2.14. Серебристый дирижаблик

Клавдия Алексеевна меня привечала. «Внучь» в общих чертах посвятила её в наши планы, и полное бабушкино одобрение теперь невещественно присутствовало в воздухе квартиры. Я стал (по выражению сообщницы) «постоянным гостевым явлением». После четырёх дней отсутствия Клавдия-старшая приветствовала меня словами «давно не заходили». Перед уходом мне в обязательном порядке вручался пакет с домашней едой и продуктами. Профессор расспросила меня о бытовых условиях общежития и, узнав, что там нет стиральных машин, предложила мне приносить свои вещи для стирки. Я сказал: «Да как-то неудобно», на что Клавдия-младшая обречённо заметила: после того, как я на виду у всей Смоленской площади почистил её ботинки, все мыслимые границы пересечены, запреты попраны, и мне стесняться уже нечего.

— Главное, бабулечка, — философски предостерегла она, — чтобы однажды ты не стала спрашивать: «Дорогой внучок, а кто эта девочка, которая всё время к нам приходит?»

Дочь академика отреагировала с замечательным юмором:

— Дорогой внучок, — обратилась она ко мне, заговорив преднамеренно скрипучим голосом, — почему девочка, которая всё время к нам приходит, решила, что мне грозит маразм?..

— Теперь вы понимаете, в кого я такая? — прокомментировала сообщница.

Чувство юмора, как я заметил, вообще было присуще Клавдии Алексеевне: она охотно поддерживала веселье — особенно с лингвистическим направлением (пусть и призрачной научности). Подруга Гения придумала новое (экспериментальное) направление для исследований: общаться только с помощью существительных или только глаголов, или только прилагательных. А однажды предложила: она всем существительным будет придавать женский род, а я — мужской. «Снова снега пошла», — говорила она, глядя в окно. «Хороший погод», — поддакивал я. Таким причудливым образом, мы иногда общались и вдвоём между собой, но за обедом дочь академика охотно принимала участие в игре.

К слову, категория рода — почему она в одних языках есть, а в других нет — оказалась не таким перспективным направлением, как мнилось поначалу. Со слов профессора Вагантовой, на языковой карте мира она занимает относительно небольшое место и присуща, в основном, индоевропейским языкам. Её появление можно рассматривать специфическими условиями патриархального строя, но продуктивней видеть в ней дополнительный параметр, необходимый языку для большей упорядоченности: так в школе поток учеников каждого года для удобства разбивают на классы, присваивая им литеры «А», «Б», «В».

У Клавдии Алексеевны имелись свои взгляды по некоторым нормам русского языка — оппозиционные общепринятым. По касательной они задевали и категорию рода. Однажды за чаем она поделилась ими со мной, что можно было рассматривать, как знак особого доверия: речь шла о наболевшем. В частности, профессор сказала, что отнесётся с пониманием, если мне в её присутствии захочется слову «кофе» придать средний род, естественный этой словоформе, а мужской оставить для применения к «кофию». В конце концов, в дни её молодости слово «метро» использовалось в мужском роде, поскольку считалось кратким вариантом «метрополитена».

— Помните Утёсова? «Но метро сверкнул перилами дубовыми. Сразу всех он седоков околдовал»!

— Действительно, — согласился я. — Не замечал.

Теперь же «метро» спокойно употребляют в среднем роде, и никто не ломает по этому поводу копий. И только с «кофе» — какой-то вселенский заговор нарочитой культурности, когда почему-то считается, что человек образованный непременно должен говорить: «чёрный кофе», «крепкий кофе», но не «глубокий метро». Она с этим всю жизнь борется, но всё без толку.

— Полнейший абсурд! Вы со мной согласны? Согласны? — Клавдия Алексеевна вопросительно и с какой-то внутренней просьбой заглядывала мне в глаза.

Я покосился на Клаву (она сидела, подперев подбородок ладошкой, не впервой внимая бабушкиным рассуждениям и явно их разделяя) и кивнул:

— Полностью.

Впрочем, и к «метро», у дочери академика имелись претензии, а равно и к «кино», «пальто», «домино» и всё тому же «кофе». Введение в состав русского языка несклоняемых существительных, абсолютно ему несвойственных, она считала форменным преступлением, насильно утверждённым сверху, примерно так же, как Пётр I насаждал курение табака. К чему это привело? Русский язык — ранее гибкий и выразительный — стал деревенеть. То, что испокон веку в нём склонялось, тоже начинает приобретать несклоняемую форму — например, топонимы с окончанием на -о. Профессор Вагантова пообещала, что будет мне очень признательна, буквально станет видеть во мне родственную душу, если я не увлекусь деревянной модой, говоря: «в Дорогомилово, в Медведково», а по-прежнему буду держаться нормального употребления: «в Дорогомилове, в Медведкове». И она процитировала Ходасевича: «Разве мальчик, в Останкине летом, танцевавший на дачных балах».

— Вот вам москвич старой школы, — заключила Клавдия-старшая, обращаясь уже не столько ко мне и не к нам с Клавдией-младшей вместе, сколько к невидимой аудитории. — Глубокий знаток русского языка. Тонко его чувствующий. «В Останкине», — и, меняя тему, она с грустной задумчивой ноткой, неожиданно поведала: — А ведь я, Всеволод, хорошо помню эти дачные места — в Останкине, в Кунцеве, в Петровском парке. Всё исчезло, другая Москва. «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»

В этот момент она сильно напомнила мне моего деда во время наших с ним прогулок по Москве, и когда сообщница тем же вечером перед прощанием сказала: ей, наконец, стало понятно, почему бабушка так меня обхаживает, я вздрогнул и завис в надетом только на правую руку пуховике:

— Правда?

Тревога оказалась ложной: дело было не в профессоре Трубадурцеве, а в самой Клаве. Бабушка всегда поддерживала все её увлечения, в том числе и драматургией, не пыталась отговаривать, радовалась успехам… и всё же в глубине души она наверняка надеется, что «внучь» ещё вернётся на стезю языковеда, оставив театр для культурного досуга.

— Бабуля считает, вы оказываете на меня нужное влияние, — сделала вывод моя девушка. — Думаю, так.

Я попытался отшутиться: кто я такой, чтобы спорить с Клавдией Алексеевной? Но Клаве всё виделось серьёзней:

— Вы не понимаете положения, — тяжко вздохнула она. — Я считала: присоединиться к вам — мой личный эксперимент. Теперь вижу: не только мой. Я не могу ударить лицом в грязь перед бабулей и мамой. Мне хотелось бы показать им: вот вам парочка классных открытий, а с мелочами мне возиться не охота… Гений, у нас ведь всё получится?..

— Да, — медленно произнёс я, понимая, что должен демонстрировать намного больше уверенности, чем есть в наличии. — Ещё как. Идите ко мне, — я обнял Подругу, вдохнул запах её волос и поцеловал в макушку.

Несколько мгновений она стояла, припав ко мне всем телом, потом отстранилась и пробормотала: «Ладно, ступайте. Битва продолжается».

Пожалуй, это был первый момент настоящей близости.

Продвижение эссе, объективно говоря, шло неспешно. Что радовало: мы дополняли друг друга. Меня занимало замечание Клавы о биологическом «видеть» и умозрительном «не видеть». Из него выходило, что спор американских и советско-российских лингвистов о биологической и социальной природе языка бессодержателен: правы и те, и те.

Я пытался представить полу-язык, где пока отражены только биологические способности, а до умозрительных хомо сапиенсы ещё не додумались. Ничего не получалось. Слова «да» и «нет» могли появиться только одновременно — по отдельности в них нет смысла. Точно так же невозможно назвать одну из рук правой, и лишь спустя века языкового развития догадаться присвоить безымянной конечности название левой. В жизни биологическая способность появляется на несколько лет раньше умозрительной — от рождения и до овладения речью. Но в языке они, судя по всему, ровесники, если не сказать, близнецы.

Впрочем, над этим ещё предстояло думать, а подсказок со стороны ждать не приходилось. Клавдия Алексеевна на вопрос «Как всё-таки люди выживали до изобретения языка?» опять же с юмором ответила: представители её поколения, несомненно, кажутся нам очень древними, но она должна признаться: в до-языковую пору ей жить не довелось, что-либо существенного о тех временах рассказать она не может, но, если у нас появятся свои соображения на этот счёт, её горячее внимание — всегда к нашим услугам.

Клаве, в свою очередь, понравилась моё сравнение языка с книгой, у которой есть форма и содержание. Теперь её удивляло отношение людей к условной форме, как к чему-то реальному, а к реальному содержанию — как к чему-то условному.

Содержание всех языков, за вычетом местных особенностей, — одинаковое, объясняла она мне ход своих мыслей в очередном кафе. А форма у каждого языка своя — и общая фонетика, и звучание конкретных слов. Скажем, самый популярный мучной продукт у русских состоит из звуков х-л-е-б, у англичан — б-р-э-д, у французов п-э-н. И попробуйте сказать тем, другим и третьим, что их звуковой набор — какой-то не такой. Они будут защищать своё условное название так, будто действительно из-за хлеба дерутся. И так во всех проявлениях формы. Как бы ни был человек далёк от филологии, он всегда заметит у собеседника акцент. Его будут раздражать неверные ударения и смешить искажённые формы слов (к примеру, не «шестнадцать», а «шешнадцать»).

— И знаете, что? — продолжала сообщница. — В книгах — ещё заметней. Можно врать о чём угодно — о космических войнах, о гномах и эльфах. Реальность содержания людей совершенно не волнует, лишь бы было интересно. Но попробуй описать обычный день в непривычной форме — как в «Улиссе» у Джойса — и у читателей начинается головная боль. Все эти потоки сознания, обрывочные мысли, скачки с одного на другое — очень неудобная для восприятия форма. Понимаете? Мозг вроде бы так и работает: скачет с мысли на мысль. Ему трудно думать последовательно на какую-то одну тему — если только она не волнует его больше всего. Для него предпочтительно ассоциативно переключаться без какой-либо видимой логики. Но при этом мозг категорически не хочет получать информацию в том виде, который повторяет его способ обработки — ему подавай упорядоченный текст. Конечно, есть восторженные любители: «Ах, Джойс, ах, Джойс». Но я честно признаюсь: «Улисса» не осилила.

— Тут, наверное, как с одеждой, — предположил я. — Тела у людей во всём мире плюс-минус одинаковые. А одежда у разных эпох и народов — разная. В Римской империи штаны дозволялись только варварам — в гардеробе патриция их не могло быть по определению. А сейчас мало кому придёт в голову носить римскую тогу. Можно сказать: тела — реальные, одежда — условна. Но попробуйте выйти из дому без одежды.

— Хм, — Клава раздумывала над моими словами. — Интересное сравнение. Обязательно запишите. Хотя и не совсем точное. Без одежды люди худо-бедно существовать могут — в бане, в постели, на нудистском пляже — и не разваливаются на части. А в языке без условной формы реальное содержания рассыпается. Точней: его изначально невозможно собрать. Взять хотя бы наше эссе…

— Наше эссе? — насторожился я. — А оно причём?

— Ну, как «причём»? — Подруга вздохнула. — У нас пока — только разрозненные наброски. Лично я никакого эссе в них ещё не вижу. Знаете, почему?

— Почему же?

— Я не чувствую его форму.

Пришла ещё одна хао-открытка — с Крита. В ней Севдалин писал, что остатки крито-микенской культуры «определённо то, что стоит увидеть» и заодно сообщал, что Женька пыталась заблудиться в лабиринте Минотавра, но у неё ничего не вышло. «Что тут скажешь? Растяпа».

Его хао-спутница жаловалась, что на Крите в это время года слишком ветрено и промозгло, и её уже тянет «домой, в Афины».

За неделю до Нового Года мне выпала возможность проявить себя, как нормальные «штаны». Взяв меня под руку во дворике института, Клавдия сказала: «Просьба. Базар. Ёлка. Доставка. Установка. Благодарность». Я ответил: «Гора. Удовольствие. Помощь». И мы отправились на ёлочный базар.

Ближайший к дому Вагантовых располагался перед выходом из подземного перехода, у станции метро «Смоленская», с наружной части Садового кольца. Клава взяла с собой рулетку. Мы обмерили с десяток ёлок, выбирая по высоте и пышности. Я узнал, что обычно за новогодней ёлкой моя девушка ходит с папой, и устанавливает колючее дерево он же, но сейчас «сами понимаете». Наконец, выбрали то, что нужно. Сообщница предложила: она возьмётся за верхушку, я за основание, — так и понесём. Я ответил: «Ещё чего. Вира помалу. Посторонись — зашибу-у!» и взвалил дерево на плечо.

Всю дорогу в лицо лезли колючие ветки, ствол норовил соскользнуть с плеча, правое плечо уставало, и приходилось перекидывать на левое, но главные трудности были впереди. Ёлку устанавливали в той части квартиры, которую я мысленно окрестил «бабушкиной половиной», хотя, если точней, это был кабинет Клавиных родителей — просторная, больше столовой, комната, примыкающая к кухне с обратной стороны, с двумя письменными столами, пластиковой доской для формул и чёрным фортепиано «Беккер» — самым старинным предметом в доме (его сделали ещё до революции и купили в конце 1950-х для Клавиной мамы). Разумеется, и здесь повсюду стояли книги. Но центр комнаты пустовал — словно специально подготовленный для новогодних празднеств.

Здесь-то и выяснилось, что Клава ошиблась в размере ёлки — не учла высоту металлической треноги, в которую ёлка вставляется. У нас образовались лишние сантиметры — не меньше двадцати. Верхушка упиралась в потолок, гнулась и грозила сломаться.

— Теперь понимаю, зачем папа брал рулетку, — глубокомысленно изрекла дочь математика. — А я по высоте потолка мерила. Потолок — три метра, ёлка — три метра. Логично же?.. Я почему-то думала: эта штука — плоская. А она — высокая. Как так?

— Сейчас укоротим, — утешил её я. — Пила в доме есть?

Хорошая новость: пила в доме нашлась. Плохая: она оказалась по металлу, с мелкими зубчиками. Причём, не полноценная ножовка, а металлическое полотно, вставленное в пластиковую ручку и постоянно из ручки вылетающее. Ужасно неудобная штука. Минут двадцать я елозил ей по нижней части ствола, кололся, чертыхался, отпиливая излишек, и ещё столько же кухонным ножом обрезал сучки и подтёсывал спил, чтобы нахлобучить треногу. Наконец, вдвоём подняли ель. Покачали за ствол, проверяя на устойчивость. Отошли в сторонку. Ёлка стояла — с еле заметным наклоном в сторону, но всё же надёжно. Покачали за ствол — не падает. Подумали-подумали и решили сдвинуть чуть в сторону, ближе к папиному письменному столу, чтобы можно было свободно обходить с трёх сторон.

— Ну, вот, — я скромно отряхнул ладони.

— Можно было верхушку обрезать, — задумчиво сообразила Клавдия. — Быстрее бы получилось. И под звездой незаметно.

— Вы издеваетесь?..

— Не сердитесь, — она покровительственно потрепала меня по плечу, — я вам очень признательна. Прямо горжусь нами. А вы нами гордитесь?

— Конечно, горжусь.

— Покатаете меня возле ёлки?

— Конечно, покатаю.

Вскоре пришла с работы Клавдия Алексеевна. Ещё в прихожей, потянув носом воздух, она констатировала: «Праздником пахнет!» Мы показали ей нашу ёлку, и после обеда втроём взялись её украшать.

Игрушки, как водится, принадлежали к разным поколениям: три четверти из детства Клавдии-младшей, с десяток из детства её мамы и три-четыре — ещё с довоенных времён. Самые старшие были сделаны из раскрашенного прессованного картона — профили зайца, медведя, бабочки и рыбы. Но имелась и одна стеклянная — она лежала отдельно, в небольшой коробочке, обложенная ватой.

— Я вас попрошу, Всеволод, — Клавдия Алексеевна бережно извлекла её и протянула мне, — вон на ту ветку, повыше. Только, пожалуйста, осторожней…

Игрушка походила на маленький серый огурец, и только неуместная для огурца потёртая красная надпись «СССР», сетчатые выпуклости и подобие небольшой кабины с точками окошек снизу, выдавали в ней другую фигуру.

— Дирижабль? — догадался я.

— Совершенно верно, — улыбаясь чему-то далёкому, задумчиво подтвердила дочь академика, — дирижабль. Очень редкая игрушка. Вы не представляете, как в те годы все увлекались небом. «Век воздухоплавания» — сейчас уже не так звучит. А в те годы для нас эти слова — лучшая поэзия, грандиозная симфония, самый смелый фантастический роман. И этот роман сбывается у нас на глазах! На улицах телег больше, чем машин, и тут же рядом — век воздухоплавания. Самолёты, дальние перелёты — как все это обсуждали, как ждали новых рекордов!.. И дирижабли летали — особенно по праздникам. С огромными портретами вождей — то Карла Маркса, то Ленина, то Сталина. А после войны дирижабли исчезли, и таких игрушек уже не выпускали. Ограниченная серия. Такая у нас драгоценность. За эту верёвочку, пожалуйста.

С максимальными предосторожностями серый цепеллин взлетел на ёлку. Мы с Клавдией Алексеевной несколько секунд любовались, как он покачивается на ветке. Обернувшись, я увидел, что лицо моей девушки надулось возмущением.

— Можно вас на минутку? — Клава схватила меня за руку и потащила на свою половину, до самого кабинета.

Посреди комнаты она резко развернулась и решительно опустила руки на бёдра, став сердитой буквой Ф.

— И что случилось? — спросил я.

— Не знаю, как вы это делаете, — хмуро объявила она, — но прекратите сейчас же! И не смотрите на меня так: хватит подлизываться к моей бабуле! Почему, спрашивается, мне она ни разу не доверила повесить дирижаблик? Я и в детстве, и позже несколько раз просила! Всегда один ответ: «Клавочка, боюсь, как бы ты его не разбила. Давай лучше я сама». А вам так сразу: «Я вас попрошу, Всеволод». Это как называется?

Она была очень мила, когда возмущалась, а сейчас — особенно. Пока я катал её по квартире, Клава то восклицала: «Эге-гей! Расступись!» и махала воображаемой шашкой, то, изображая крайнюю утомлённость, припадала к моей спине, свешивала голову вперёд и уговаривала меня потерпеть ещё пятьсот километров до ночлега. А когда вновь ступила на паркет, благодарно сообщила, что уже лет десять так славно не каталась — с тех пор, как навсегда покинула папины плечи. Она была в коричневом мохнатом свитере, и в тот момент мне хотелось обнимать и тискать её, как плюшевую игрушку. Позже, перед обедом, Клава переоделась в домашние наряды. Я гадал, подаёт ли моя девушка знак или даже не помышляет о нём, но на этот раз под футболкой не было лифчика. Через ярко-зелёную ткань остро проступали соски. Они заводили меня всё сильнее.

— Помните, — вдруг вспомнила она, — я вам рассказывала про бабулю и… одного человека?

— В которого она… да, помню, — я внутренне напрягся. — А что?

— Это он ей подарил дирижаблик. На Новый Год, в канун тридцать восьмого. Сколько уже получается? Пятьдесят семь лет назад. Поэтому бабуля так его бережёт, и только вам…

— Вот оно как…

Я длительно вздохнул, переживая мистический момент связи времён. Потёртый во многих новогодних полётах дирижаблик понёс меня в прошлое. Густой слой зим и лет внезапно истончился до полупрозрачной мутноватой плёнки — за ней угадывался мой дед, когда ему всего на два года больше, чем мне сейчас. Казалось: стоит закрыть глаза, снова открыть, пройти в одну из соседних комнат и застанешь уже не пожилую профессоршу, а юную первокурсницу и рядом с ней молодого аспиранта, который ниже меня ростом, но чем-то внешне схож. Они заняты украшением ёлки, и он дарит ей воздухоплавательную новинку — серебристый дирижабль. Она ещё не знает, что её чувство к нему находится в самом начале безрадостного пути, и надеется на лучшее. Если бы до плотской любви у них дошло уже тогда, многое — к худу иль к добру — могло пойти по-другому.

— Дорогая сообщница, — рубанул я, — у нас большая проблема. Посерьёзней ёлочных игрушек.

— Не пугайте меня: что за проблема?

Проблема в том, признался я мрачно, что я её хочу. И как хочу — как парад планет, вожделеющий вселенную, как вулкан стремящийся достичь неба, как людоед, разглядывающий вегетарианку. Если мы опять начнём целоваться, боюсь, мне с собой не совладать. Меня от неё уже за уши не оттащишь, понимает она это? Не пора ли нам снять номер в гостинице?

— Хм, — сердитость в её взгляде сменилась на любопытство. — Про людоеда — смешно… Значит, вы так себе это представляете? Везёте меня в номера и… делаете, что хотите?

— Не в общежитие же мне вас приглашать.

С этим моя девушка согласилась. Но и гостиничный номер её не устраивал. Я бы вовек не додумался до причины: гостиничные декорации не соответствуют нашей истории. Вот если бы мы с ней были обременённые семьями любовники, изменяющие своим половинам, то гостиница — самый очевидный выход. Но мы — не они. И, честно говоря, применительно к себе ей даже думать о таком неприятно. Она всё понимает: жизнь есть жизнь, бывают разные ситуации. И всё же уверена: если хотя бы в мыслях допустить, что и с тобой такое может случится, то оно обязательно и произойдёт. Поэтому предпочитает думать, что с ней такого не будет ни за что и никогда. А в гостиничном номере подобные мысли волей-неволей полезут в голову.

— Не обижайтесь, сами знаете: у меня это наследственное, — примирительно объяснила Клава. — Лучше быть одной, чем делить мужчину с кем-то…

Внезапно её голос понизился, словно нас могли подслушать, и она заговорила не то исповедальным, не то заговорщицким шёпотом: выспрашивать подробности про единственную ночь бабули и того человека — что там пошло не так? — было бы не деликатно и даже неприлично. По правде говоря, она всё равно выспрашивала, очень уж любопытно, но бабушка только плечами пожимала. Однако у «внучи» всё же есть кое-какое соображение. Для бабули та ночь как раз и нужна была, чтобы разлюбить — иначе не получалось. Клавдия Алексеевна, конечно, давно знала, что тот человек женат, но одно дело просто знать, другое — чувствовать и осязать. А как почувствовать мужчину, если только вздыхаешь о нём, да ещё годами с ним не видишься? Он стал для неё слишком воздушный, слишком из мечтаний. Так что тут могло быть умное исключение из правила — приземлить романтический образ на знакомое постельное бельё. Никто не знает, как бы всё сложилось, если бы предмет бабушкиной долгой любви на тот момент не состоял в браке. Возможно, итог был бы ровно таким же. Но и противоположное развитие не исключено. Конечно, это только версия, и дело могло быть в обычном физическом неприятии и неудовлетворённости. И всё-таки Клавдии-младшей хочется думать, что Клавдия-старшая совершила сознательный акт по преодолению страсти, вышибая клин клином. В такой трактовке финал её любви выглядит не так печально и обидно.

— Пожалуй, что так, — я не знал, как ещё реагировать.

Мной опять овладела неловкость.

— Так о чём мы? — Клава сама вернулась к главной теме. — Гостиница — не годится. Эта форма — не для нашего содержания, понимаете?

— Понимаю, — кивнул я. — А что рисует ваше воображение? Где, когда?.. Или постойте… это как-то связно с вашим сюжетом?

— Хм. Какой вы догадливый.

— Так расскажите, наконец! В чём там дело?

Это не так легко, как кажется, непритворно вздохнула сообщница. Возможно, когда я узнаю, сам откажусь. И, кстати, она меня прекрасно поймёт.

— Потерпите, — Клава взъерошила мои волосы. — Не сегодня, ладно?..

— Ладно, — в ответ я взъершил волосы ей. — Но лучше не откладывать на тридцать пять лет. Дирижаблик — свидетель.

— Дирижаблик? Да, точно, — мои слова заставили Клавдию-младшую крепко задуматься.

Слегка замороженным голосом она пообещала так долго не затягивать.

По возвращению в новогоднюю комнату нас ждало порицание от старшего поколения: мы бросили бабушку одну с коробками игрушек — кто так делает? Ёлку надо наряжать всем вместе — чтобы было празднично и по-семейному. Вот закончим с ёлкой — тогда можем секретничать, сколько угодно, никто мешать нам не намерен.

С некоторых пор у дочери академика наметилась новая речевая манера — теперь она обращалась к нам с Клавой не по отдельности, а к обоим одновременно, скрепляя нас в двуединое. В ход шли отсылающие к Есенину «московские озорные гуляки» либо скорректированное под ситуацию пушкинское «племя молодое и знакомое». На этот раз (для оттенка холодности) нам достались обычные «молодые люди».

Но, видимо, Клавдия Алексеевна переживала, не заискрила ли в наших с сообщницей тесных рядах очередная ссора, потому что, попеняв нам двоим, она обратилась ко мне персонально, осторожно уточнив: её «внучь» меня не обижает?

— Ваш выход, Алфавит, — деловито посоветовала Клавдия-младшая. — Ябедничайте на всю катушку! Публика ждёт откровений про вашу израненную душу!

Не хочется никого задевать, парировал я, но Клаве сильно не хватает обижательных способностей. Катастрофически. Она слишком добрая. Слишком милая. Слишком деликатная. Всех недостатков не перечесть. До настоящей обидчицы ей ещё работать и работать.

Мой ответ вызвал у Клавдии Алексеевны признательную улыбку. Её внучка по обыкновению заняла ехидную позицию:

— Бабуль, мне одной кажется, что Алфавит Миллионович опять ударился в тонкий юмор? — картинно осведомилась она. — Что ж, поддержим. Ха. Ха. Ха.

Последнее «Ха» моя девушка произнесла, привстав на цыпочки и припадая к моему плечу, — чтобы звук долетел до уха в убедительном объёме.

Обряжание ёлки продолжилось. Время от времени и Клава, и я украдкой поглядывали на дирижаблик.

Загрузка...