее прошлое.
— Как говорит мой отец: «Совершенно, в душу, справедливо», — он повернул голову ко мне. — А чему ты удивляешься? Не мог же я вот так взять и уехать — и мне было бы неприятно, и ей. Я же Кэтрин хорошо изучил. Она бы ещё долго доказывала самой себе, что поступила правильно. Короче. Послезавтра улетать, звоню из отеля: «Бэби, — говорю, — как насчёт того, чтобы расстаться друзьями? Погуляем по Манхэттену, посидим в ресторане: соглашайся!» Она, понятное дело, Дженис припомнила: типа чего я ей не звоню — неужели она меня отшила? «Нет, — говорю, — просто хочу попрощаться с Америкой, а Америка для меня ты, а не она». Долго молчала, потом говорит: «Хорошо, только если ты рассчитываешь на секс, то даже не думай».
— А ты?
— «Неужели, бэби, — говорю, — ты ещё не поняла: когда дело касается людей, я никогда ни на что не рассчитываю? Я предлагаю тебе вечер, который мы запомним на всю жизнь, и понятия не имею, чем он закончится».
— А потом она не устояла, — констатировал я. — И как ты раскрутил её на постель?
— Что значит «как»? — лениво удивился он. — Нужно быть полным кретином, чтобы испортить такое свидание. Если девушка согласилась встретиться с тобой, дальше от неё мало что зависит — только от тебя.
— Разве? — удивился уже я.
Есть такая штука, обыденным тоном поведал Севдалин, — полевое поведение. Когда люди действуют не по своей воле, а под влиянием обстановки. Увидят мех — хотят его погладить. Увидят на столе колокольчик — обязательно хотят взять его и тряхануть, чтобы услышать, как он звенит. Здесь та же схема: вы гуляете в обалденно красивом месте, любуетесь океаном и закатом, ужинаете в хорошем ресторане, танцуете — на психологическом уровне для неё это, как предварительные ласки. В такой ситуации лишить девушку секса — хуже, чем отнять шоколадку, которую она уже поднесла ко рту. Если романтический вечер не заканчивается сексом, то зачем вообще нужны романтические вечера? И когда, в таком случае, заниматься сексом, если не после таких вечеров? Они ведь для того и придуманы. Если колокольчик не звенит, он уже — не колокольчик.
— Понимаешь, о чём я?
— Понимаю, — я почувствовал острую досаду на Димку Зимилиса: сколько раз выносил нам с Васей мозги Фрейдом и Юнгом, а о полевом поведении — ни полслова. — Но здесь особый случай — с учётом предыстории, нет?
— Нет, — с той же ленцой отверг Севдалин. — Если согласилась прийти, то уже нет… Ей просто нужен дополнительный аргумент для самоуважения. Ну, знаешь, чтобы не чувствовала, будто совершает грехопадение, за которое потом будет себя презирать. Нужен сюрприз, приятное удивление — чтобы не выглядело всё, как по расписанию. «Вот, — говорю, — бэби, кольцо: я привёз его из дома, чтобы подарить самой красивой девушке, которую встречу в Америке. Оно — твоё. Этот маленький зелёный камушек называется изумруд, его добывают в местах, где я живу — на Урале. Короче: ты — мисс Америка по русской версии». И, прикинь: снова прослезилась! Типа, если бы я, siskiterebi, не западал на разных дженис, и не был таким циником, у нас со временем могли бы получиться серьёзные отношения.
— «Серьёзные отношения»? А до этого, какие были — юмористические?
— У них так говорят, — объяснил Сева. — Знаешь, что прикольно? У нас, чтобы в койку затащить, говорят комплименты, в любви клянутся, а у них наоборот: вы можете хоть целый год спать вместе, и это считается — обычное удовлетворение сексуальных потребностей. А если говорят: «Я тебя люблю», то — ого-го, это уже по-настоящему, типа готовы жениться и все дела. Серьёзные отношения, короче.
— Красивая история, — произнёс я задумчиво, — очень красивая. Я понимаю, почему ты подарил кольцо Кэтрин, а не Дженис. Правильно сделал. Я их не видел, ни ту, ни другую, но почему-то уверен: для Дженис это кольцо — просто приятная штука. При необходимости можно и продать. А Кэтрин — ни за что не продаст. Когда-нибудь покажет его дочери и расскажет, что его ей подарил поклонник из России. Если потом не потеряется, то станет фамильной драгоценностью: его будут передавать от матери к дочери и называть «русским кольцом». Нет?
— Угу, — Севдалин посмотрел на меня с каким-то новым любопытством: — Теперь понимаешь, о чём я?..
Мы вернулись в номер, вытянулись в кроватях (моя — ближе к входной двери, Севина — к окну) и какое-то время, не видя друг друга, продолжали вяло переговариваться.
— Знаешь, — сказал я, — если существует слово, то и вещь-явление тоже всегда существует. Даже, если, на первый взгляд, его нет, всё равно под ним подразумевается что-то конкретное. Наверное, и наоборот должно быть: если та вещь, о которой ты говоришь, существует, значит, надо придумать для неё название — чтобы понимать, о чём идёт речь.
Последовала пауза. Видимо, Севе уже не хотелось разговаривать, но он себя пересилил.
— Думаешь, получится?
В ленивом полусонном состоянии, мы стали выдумывать слова — странные звуковые сочетания, пробуя их на благозвучность и соответствие неуловимому явлению. Оказалось, придумать слово не так-то и просто — у нас ушло на это не меньше десяти минут.
— А что, если — «хао»? — наконец, предложил я, — По-моему, звучит неплохо! От китайского «дао» и греческого «хаос», как думаешь?
— Хао, — медленно произнёс Севдалин и повторил несколько раз: — Хао, хао, хао. Годится. Пусть будет хао. Значит, всё это было хао.
Глаза слипались всё сильней, и вместе с тем мне надо было ещё кое-что выяснить. Я уже начал догадываться, что сам по себе не очень интересен Севдалину: если стану рассказывать о своей прежней жизни, он выслушает разве что из вежливости и обойдётся без уточняющих вопросов. И всё же нас что-то связывает — как людей, которые собираются на плоту пересечь океан, объединяет желание сделать свою жизнь небанальной, проверить себя на прочность и доказать то, во что остальные не верят. Они могут стать настоящими друзьями, а могут и не стать. И всё же пережитое приключение сделают их отношения особыми — что-то вроде хао-дружбы. По-видимому, Сева открыл во мне то, что сам я не очень замечал и считал случайным. Если присмотреться, то моё внезапное желание пройти пешком Садовое кольцо было ничем иным, как той самой штукой, которая ещё недавно не имела названия…
— Слушай, — медленно произнёс я, — вот у меня через три дня — день рождения. Я его специально так задумал: пусть всё произойдёт непредсказуемо, а не как обычно — гости, поздравления, застолье. С кем его встречу — с тем и встречу. Если ни с кем, то и ни с кем — зато будет, что вспомнить. Как думаешь: это хао?
Ответ последовал не сразу — Севдалин собирался с силами:
— Естественно, хао.
— И то, что мы с тобой сегодня встретились? — спросил я немного погодя. — И весь наш план?
Сева молчал. Я уже думал, что он уже заснул и сам почти перестал воспринимать окружающий мир, когда до моего слуха всё же долетели слова:
— Чистейшее хао.