Показательное выступление перед почтенной публикой, ознаменовав триумф, стало предвестием спада. Январь шагнул в двадцатые числа, и нёсшая нас эйфория начала иссякать, а без этого топлива забуксовало и эссе: дальнейшее продвижение давалось всё трудней. Нам хватило сил на ещё несколько всплесков.
Я написал раздел «язык как власть», убедительно изобразив, что почерпнутые из лекций профессора Трубадурцева сравнения языка с оружием и деньгами — плод моих собственных размышлизмов. Сообщница из монолога о прогрессе извлекла идею «язык как четыре стихии», а когда я заметил, что этак можно скатиться и до знаков Зодиака («язык как Телец», «язык как Козерог»), она констатировала: я опять сам не понял, что сказал. А ей всё очевидно.
Язык как воздух? Это — самое просто: речь и есть колебания воздуха. Язык как огонь? Я сам уже сказал: два главных отличия человека от животных. Язык как земля? Одна и та же почва порождает самые разные виды растений — одни и те же языковые принципы создают бесчисленное количество языков. Язык как вода? У воды три состояния (жидкое, твёрдое, пар) — у языка три типа связи слов в предложении и три строя словоизменения.
— А мёртвые языки — те, которые испарились? — предположил я. — Всё, что от них осталось — солевые отложения на дне?
— Вы снова в ударе, — похвалила она. — Сами видите: всё сходится. И замечательно встанет рядом с вашей электростанцией: «язык как главная социальная энергия».
— Вы правы: всё сходится.
Для того и нужны подруги, мудро заметила Клава, чтобы простым и доступным языком объяснять выпавшим из озарения гениям их собственные мысли.
— А, знаете, — внезапно понял я, — «подруга гения» звучит намного пронзительней, чем просто «гений». Гениев-то было полно — мы к ним привыкли. А кто навскидку вспомнит хотя бы пять их подруг? Поэтому, когда произносишь: «гений», начинается обычное мельтешение имён. А «подруга гения» — возникает образ и начало истории.
Для моей девушки здесь не было никакого открытия:
— Я рада, что и вы это заметили, — с ласковой снисходительностью она потрепала меня по плечу.
И вот мы упёрлись в невидимое. Можно напридумывать — с убывающей точностью — ещё десятки сравнений языка с предметами внешнего мира. Рано или поздно придётся ответить на вопросы «зачем?» и «где остановиться?». Расхаживая передо мной по кабинету, сообщница точно ухватила суть проблемы: нужно что-то придумать, только пока непонятно, что именно.
— Какие будут предложения?
— Никаких.
— А если подумать?
— Всё равно никаких.
— Поздравляю, Гений: у нас кризис, — Клава опустилась ко мне на колени и провела ладонью по волосам, от лба до затылка. — Не думала, что с нами это случится — так хорошо всё шло...
— Прорвёмся, — пообещал я недостаточно уверенно.
— Хм, — она посмотрела на меня с подозрением. — Не вздумайте переживать: я с вами.
Итак, мы оставались сообщниками, пожалуй, ещё более сплочёнными — как люди, объединённые общей экзистенциальной проблемой. И в то же время, отлив эйфории, обнажил голый, как скала, факт: у необычных отношений есть и обратная сторона — в них слишком мало обычного, которое и составляет основу будней. Помимо эссе и Спектакля мы вращаемся в разных мирах. Кроме Клавдии Алексеевны у нас нет общих знакомых. Моя девушка не теряет контактов со своими друзьями, продолжает посещать с ними концерты и спектакли — пусть и значительно реже, чем до того, как связалась со мной. Я же, вне нашего общения, болтаюсь в пустоте.
Причин, почему Клава не зовёт меня с собой на все эти дружеские мероприятия, могла быть куча, но хватало и одной: было бы странно представлять своего парня именем Аро или Орас, или даже Лосар.
Справедливости ради: в театр мы один раз всё же сходили — правда, опять же не как обычные зрители. Сообщница подметила лежащую на поверхности и потому незаметную особенность: абсолютное большинство осмысленных фраз люди произносят, не задумываясь, автоматически, а для того, чтобы сказать откровенную бессмыслицу, человеку нужно специально озадачить мозг.
— Знаете, что-нибудь такое, — привела она пример, — «Спасаясь от дождя, фонари вприпрыжку бежали к электростанции». Или: «Квазицикличность суспензий субстантивна радиусу митохондрий». На «автомате» такое не выдашь. Вопрос: кому придёт в голову изъясняться такими фразами?..
За бессмыслицей мы и отправились в театр. На Малой сцене «Ленкома» давали спектакль «Елизавета Бам» по произведениям обериутов. «Драматург-демиург» давно собиралась его посмотреть, но всё как-то ноги не доходили.
Семь-девять актёров много перемещались по круглой площадке, играли на музыкальных инструментах, танцевали, вели эмоциональные диалоги и пытались передавать смысл интонацией: их реплики состояли из понятных слов, которые соединялись в непроходимую абракадабру. Зрелище получалось динамичным, азартным, завораживающим, однако находилось оно явно где-то в стороне от нормальности. Полтора часа подстройки под весёлое сумасшествие не прошли безнаказанно — после представления и меня потянуло на странные речи.
— Знаете, что? — сказал я сообщнице на обратном пути. — Не выходите замуж. Ни за кого. Кроме меня.
От неожиданности она остановилась:
— Ничего не поняла: вы зовёте меня замуж?
— Наоборот: отговариваю.
— Хм. Ваш юмор становится всё тоньше и тоньше.
— Это не юмор, — я спохватился, что ненароком ступил на опасную территорию, и теперь спешно отползал обратно. — Хотелось сказать что-нибудь на грани бессмыслицы и смысла. Ведь должна тут быть какая-то граница?.. Сочинять откровенную ахинею, если потренироваться, не так уж трудно. А вот такое, чтобы смысл был, но его как бы и не было… Извините, если шокировал вас.
— Проехали, — Клава тоже не была настроена длить возникшую неловкость. — Значит, говорите, на грани смысла?..
Дня два мы пытались общаться в таком духе:
— Кавычки открываются!
— И вам открытых кавычек!
— Выглядите гарантированно!
— Эклер вам!
— Куда дует ветер?
— Лёгкая облачность. Уже урчит?
— Неплохо бы.
Долго вести разговор кривым способом не получалось: самые простые выражения превращались в головоломку. Пришлось его забросить.
— Как вы и говорили, — подвёл я итог, — язык — про смыслы. Все это интуитивно понимают, а мы — испытали на себе…
По правде говоря, лучше бы мы этого не делали: без видения конечной цели и на эссе, и на самих наших отношениях появился лёгкий налёт бессмыслицы. К тому времени мне пришлось признаться себе: Спектакль стал для меня важней языковых изысканий и гипотетических открытий. И одновременно выяснилась мало обнадёживающая вещь: мне не удастся привязать к себе Клаву навсегда с помощью постели. Начиная с ночи «Р», Клео стелила на полу ленту, обозначая границу, которую мне запрещено пересекать, пока она сама её не пересечёт. Видеть, как я всё сильней наливаюсь желанием и трепещу от нетерпения, кажется, составляло для неё главное удовольствие театрального действия — не менее важное, чем то, что случалось потом.
Посреди ночи «С», мучимый тайными сомнениями, я решился уточнить: ей хорошо со мной? Честно? Честно-честно? Выуженный ответ (не путать с заверениями) последовал не сразу и сводился к тому, что моя подружка обожает секс — ей очень нравится быть нежной и ласковой, нравится, когда её целуют и гладят, нравится сладострастная нега — но ничего сверхъестественного она при этом не испытывает. Поначалу отсутствие оргазмов её беспокоило и вызывало досаду: ну, как же так — где эти волшебные ощущения? Но потом она смирилась с тем, что её случай — далеко не редкость, у многих женщин оргазмы появляются только к двадцати пяти – двадцати шести, у некоторых и вовсе только после родов. Так что — всему своё время, она уверена, что всё у неё будет хорошо. Короче: она не комплексует, и мне не следует.
— Или ты хочешь, чтобы я подыгрывала? Стоны-вопли на весь дом?
— Когда-нибудь так и будет, — пообещал я, — а сейчас зачем?
— Откуда я знаю? Вдруг самолюбие твоего Людоеда страдает?
— Мой Людоед, — произнёс я наставительно, — плачет от того, какая ты родная…
— Какой-то он у тебя сентиментальный…
Начало ночи «Л» показало, что и я, как ни обидно, далеко не стопроцентный альфа-самец — мне есть, над чем работать. Каждый раз, представая в образе Клео, партнёрша по Спектаклю облачалась в новый наряд: чёрному платью последовало пёстрое индийское сари, затем была мини-юбка и топик, на смену им пришло свободного кроя прозрачное одеяние, под которым отчётливо проступало прозрачное же бельё. Неизменными оставались лишь стрелки макияжа, вылетающие из уголков глаз, и пряжка в виде змейки.
На этот раз на ней был длинный, до пят, бархатный халат — тёмно-зелёный с огромными маками. В завершение танца Клео скинула его с себя. Под халатом оставались розовые колготки, красные трусики и блузка, которую я некогда грозился разорвать прямо на своей девушке.
Мы пристально смотрели друг друга в глаза.
Ткань с треском разошлась в стороны — легче, чем мне представлялось.
— Рви остальное.
Я ухватил колготки в районе бёдер (ошибка), решительно рванул — да так и застыл с раздвинутыми на метр руками. Резинка растянулась, но уцелела. Оба оторопело глянули внутрь колготок, как в колодец.
Вторую попытку в таких делах не дают. Впервые я увидел, как моя девушка смеётся — не хмыкает, не похохатывает, а заливается и захлёбывается. Она ткнулась головой в мою грудь и слегка присела.
— Да что это за эспандер такой! — возмутился я, отпуская резинку, которая тут же схлопнулась. — Ты специально, такие колготки подобрала?
Клео согнулась и только замотала головой.
— Сейчас ты у меня получишь! — окончательно рассвирепев, я подхватил её на руки и шагнул к постели.
— Прости! — выдавила она сквозь смех.
Позже, когда мне хотелось вспомнить, с чего начался наш кризис, в воображении всплывал именно этот дурацкий эпизод, хотя я твёрдо помнил, что затруднения с эссе возникли раньше.
Подвижки в интимных отношениях всё же имелись: мы перестали стесняться друг друга без одежды. Так неудачно начавшаяся ночь «Л» закончилась совместным принятием ванны — с горами пены. Я первый раз видел сообщницу с мокрыми, прилипшими к голове, волосами. Она казалась забавной и словно ещё более голой.
— Мы в снегу, — вяло пошутил я, — или на облаке?
— В сахарной вате, — в тон мне ответила Клео и вдруг оживилась. — Да, кстати: почему люди так любят сравнивать? Снег — с ватой, пену — с облаком? Облако со снегом? Знаю, знаю: естественные мыслительные операции распознавания предметов. Незнакомые вещи мозг пытается объяснить уже знакомыми, ищет сходства и различия, и вот поэтому. Но почему считается: если что-то с чем-то сравнил, то это — красиво? «Зубы — жемчуг», «глаза — сапфиры»? «Хочу тебя, как людоед вегетарианку»?
— Во всём так, — ответил я. — Когда мы голодны, еда кажется вкусной. Влюблённость, которую так романтизируют, продиктована инстинктом размножения. Сравнения — если они так нужны мозгу — кажутся красивыми. Заезженные сравнения раздражают, потому что не добавляют новой информации. По-моему, так.
— И да, и нет, — ответила она после задумчивой паузы,
— Почему «нет»?
— Здесь противоположная цель: сравнения и метафоры применяют не для объяснения себе незнакомых предметов, а для того, чтобы уже известным вещам придать чувство новизны — сделать их слегка незнакомыми.
— Интересно, — сказал я. — В этом направлении мы ещё не двигались.
— Надо подумать, — согласилась Подруга. — И вы подумайте, хорошо?..
На следующее утро бабушка и внучка улетели в Германию, в гости к Клавиным родителям. При прощании перед недельным расставанием, я честно предупредил сообщницу: у нас осталось две ночи.
Мне предстоял последний экзамен. Его — единственный их всех — я сдал на «хорошо». Во взгляде Мизантропа мелькнуло что-то вроде «а ты, возможно, небезнадёжен». Начались зимние каникулы. Незаконченное эссе не позволяло взять билет домой.
В первый же вечер после отлёта Подруги я затосковал по ней и, наконец, узнал, что такое ревновать её. К кому? К чему? К будущему и обитающим в нём соперникам. Когда точно знаешь, что твоя девушка тебя любит, и вашему союзу ничто не угрожает, разлука переносится намного легче. В нетерпении снова увидеть любимую есть даже что-то приятное. Неуверенность превращает ожидание в болезненное томление. Новая встреча нужна, как лекарство для снятия боли. Я вдруг ощутил себя героем Достоевского, постоянно взвинченным, в любой момент готовым взорваться, и даже принялся читать «Игрока», чтобы доказать себе, что — нет, ничуть не похож.
Ещё я стал допускать, что за оболочкой имени и вправду таится мистика. Будь моё имя длиннее, кризис, скорей всего, настиг бы нас позже — на две-три ночи. Миновать его всё равно бы не получилось — просто трудности возникли бы в чём-то другом. Но они непременно возникли бы, потому что рано или поздно имя заканчивается. У меня остались только «В» и «Я». Что произойдёт, когда и их не станет, никто не знает. Самое худшее — не исключается.
Разумеется, это было лишь ничем не доказанное ощущение, догадкой улетевшее вперёд и вернувшееся тревожным предчувствием. Но я ему верил и, на всякий случай, пересекал проезжую часть, лишь после того, как точно убеждался, что мне не грозит смерть под колёсами, а, идя вдоль зданий, то и дело задирал голову вверх, чтобы проверить, не летит ли пресловутый кирпич или огромная сосулька.
Наступил февраль — всё те же серые снежные дни, однако из-за смены названия месяца воспринимаемые немного иначе.
Внутренняя неопределённость — неплохое состояние для того, чтобы сделать открытие. Мысль сворачивает туда, где и не предполагала появляться, и там обнаруживает то, что и не рассчитывала найти. Я вспомнил слова профессора Трубадурцева, что гениальный поэт может родиться в любой стране, но великая литература создаётся только в ведущих державах, и мне открылась картина, которая многое расставила на свои места во взгляде на язык. Единственное, что пока оставалось неизвестным — как к новому открытию отнесётся сообщница.
Обе Клавдии считали, что мне не стоит обременять себя неблизкими поездками в аэропорт «Шереметьево», провожать и встречать их. Они прекрасно доберутся и на такси, и багажа у них — один небольшой чемоданчик. В день прилёта бабушки и внучки я попал в квартиру Вагантовых лишь к вечеру. О самой Германии, вопреки ожиданиям, было говорено немного. Моя девушка на вопрос «Ну, как там?», немного подумав, ответила: «Уютненько», а Клавдия Алексеевна с горечью призналась, что вся эта поездка доставила ей только «боль и обиду за Россию». От обеих я получил подарок — чёрный кожаный рюкзак.
Я всматривался в лицо Подруги, бдительно искал в нём отличия от прежней Клавдии и находил их — её лицо казалось слегка похудевшим, а в глазах будто бы появился новый незнакомый блеск. На ней был купленный в Германии брючный костюм итальянского производства — бесконечно элегантный. Само название его цвета — не «серо-зелёный» и не «морской волны», а впервые услышанное мной «маренго» — словно увеличивало дистанцию между нами.
С согласия профессора Вагантовой меня оставили на ночлег. Мы с сообщницей давно не виделись — нам предстояло обсудить кучу важных вещей.
— Гений, — сказала она в кабинете, — как насчёт того, чтобы добить эссе к завтрашнему вечеру? Мне кажется, уже пора, а?
— Интеллектуально-сексуальный аврал? — я сгрёб свою девушку в объятия и ощутил головокружительный запах её волос. — Почему бы и нет? Тогда пусть ночь будет длинной: начнём, когда Клавдия Алексеевна ляжет спать, а завтра — продолжим. И не говорите, что вы не подготовились.
— К вам опасно приближаться, — сообщница мягко разжала мои руки. — Потерпите несколько часов. Сейчас мне нужен Гений, а не Людоед. Я много думала, и у меня в голове всё перевернулось. Или наоборот всё встало на свои места. Вы должны выслушать, садитесь на диван.
Я нехотя опустился на скрипучую кожаную поверхность. Клава, собираясь с мыслями, сцепила пальцы в «замок».
— Кажется, я нашла выход из кризиса, — произнесла она, внимательно следя за моей мимикой. — Точней, поняла, чего нам не хватало. Собственной позиции. Её не обязательно демонстрировать, но она должна быть. Мы удивлялись языку, уподобляли его вещам и явлениям, разбивали чужие аргументы, а что дальше?
— И какая, по-вашему, у нас должна быть позиция?
— Сейчас и решим, — сообщница утвердительно взмахнула ресницами. — Так вот о сравнениях…
Потребности мозга здесь, скорей всего, не причём, сказала она, расцепив руки и начиная жестикулировать. Все эти «глаза, как сапфиры», «зубы, как жемчуг» красивы только на словах. В жизни вряд ли кто-то предпочтёт жемчужные протезы здоровым зубам, а сапфиры, вставленные в глазницы, напугают кого угодно.
К тому же, сравнения и метафоры — не единственный вид украшений в языке. Есть повторяемые сочетания, которые создают благозвучие — вроде «очей очарованье». Есть изменение порядка слов для создания интонации: «Анна вязала свитер» звучит обыденно, а «Вязала свитер Анна» — поэтично. Есть общая культура речи — скажем, не приветствуются слова-паразиты, неправильные ударения и тавтология. Не принято применять одно и то же слово в соседних предложениях: «Люблю мандарины. Мандарины в наших краях не растут». Во втором случае «мандарины» предпочтительно заменить на «цитрусовые» или «они». Сюда же можно внести повторение союза «и» при перечислении: «В нашем саду растут и яблони, и груши, и сливы». Все эти приёмы стали так привычны, что их уже не почти замечают, воспринимают, как нечто само собой разумеющееся, — как цветочные клумбы на городских улицах под конец лета.
Отсюда вытекает: у языка есть собственная эстетика, не применимая к другим областям — так же как, например, дизайн автомобилей не пересекается с дизайном посуды.
Что важно: у каждого человека есть своё, осознанное или нет, представление о красоте языке — на нём и строится индивидуальность речи. Кто-то считает, что без мата — ну, никак. У кого-то всегда наготове набор любимых выражений, которыми он хочет блеснуть. Кто-то использует слэнг. Большинство же придерживается плюс-минус нейтрально окрашенной речи.
Ключевой момент: риторические украшения и стилистика — лишь видимые части языковой эстетики. На глубинном уровне она вырабатывает языковое чутьё — определяет звучание отдельных слов и то, как должна произноситься фраза целиком. Иными словами, задаёт фонетику и синтаксис. Когда кто-то неправильно говорит, мы реагируем: «Ухо режет», верно? Эстетика в чистом виде.
Она же способствует изменениям в языке. Поэтому так сложно понять, почему некогда произошло то или иное языковое явление. С какой стати у древних славян твёрдые «г», «к», «х» в конце слова стали заменяться на мягкие «ж», «ч» и «ш» — «друг», но «друже», «пекарь», но «печь», «ухо», но «уши»? Никто точно не скажет. Единой конкретной причины, как правило, не существует. Точней, причина одна: у древних славян поменялось эстетическое восприятие мира, а оно изменило и общее языковое чутьё праславянского языка — ощущение в нём правильности и неправильности. Почему поменялось? Они столкнулись с чем-то для себя новым, с новой эстетикой, — жили в лесу, вышли к морю, начали контактировать с незнакомыми ранее народами, у них могли возникнуть новые промыслы и произойти изменения в собственном обществе — вроде выделения военного сословия или замены полигамии моногамией.
— Я к чему веду? — она остановилась и развела руками. — Без эстетического управления язык невозможен. Судя по всему, красота — одно из фундаментальных свойств языка. Знаете, как в физике? Учёные считают, что в момент Большого Взрыва сразу же начали действовать четыре фундаментальные физические силы — гравитация, электромагнитное поле, сильное и слабое взаимодействия. Причём, если бы их зарождение разошлось хотя бы в миллисекунды, Вселенная не возникла бы. У нас считается, что язык зародился из выкриков человекоподобных обезьян. Но эти выкрики уже должны были иметь, как минимум, свою фонетику — иначе хомо сапиенсы не поняли бы друг друга!
— Так вы считаете: язык возник, как и Вселенная — сразу, в готовом виде?
— Мне сложно представить, что было иначе, — она обессилено опустилась на диван рядом со мной. — После вашего монолога о прогрессе я кое-что поняла: на язык невозможно смотреть объективно. Твоя точка зрения всегда будет исходить из того, какой культ ты исповедуешь. Честно говоря, для меня это была неожиданная мысль. Когда для тебя высшие ценности — наука, искусство, гуманизм, как-то не задумываешься, что принадлежишь к какому-то культу. Но так оно и есть — они выполняют функцию святынь. Поэтому у нас в эссе и случился затык — мы не определились, с какой позиции смотрим. Точней, мы пытались быть агностиками — допускали, что может быть и так, и сяк, и этак. С одной стороны, очень удобно, — сиди себе на жёрдочке, наблюдай за научными спорами и посмеивайся. И в то же время сказать: «Я — агностик», это как признаться: «Я не способен иметь мировоззрение».
— И что теперь? — поинтересовался я.
— Это и надо решить, — Клава издала длинный, озабоченный вздох. — Мне, как понимаете, привычней придерживаться прогрессивной позиции. Вам, думаю, тоже. Нас так воспитали, мы в этом выросли. Но какое это имеет значение? Мы должны фиксировать то, что видим, чувствуем, понимаем. Если мы пришли к выводу, что язык возник сразу, со всеми фундаментальными свойствами, и это опровергает его эволюционное происхождение, то нужно просто принять, а не думать, что для нас такой взгляд некомфортен. Кстати, не спросила: о красоте языка — вы со мной согласны?
Я медлил с ответом. Между нами произошло чудо взаимопонимания. Теперь надо представить Подруге своё открытие так, чтобы и она почувствовала, насколько мы близки.
Для начала я настоял, чтобы Клава перебралась ко мне на колени. После секундного сомнения, она так и поступила, обняв мою шею одной рукой.
— Знаете, что самое удивительное? — спросил я. — Мы с вами сообщники, даже сильнее, чем сами подозревали.
— Хм. Это как?
— Мы шли к одной и той же вершине с разных сторон горы. Я тоже кое-что понял. Когда говорят о развитии языков — это всё ерунда. Меняются — да. Развиваются — нет. Всё дело в масштабе. Нельзя сказать, что вид с двадцатого этажа более развитой, чем вид с первого или третьего. На двадцатом — намного больше обзор, со второго — можно разглядеть выражение лица прохожего. Есть языки небольших территорий — языки первых этажей. Есть имперские языки — языки большого обзора. А большинство языков — те, что между ними.
— Интересно, — одобрила Подруга. — Продолжайте.
Человеческое мышление, продолжил я, оперирует не простейшими элементами, а сложными блоками — ситуациями. Поэтому людям нравятся игры, романы, фильмы — в них ситуация перетекает в ситуацию по понятным правилам, а сами игры и фильмы — лишь очень упрощённые модели жизни, мозгу их легче воспринимать, они для него комфортны. То, что мы обычно называем мыслью, строго говоря, лишь видимая часть мысли. Но есть ещё и скрытая. Скажем, высказывание Аристотеля «Платон — друг, но истина дороже», подразумевает узнаваемую для многих ситуацию дискуссии с другом, когда ты и он видите предмет спора по-разному. Это то, что называют текстом и контекстом. Вместе они и составляют единицу мышления — ситуацию.
Так вот. Язык небольшой территории описывает мир максимально подробно — и набором лексики, и грамматическими средствами. Он может себе это позволить или, вероятней, вынужден быть именно таким — уклад жизни его носителей включает относительно небольшое количество занятий, окружающий ландшафт более-менее однообразен. Для контекста здесь остаётся минимум пространства — мало что можно подразумевать. Поэтому в языках индейцев обязательны уточнения «несу круглое» или «несу длинное», а в дагестанских языках — такие сложные грамматические системы с большим количеством падежей. Логично предположить, что они отторгают омонимы и стараются минимизировать количество многозначных слов.
Имперские языки покрывают огромные пространства, с разнообразной географией, вовлекают в свою орбиту культурное многообразие других народов — сталкиваются с бесконечным количеством различных контекстов. Они просто вынуждены грамматически упрощаться. К примеру, в древнерусском языке было в несколько раз больше форм глагола, чем сейчас. В 19-м веке исчезают женские формы личных местоимений 3-го лица «оне», «ея» и прилагательных множественного числа («старые крепкие дубы», но «старыя крепкия липы»). Появляется всё большее количество омонимов и многозначных слов, смысл которых можно понять только из контекста.
В небольших моноэтничных странах языки легко создают аналоги иностранных понятий — из «футбола» делают какой-нибудь «ногомяч», и этот неологизм у них вполне приживается. Имперские лексиконы легко поглощают инородное — им проще принять «иностранца» в свой состав, и попытки заменить «калоши» «мокроступами» обычно терпят неудачу. Оптический прибор и сантехнический элемент имперский язык назовёт единым словом «труба» — подзорная и водопроводная. Неимперский язык, скорей всего, создаст для них разные лексемы. Всё почему? Сложность имперских языков проявляется в понимании контекстов и стилистических тонкостях. Они открыты к восприятию чужого и тяготеют к унификации, чтобы быть максимально лёгкими для изучения народами империи, — тогда как средние и, особенно, малые языки из опасения ассимиляции их носителей склонны к закрытости и защите имеющегося, ограждаясь от мира своей грамматической сложностью.
Вообще же, нулевой точки, с которой можно было бы судить, какой язык сложней, а какой проще, не существует в природе: каждый оценщик судит с платформы своего языкового опыта, отталкиваясь в первую очередь от родного языка.
Короче, вы поняли: все человеческие языки обладают примерно одинаковой сложностью, заданной изначально. Язык малой территории — грамматически сложно выраженный текст с простым контекстом. Имперский язык — стремящийся к грамматической простоте текст со сложным контекстом. А если сложить тексты и контексты, то сумма у всех получится плюс-минус равная — на том основании, что все люди во всех эпохах мыслят ситуациями. Человеческий язык — такая же замкнутая система, как и языки животных, только с врождённой способностью меняться под конкретные условия и влиять друг на друга. В этом смысле все человеческие языки — действительно один язык во многих вариантах.
Идея языкового развития вытекает, конечно же, из общей идеи прогресса, а он оценивает времена и народы по материальной культуре. Небоскрёб намного сложнее хижины — тут не поспоришь. Исходя из прогрессивной логики, кажется убедительным, что и язык жителя небоскрёба должен быть более развитым, чем у жителя хижины.
Но есть и обратная сторона: жить в хижине намного труднее, чем в современной квартире. Ходить за продуктами в супермаркет — совсем не то, что охотиться копьями и выискивать съедобные растения в лесу. Пользоваться бытовыми приборами и коммунальными услугами куда проще, чем добывать огонь, ходить за водой, варить еду на костре в глиняном горшке. А значит и язык жителя хижины должен быть устроен сложней. Известный пример: во время Второй мировой японские дешифровщики так и не смогли раскодировать американские сообщения, которые передавались на языке индейцев племени навахо, во многом сохранившем первобытную архаичность, — он был для них слишком сложен. Парадокс?
— Парадокс, — сообщница обвила мою шею и второй рукой.
— Вы говорили о физике, — кивнул я, — мне тоже вспомнился пример. Почему Галилей стал бросать шары с Пизанской башни? Хотел проверить свою догадку. До него считалось: тяжёлые предметы падают быстрее, чем лёгкие. Вроде бы логично — тяжёлый предмет трудней оторвать от земли, чем лёгкий. Значит, и наоборот должно быть так же. Галилей увидел противоречие: лёгкий предмет, если его привязать к тяжёлому, должен послужить чем-то вроде парашюта и замедлить падение. Но масса двух предметов, тяжёлого и лёгкого, больше, чем масса только тяжелого. Значит, два предмета должны падать ещё быстрей. Единственный выход из противоречия — предположить, что скорость падения никак не связана с тяжестью предмета. Что Галилей и доказал. Так же и с языками — их сложность, по-видимому, никак не связана с уровнем материальной культуры. Вряд ли её можно вычислить, но, похоже, она полюс-минус постоянна. И это тоже фундаментальное свойство, отрицающее эволюцию. Мы сошлись в одной точке.
Пока я говорил, Клава задумчиво хмурилась, иногда устремляя взгляд к потолку, и покусывала нижнюю губу. Замолчав, я ждал бурной реакции. Действительность тихо превзошла ожидание. На последней фразе Подруга быстро-быстро заморгала и на несколько секунд отвернула лицо в сторону.
— Честно говоря, я в себе сомневалась, — негромко проговорила она. — С эстетикой языка. Думала: наверное, что-то здесь не так. Но, похоже, всё так. Значит, правы креационисты, а не… Хотите выдам вам расписку, что я вас обожаю-преобожаю?
— Можно. Только зачем?
— Вы же юрист — вам важны бумажки с подписями.
— Так-то да, но себе я верю на слово, — солидно поведал я. — А я — это вы. «Когда ты становишься мной, я становлюсь тобой» — слыхали про такое?
— До сегодняшнего дня — только краем уха, — ответила вредная девчонка и, не размыкая объятий, пообещала: — Сегодня ваш Людоед будет доволен-предоволен.
В ночь «В» Клео предстала в образе восточной полуобнажённой танцовщицы в золотистом купальнике и золотистой же длинной юбке с разрезом до пояса. Среди зажжённых свечей она казалась самым крупным лепестком огня. Тело плавно колыхалось, как от дуновений ветерка, ладони, смыкаясь над головой, словно воссоздавали язык пламени. Зрелище раздирало меня надвое — желанием, чтобы этот танец длился вечно, и стремлением прекратить его, сорвав с Клео одежды. Еле журчащий восточный мотив грохотал в ушах ударами пульса.
— Я понял, — сказала я ей полчаса спустя, когда мы в обнимку лежали в постели, — ты и вправду хочешь меня убить. Не отпирайся. Ты хоть понимаешь, что я чуть не сгорел от восхищения?..
Чуть позже она неожиданно хихикнула:
— Ты — Словар?
— Почему «словар»?
— А какое ещё слово можно сложить из твоих букв?.. Так вот почему ты назвался Алфавитом! Потому что твоё настоящее имя — Словарь? Остроумно. И возмутительно: на последнюю ночь ты оставил мягкий знак, а это не звук!
Я вздохнул:
— Даже не знаю, что полагается говорить, когда тебя припёрли к стенке.
— Полагается пристыжено идти спать на своё место.
— А можно ещё раз поцеловать разоблачительницу?
— Только не слишком увлекаясь. Нам предстоят великие дела — надо хорошо выспаться…
Следующий день, он же — продолжение ночи «В», прошёл в весёлом сумбуре. Клава пришла меня будить в нежно-розовом банном халатике, и чуть позже выдала мне аналогичное одеяние с плеча своего папы — в серую и синюю полоску, едва прикрывавшее мои колени, коротковатое в рукавах, но достаточно просторное. Так, в халатах на голое тело, мы перемещались из спальни в кабинет и обратно. Все наши отрывки следовало свести воедино в логичную структуру, гармонично соединить их между собой, кое-что дописать, кое-что переделать с учётом появившейся позиции удалить противоречия и найти ударную концовку. Эссе и Спектакль сплелись воедино.
Чем дальше, тем веселья становилось меньше и меньше: к обеду у обоих начали плавиться мозги, слова подчинялись всё хуже, мысль стопорила, а ещё через два часа, когда, наконец, была поставлена финальная точка, у нас уже не оставалось сил радоваться.
— Победа, — я обнял сообщницу.
— Мы молодцы, — она прижалась ко мне всем телом, и в этом уже не было ничего эротического — обычные обнимашки двух халатов.
Клавдия Алексеевна задерживалась на работе, и вскоре я засобирался в общежитие. Лучше уйти, не прощаясь, чем в глаза обманывать пожилую профессоршу, делая вид, будто расстаётесь на несколько недель, максимум пару месяцев, а сам понимаешь, что вряд ли уже сюда вернёшься.
Клава вызвалась меня проводить до метро: после долгого сидения за компьютером ей полезно прогуляться. Когда поднялись к Садовому кольцу, я украдкой обернулся назад, чтобы бросить прощальный взгляд на переулок. По дороге сообщница подвела итог: тексту надо отлежаться хотя бы день-два. Потом она ещё раз по нему пройдётся, уберёт описки, придаст единый стиль и привезёт мне экземпляр окончательного варианта.
— Забавно, — внезапно перебила она саму себя, — обещаю привезти и понятия не имею, куда. Будете и дальше напускать туман? Скажите хоть: к вам самолёты летают?
— Запустят специально для вас, — уклончиво пообещал я. — Как только приеду домой, сразу вам позвоню и объясню. Или даже раньше.
— Как-то боязно вас отпускать, — у станции метро «Смоленская» сообщница всматривалась в моё лицо, словно на нём уже появились таинственные знаки будущих несчастий.
— Если на то пошло, то и мне вас тоже.
— Со мной-то что может случиться?
— А со мной?
— Ладно, проехали, — она привстала на цыпочки для поцелуя.
В общежитии, где внешние впечатления теперь отсутствовали, как класс, меня не отпускало ощущение несоответствия между тем, как должно быть, и как есть. Когда в театральном буфете Клава спросила, чего я жду от нашего эссе, всё представлялось иначе. Я-будущий виделся человеком, прошедшим череду озарений и открытий, обретшим уверенность и ясность взгляда на жизнь. Всё случилось ярче и интересней, чем могла изобрести моя фантазия — тем удивительней найти себя в состоянии ещё большей неопределённости, чем в начале пути.
Понятно, я тогда не подозревал, насколько привяжусь к девчонке, которую выбрал в сообщницы. Теперь надо отвыкать видеть её несколько раз в неделю, гулять с ней по Москве, сидеть в кафе, часами разговаривать, обнимать и целовать, ласкать её тело, а когда знаешь, что предстоит боль расставания, продвижение вперёд не вызывает духоподъёмных чувств.
С мировыми открытиями тоже есть некоторые сомнения. Что в нашем эссе ценно, а что из области изобретения велосипеда, ещё только предстоит узнать. Пока же следует констатировать: главное открытие — то, которое подарило нам новое мировоззрение и собственную позицию — и не открытие вовсе. О том, что язык возник совсем не в результате эволюции, было известно задолго до нас и до культа прогресса.
Утром, оправляясь на кухню варить кофе, я подумал: новый жизненный этап начнётся, как только у меня на руках окажется билет домой. Мысль показалась настолько освежающей и отрывающей от текущей реальности, что, вернувшись в комнату, я почти не удивился, застав в ней человека. Он сидел на кровати напротив журнального столика и оглядывался по сторонам со скучающим любопытством — почти так же, как при нашем знакомстве рассматривал салон троллейбуса.
— О, привет, — сказал я. — Кофе будешь?
— Давай.
Я полез в шкаф за второй чашкой, и только там меня накрыло ошеломление: а что, собственно, он здесь делает?!
— Так вы уже вернулись? Когда? С чего вдруг? Надоело путешествовать? По дому соскучились? А где Растяпа? — наливая кофе, я забросал Севдалина вопросами.
Продолжая оглядывать комнату, словно удивляясь, что он здесь когда-то жил, хао-друг отделался коротким:
— Типа того.
Было в его взгляде что-то странное. Делая глоток, Сева тут же ставил чашку на столик и, чувствовалось, что вести беседу не входит в его намерение. Мне хотелось спросить, зачем же он тогда пришёл, но ответ был предсказуем: «А разве нельзя?»
— Ну, а ты как? — наконец, странный взгляд Севдалина остановился на мне.
— Нормально, — пожал я плечами и тут же понял, что такой ответ выглядит неуместно скромным. — Если честно, то у меня всё супер. Офигительно. Скучать не приходи…, — мой рассказ прервала внезапная боль в голени: в неё врезался острый носок Севиного ботинка. — Ты что сдурел?! — моя ладонь безотчётно полетела вперёд, чтобы влепить затрещину, и сам я привстал.
Сева пригнул голову, слегка отклонив её в сторону, и моя рука лишь слегка задела его волосы.
— Растяпа умерла, — произнёс он, не сводя с меня своего странного взгляда.
— Что?! — я опустился на кровать, несколько секунд просидел с открытым ртом и потребовал: — Повтори.
Севдалин отвёл глаза в сторону.
— Похороны в три, — твёрдо произнёс он. — Собирайся.