2.10. Тягостные недели

Оказавшись на улице, я поспешно покинул двор своего позора, поднялся к Садовому кольцу и только тут обнаружил, что идти-то мне некуда. Общежитие? Там всё напоминает о Растяпе. Вокруг серое безрадостное утро. Мчат машины. Идут пешеходы. У всех и каждого имеется свой маршрут, перечень дел и устремлений. И только я застыл в пространстве и времени, не зная, куда двигаться.

Вдруг до тоски захотелось домой — к знакомым местам, родным проверенным людям. Несколько секунд я радовался возможности прямо отсюда отправиться на вокзал и, не заезжая в общагу, покинуть Москву (плевать, если кому-то это покажется бегством). Однако почти сразу нашлись аргументы против: денег на дорогу, положим, хватит, но на этом запас средств почти иссякнет, и что дальше? Родители моему приезду, конечно, обрадуются. Но одновременно и огорчатся, узнав, что я снова бросил институт.

Перейдя Садовое кольца, я двинулся по Новому Арбату — так меня вынесло к Дому книги. Перед входом вытянулся длинный ряд лотков — с них торговали книгами на любой вкус, новыми и старыми, из чьих-то домашних библиотек. Интерес к художественной литературе, как к чему-то жизненно необходимому и полезному, уже года три-четыре стремительно падал. Книжные серии и собрания сочинений, за которыми ещё недавно гонялись, теперь с лёгкостью выставлялись на продажу — книжные лотки возникали и на простых остановках, а уж перед Домом книги их насчитывалось десятка три. Из общей массы обложек и корешков мой взгляд выхватил серый фолиант с золотистыми буквами — энциклопедический словарь по лингвистике. Точно такой же стоял за полторы тысячи километров на одной из книжных полок отца. Его собрат лежал передо мной и словно звал на подмогу, прося избавить от уличной участи. Деньги без раздумий были выданы продавцу.

Первое приобретение определило последующее транжирство. Я вошёл в магазин, поднялся на второй этаж и в каком-то лихорадочном порыве накупил целую гору книг по лингвистике. Названия одних привлекали понятностью и предсказуемостью (что-то о синтаксисе, что-то о глаголах), другие — интриговали загадочностью темы (о возникновении языковой сложности, или, к примеру, об атомах языка). Зачем я их покупал? Прямой смысл тут отсутствовал напрочь — по-видимому, он был спрятан так глубоко, что не сразу и отыщешь. Однако каждая добавленная в магазинную корзину монография (я чувствовал это с физической отчётливостью) облегчала пресловутый камень на душе.

С двумя пакетами книг и словарём под мышкой, я и вернулся в общежитие. Комната сохраняла хорошую мину при плохой игре — в её обстановке со вчерашнего утра ничего не изменилось, и это было неправильно. Первым делом Растяпина кровать вернулась на прежнее место — там, где она стояла, когда ещё была кроватью Севдалина. По ходу перестановки появилось искушение объяснить Растяпину измену влиянием таинственных флюидов: она с самого начала спала на Севиной кровати — отсюда всего один шаг, чтобы оказаться с ним в одной постели. Догадка, впрочем, тут же была отметена за чрезмерную бредовость, но успела вызвать болезненный спазм.

Вне комнаты всё оказалось ещё странней. С пустым чайником наперевес я отправился на кухню, здороваясь со встречными обитателями нашего крыла, и вдруг понял, что не могу объяснить себе, кто все эти люди, что это за интерьеры, зачем меня сюда занесло, и что я что здесь делаю. У каждого вопроса имелся свой утилитарный ответ, но все вместе они не отменяли очевидного факта: идя в понятном и логичном направлении, я всё же умудрился заблудиться — оказался совсем не там, куда намеревался прибыть.

Зато, наконец-то, нашлось доселе скрытое объяснение утренним покупкам: книги по лингвистике можно читать, как письма из дома — от отца и даже от деда. Так я их и читал — и в тот день, и на протяжении ещё нескольких тягостных недель.

Встреча с Севдалином состоялась на следующий день в институте. Мы, как и 1-го сентября, снова сели за один учебный стол, и оба делали вид, будто ничего не случилось. Я знал наперёд Севину реакцию при гипотетическом выяснении отношений. «Это хао», — скажет он, и я буду вынужден согласиться: да, это хао. А раз так, то имеет ли смысл спрашивать? Обсуждая на ходу дела бизнеса, мы заявились в офис, где в понедельник с утра дежурила Растяпа. Увидев нас, непринужденно болтающих, она приоткрыла рот и быстро-быстро заморгала. Замешательство длилось секунды три. Растяпе хватило их, чтобы понять правила дальнейшей игры — делаем вид, что всё идёт, как и прежде. И почти сразу она переключилась на деловой тон, рассказывая о поступивших звонках.

В последующие дни я пытался отыскать в её мимике следы тайных страданий, свидетельствующих о муках совести или хотя бы сожалении об опрометчивом выборе, но Растяпа оставалась Растяпой — её лицо слабо поддавалось прочтению. Мы не рисковали оставаться наедине дольше пяти-десяти минут, и когда Севдалин отлучался в туалет, в помещении офиса случались скачки напряжения. Растяпа утыкалась в газету с объявлениями или в монитор компьютера. Я старался куда-нибудь позвонить, пока в один из дней не почувствовал, что от такой нелепой игры мне же хуже.

— Брось, — сказал я ей, — всё равно мы остаёмся друзьями.

— Спасибо, — пробормотала она, не поднимая головы.

Трудно сказать, насколько её впечатлило моё благородство. На следующий день она вывезла из общежития свои вещи. Я узнал об этом вечером, ещё не дойдя до комнаты. Ирина и Дарина встретились в коридоре и с азартом первоисточника сообщили, что приезжала моя бывшая. Я ответил: «Ну, хорошо», но Ирине с Дариной не терпелось высказать своё отношение к произошедшему. Так выяснилось, что они Растяпу «зауважали»: в их глазах она превратилась в «молодец девчонку», которая «не упустила свой шанс» и «пробила себе дорогу». Сплетни о бывшей соседке, по-видимому, оставались для Ирины и Дарины любимой темой — я еле от них отделался.

Между тем, видеть Севу и Растяпу или хотя бы одного из них стало моей болезненной потребностью. Эти двое — по крайней мере, в моём воображении — превратились в сексуальных монстров. Они начинали предаваться прелюбодеянию, как только исчезали из поля зрения. Помешать им могло только моё присутствие. В ближайшую субботу (когда полагалось отмечать недельный юбилей расставания) в конце рабочего дня я, призвав всю свою непринуждённость, промямлил: «Может, сходим куда-нибудь?» Не сказать, что вид заклятых друзей совсем не причинял мне боли, но в их отсутствие она становилась почти нестерпимой. После короткой паузы Севдалин согласился: почему бы нет. Кажется, я его удивил. В его коротком взгляде мне почудилась не то брезгливая жалость, не то лёгкое презрение. А, может, не почудилось.

Так в конце рабочей недели мы снова начали ездить в центр Москвы — гулять и сидеть в кафе, как в лучшие хао-времена. В публичном пространстве новоявленная пара ничем не напоминала саму себя (пару). О сюсюканьях или любовном подзуживании друг друга в присутствии третьих лиц изначально речи не шло — хао-люди так себя не ведут. Но, к примеру, на улице, Растяпа никогда не пыталась взять Севу под руку, а он в кафе не отодвигал для неё стул, не подавал и не принимал пальто. Возможно, таков был стиль, установленный Севдалином, но я предпочитал думать, что они не хотят лишний раз ранить меня, и испытывал противоречивую болезненную благодарность.

Текущие страдания требовали компенсации в ближайшем будущем. Мне предстояло взойти на моральный Эверест и с него рассудить. Через месяц, максимум через два, Сева захочет новую подружку, и Растяпе, очевидно, ничего не останется, как вернуться ко мне. Как быть тогда? Воспалённая гордость говорила, что ни о каком прощении не может быть и речи. Желание обладать Растяпой, ловко маскируясь под житейскую что ли мудрость, возражало: каждый имеет право на ошибку.

Борьба с желанием шла с переменным успехом. Украдкой поглядывая в офисе на бывшую подругу, я пытался вернуться в состояние скептического отношения к её внешности — когда, лёжа на верхней полке купе, мне приходилось уговаривать себя, что Растяпа вроде бы и ничего. Иногда мне это удавалось — на десять-пятнадцать минут. Затем меня снова бросало в страстное нетерпение. Со времени нашей совместной поездки ко мне домой мы оба изменились. Женька стала стильной, сексуальной, уверенной — внешне она почти перестала быть Растяпой — но дело, пожалуй, было не столько в этом. За восемь с небольшим месяцев у нас появился мир на двоих — со своим стилем отношений, совместными привычками и секретами. Задним числом выяснилось, что в нём мне было лучше, чем ощущалось в момент проживания. И вот у меня его отняли — с этим я не мог смириться. Однажды я представил, как Растяпа предлагает Севе спрятаться в «домик», и нервно захохотал. (Кстати, вот ещё одна причина, почему я был уверен в возвращении Растяпы: со мной она была сама собой. Теперь ей, несомненно, приходится притворяться, чтобы выглядеть «девушкой Севдалина» — какой та должна быть в её представлении. С неизбежными промахами и проколами. Долго на такой лаже не протянешь).

Закончился сентябрь. Москву накрыло моросящими дождями. Город погрузился в серую сырость, и стало ещё тоскливей. Вечерами, возвращаясь в общежитие, я выпивал стопку водки и чувствовал, как по телу разливается блаженство — как бывает при утихнувшей зубной боли. Ещё стопка разбавлялась в высоком стакане с кока-колой и потреблялась не спеша, с чувством, толком, расстановкой. (Алкогольный режим продержался почти месяц, пока не начал превращаться в привычку. В какой-то момент я испугался, что так недолго и спиться, и с водкой было покончено). Вытянувшись на кровати и упёршись взглядом в пустоту потолка, я считал до трёх тысяч, иногда до пяти. Рядом на тумбочке лежал лист бумаги, испещрённый чёрточками: посчитанные сотни фиксировались простым карандашом, тысячи — красным. Миллион виделся недостижимым и в общем-то необязательным рубежом. Интерес вызывал лишь один вопрос: в районе какой числовой отметины мне удастся избавиться от Растяпозависимости.

После чисел наступала очередь слов. Я открывал наугад лингвистический словарь и начинал читать, кочуя по словарным ссылкам с Ч на Р, с неё на Е, и так далее — пока от бисерного шрифта не появлялась рябь в глазах. Временами читаемое озвучивалось в голове голосом отца («Разве не здорово, старик?») или профессора Трубадурцева («А знал ли ты, дорогой историк?..»), и тогда факты, которые раньше я счёл бы занятными и не более того, вызывали радость важных открытий. Меня прямо-таки поражало, что в табасаранском языке целых сорок четыре падежа, и восхищало существование класса языков, где для коммуникации используется свист — особенно в горной местности, где крик неизбежно искажается, а свист преодолевает расстояние до пяти километров.

В ход шли и купленные монографии. Одна из них излагала учение Ноама Хомского об универсальной грамматике — я открыл её полистать и неожиданно проглотил без остановки. Эффект от прочитанного был примерно, как у детектива, в котором преступнику под конец удаётся скрыться, что вызывает у читателя жажду продолжения.

Языковое многообразие — лишь видимость (узнал я). На деле все мировые языки сконструированы весьма ограниченным количеством способов. У далёких друг от друга языков есть общие параметры, и наоборот — родственные языки зачастую имеют существенные отличия. Например, у братьев по романской группе итальянского и испанского — разная структура предложения. У итальянского она одинаковая с японским, и при этом строго фиксированная. А у испанского порядок слов в предложении относительно свободный, и это сближает его с неродственным русским. Отсюда делался вывод: языковая способность является для человека врождённой, и, стало быть, грамматические категории содержатся в мозгу изначально, пусть и в самом общем виде. Обнаружить их — и есть задача генеративной (врождённой, универсальной) грамматики.

Отложив книгу, я остаток вечера раздумывал, прав Хомский или нет, и попутно радовался новому увлечению — в нём не было ничего от Растяпы.

Её тайное влияние можно было углядеть разве что в моём горячем желании, чтобы Хомский в своих предположениях сильно ошибся, — желании, возникшем ещё до того, как была перевёрнута последняя страница. Говорят, когда у тебя в руках молоток, всё вокруг напоминает гвозди. Сейчас мне то тут, то там мерещился вызов: я опять срочно нуждался в новой цели. Согласие с положениями генеративной грамматики никак не способствовали её обретению, тогда как попытка разнести авторитетное учение в пух и прах предоставляло неплохую возможность доказать всему миру, что скромный неудачник из общаги — не такой уж и неудачник. На самом деле он — ого-го.

Я был уже достаточно опытным, чтобы не подаваться первому порыву. Прежде чем вступить в заочную битву со всемирно признанным светилом из-за океана, требовалось убедиться, что мои усилия не пропадут даром. При очередном звонке домой я как бы невзначай спросил отца, как современная наука смотрит на интересующий меня предмет, и получил неутешительный ответ: многие лингвисты не разделяют взглядов Ноама Хомского. Науке известны случаи, когда люди, подобно Маугли, выпавшие из человеческого общества, впоследствии так и не сумели заговорить, и где в таком случае были их врождённые грамматические формы? Тем не менее генеративная грамматика открыла новую область исследований, и как научный инструмент, она достойна уважения.

Всё во мне, готовое воспарить для интеллектуального сражения, разом опустилось: предполагаемая точка для приложения усилий испарилась, как одинокая капля воды. Отец же наоборот, поначалу удивившись моему внезапному специфическому интересу, кажется, счёл его косвенным подтверждением того, что всё у меня распрекрасно: нет проблем со здоровьем, едой, крышей над головой, и личная жизнь протекает, как надо. Бодрым заботливым тоном он спросил о Растяпином житье-бытье и передал ей двойной привет, от себя и от мамы (как и во все месяцы после нашего с ней приезда). Я отделался общими фразами «у неё всё хорошо, учится, работает» и, выйдя из переговорного пункта в уличное ненастье, подумал, какая странная, в сущности, штука — слова.

Вот отец: он и не подозревал, что, рассказывая об отношении современной лингвистики к генеративной грамматике, сообщает мне плохую новость. Я же, отвечая на вопрос о Растяпиных делах, использовал все прежние выражения, но прежнее содержание из них исчезло. Их теперь нельзя было назвать ни правдивыми, ни лживыми, или же и правдивыми, и лживыми одновременно — что само по себе необычно. Так какими же они были? Третий вариант: бессмысленными.

Чтение лингвистических книг породило ещё один странный эффект: меня потянуло на место недавнего преступления — в дом потомков академика Вагантова (чувство, в котором трудно было не разглядеть оттенок самоуничижения). Как и договаривались при прощании с юной драматургиней, я позвонил на следующий вечер, сообщил, что со мной всё нормально, и спросил есть ли у неё вопросы по моему портрету для её коллекции. Она ответила: вроде бы нет, отличное получилось пополнение. Мы обменялись словами «До свидания», хотя оба понимали, что правде жизни больше соответствует «Прощайте». В тот момент мне казалось, что с неловким эпизодом моей биографии покончено навсегда. И вот непонятная тяга.

Дабы придать ей легитимность в собственных глазах, я доказывал себе, что просто обязан, как воспитанный человек, нормально поблагодарить людей, пришедших на помощь в трудный момент. Купить цветы и торт, например. Показать, что на ночлег они пустили не юного алкоголика (что, впрочем, не возбраняется), а вполне приличного парня.

С другой стороны, затея отдавала неоправданным авантюризмом. Если в первый раз обе Клавдии не слишком интересовались деталями моей биографии, то при повторном — уже вполне осознанном — посещении, не сообщить хотя бы поверхностные сведения о себе вряд ли получится. Можно по-прежнему придерживаться стратегии вымысла, но тут легко вляпаться: скажешь, что ты из Костромы, и вдруг выяснится, что у них там родственники, они не раз там бывали. Начнётся разговор о местных реалиях, и, считай, приплыли.

Но даже если оставить за скобками возможность провала и допустить, что за идеей напроситься на обед к малознакомым людям стоит искренняя признательность и только она, то всё равно сочетание благодарности и обмана — тот ещё бутерброд. Помимо моральной сомнительности, в нём есть и логическая нестыковка: раз уж благодарственный визит поручен вымышленному персонажу, то и благодарность получается не моя, а вымышленная. Тогда какой смысл?..

Видимо, всё дело было в одиночестве. Особенно остро оно ощущалось по воскресеньям, когда я был предоставлен сам себе. Единственными близкими людьми в Москве для меня оставались Севдалин и Растяпа. Я вспоминал Растяпин рассказ, как она мечтала оказаться на необитаемом острове с двумя главными красавчиками класса, и удивлялся, до чего точно её подростковая мечта сбылась. Москва теперь и правда напоминала мне необитаемый остров, куда наш пиратский хао-фрегат после нескольких удачных абордажей выкинуло штормом. Поначалу Растяпа выбрала меня, затем Севу — не так уж, если разобраться, нечестно. В предлагаемых обстоятельствах задача одинокого пирата, таким образом, заключается в том, чтобы найти в огромном-огромном городе хоть отдалённо родственных людей. Вагантовы на эту роль (на первый взгляд и за неимением других вариантов) вроде бы подходили. Я не испытывал отдельной сильной симпатии ни к Клавдии-младшей, ни к Клавдии-старшей, ни к их дому — они были кем-то вроде встреченных на чужбине земляков в период сильной ностальгии.

Правда и тут пробивались сомнения: гипотетически родственные люди на деле могут оказаться не очень-то и родственными. Во время нашей с дедом поездки в Москву он ни разу не упомянул дочь академика. Отсюда напрашивался вывод: с годами их дружба с Клавдией Алексеевной в лучшем случае свелась к телефонно-почтовым поздравлениям с днём рождения, Новым Годом, Днём Победы, и личные встречи для их отношений стали необязательны. А, может, их контакты в последние годы и вовсе прекратились — сейчас этого уже не проверишь. На что при таком раскладе рассчитывать мне — даже если впоследствии каким-то образом выяснится, кто я такой? Одно дело — разовый комический персонаж, в пьяном угаре несущий околесицу. И совсем другое — регулярный внук одного из многочисленных учеников академика. Всех внуков в гости не напринимаешь.

Решение созрело в один из воскресных дней, когда я забрёл на Тишинский блошиный рынок, и там среди продающейся старой посуды, не новых детских игрушек, фарфоровых статуэток, грампластинок, ношеной одежды и прочего, и прочего увидел предмет, который воспринял, как знак.

— Горшок? — удивилась Клавдия-младшая, принимая от меня полиэтиленовый пакет и заглядывая внутрь него. — Что за горшок? Почему горшок?

На этот раз она походила на правильную московскую барышню — в тёмно-синем платье с мелкими перламутровыми пуговицами и белым кружевным воротничком. Платье воспроизводило стиль ретро и чувствовалось, что на текущем витке моды оно — в самой струе. В нём Клавдию легко было представить дореволюционной гимназисткой — безупречно воспитанной и бесконечно учтивой. И только хвостики на голове, торчащие вверх и в стороны и напоминающие коровьи рожки, исподволь сигнализировали о бодливости характера их обладательницы и необходимости в общении с ней держать ухо востро.

— Девять букв, в середине «пэ».

— Клепсидра?! Та самая?! — глиняный предмет был извлечён из пакета и рассмотрен в неярком свете прихожей. — И как по ней узнавать время?

— Никак, — пожал я плечами. — Это — простейшая клепсидра, без циферблата и стрелки. По сути — хронометр. В античности такие использовали в суде при прении сторон, чтобы ограничить время выступления. Заливали в неё воду, и когда та полностью вытекала через вот это маленькое отверстие внизу, выступающего прерывали. Отсюда пошло выражение: «Время истекло».

— Не хотите же вы сказать, что этой штуке две тысячи лет?

— Нет, конечно. Чуть больше пятидесяти. Сделал дедушка женщины, которая мне её продала. Ему её заказал какой-то профессор истории, чтобы студентам показывать — незадолго до начала войны. А когда война началась, стало не до клепсидры, профессор так за ней и не пришёл. Короче, следы потерялись.

— Пронзительно, — оценила Клавдия. — Обожаю вещи с историей. Спасибо, Алфавит! Не подозревала, что вы такой тонкий даритель! Просто новыми гранями блещете! А орхидея — бабуле?..

Мы прошли в знакомую проходную комнату с овальным столом (он уже был сервирован на три персоны). Там нас приветствовала профессор Вагантова — как и в прошлый раз в белоснежной блузке и темной прямой юбке. Внучка тут же похвасталась ей клепсидрой, а я, пожав сухую профессорскую ладошку, вручил белую орхидею.

— Спасибо, Всеволод, спасибо, очень трогательно, — Клавдия Алексеевна с достоинством наклонила голову с седыми кудряшками и осторожным взглядом проинспектировала мою внешность. — Совсем другое дело, — был её вердикт, — симпатичный молодой человек!.. Ну, что, Клавочка, приглашай Всеволода к столу!

Обедали чинно и обстоятельно, как и положено при приёме гостей, без скидки на будний день и то, что гости присутствуют в единичном экземпляре. Три холодные закуски (канапе с тающей во рту брынзой и половинкой помидора черри сверху, баклажанная икра собственного приготовления, салат из варёной свёклы с кусочками грецкого ореха и сушёного чернослива). Овощной суп с фрикадельками из фарфоровой супницы. Жаркое из индейки. И яблочный пирог на десерт (бабушка и внучка называли его Цветаевским — он готовился по рецепту, который будто бы применялся в семье Марины Цветаевой).

Меня снова усадили во главе стола, бабушка и внучка расположились посередине, друг напротив друга.

— Рассказывайте, Алфавит, — вальяжно разрешила Клавдия-младшая, — кто вы, откуда вы? Где вы, как вы? Теперь вы — друг дома. Нам интересно узнать о вас побольше. Не сдерживайте себя. Мы вас внимательно слушаем, друг.

Наступил момент, который мне хотелось проскочить, как можно скорее.

— Может, поговорим о чём-нибудь другом? — я старался придать голосу непринуждённость. — Обо мне — ничего интересного. Абсолютно ничего.

Моё предложение девушка-гимназистка отвергла как нелепое.

— Бросьте, Алфавит, — произнесла она деловито. — После такой громкой премьеры, какую вы нам выдали в прошлый раз, чрезмерная стеснительность вам совершенно не идёт. Вы просто выпадаете из образа!

Дело не в стеснительности, объяснил я, теребя вилкой свекольный салат. Просто все эти анкетные данные хороши лишь для делопроизводства. Они ничего не говорят о человеческих качествах. У нас в студенческом общежитии все откуда-то приехали: условный Федя — из Саратова, условный Петя — из Челябинска. Для окружающих ровным счётом ничего бы не изменилось, если бы было наоборот: Петя — из Саратова, Федя — из Челябинска. Для повседневной жизни имеет значение, что у одного скандальная натура, а у другого при случае можно занять денег. Так и со мной: я могу быть из Тулы, Твери или Таганрога — это ничего не скажет о моём характере, интеллекте, чувстве юмора и круге интересов.

Весь спич был продуман заранее и на уровне мысленной репетиции казался убедительным, даже остроумным. Однако, произнеся заготовленные слова вслух, я почувствовал себя неловко — словно выдал на-гора что-то неприличное.

— Хм, и ведь не поспоришь, — задумчиво пробормотала Клава и посмотрела на меня каким-то новым взглядом. — Но вообще, Алфавит, если вы упорно стремитесь к оригинальности, то перед нами можете не стараться. Для нас вы и так — большой оригинал. Мы с бабулей искренние почитательницы вашей незаурядной личности и разухабистого образа жизни. Скажу больше: не только мы. Я рассказала о вас девчонкам в институте — они тоже были в восторге.

— В институте? — от неожиданности я опешил. — Вы учитесь в институте?!

— Второй курс. А что?

— Ничего. Просто я думал, вы ещё школьница.

— Маленькая собака до старости — щенок, — ласково глядя на внучку, ответила за неё Клавдия Алексеевна. — Меня тоже до двадцати пяти за школьницу принимали.

Теперь уже я смотрел на Клавдию-младшую новым взглядом: не зазорно терпеть нападки пятнадцатилетней юницы, но, если ей восемнадцать-девятнадцать, это совсем другое дело.

— Да, кстати, — моя оппонентка внезапно оживилась, — насчёт вашего хобби. В прошлый раз я так и не поняла: в чём оно заключается?

— Как это «в чём»?

— Когда человек собирает марки, — пояснила она, — он ходит в магазин «Филателия» или на почту, покупает марки, собирает тематические серии, общается с другими филателистами, обменивается, раскладывает марки по кляссерам. А у вас как это происходит?

Я ответил, как есть: листаю энциклопедический словарь по лингвистике и узнаю, как устроены разные языки.

— И всё?

— Всё.

— Хм, — она задумалась. — И давно у вас это хобби?.. Я почему спрашиваю: узнать, как устроены языки, можно за пять минут. Возьмём словообразование. В одних языках есть приставки, суффиксы, окончания — как в русском. В других нет приставок, ни суффиксов, ни окончаний — как в английском. В третьих к корню присоединяются элементы — каждый из них всегда указывает только на одну грамматическую категорию, например, множественное число или родительный падеж. Как в татарском или каракалпакском. Есть ещё классификация языков по связи слов в предложении — тут тоже три группы. В английском — фиксированный порядок слов. В нём мы узнаём, Маша дарит Коле книгу, или Коля Маше, по предлогам и тому, на каком месте Коля и Маша стоят в предложении. В русском, кто кому что подарил или сказал, узнаётся по падежным окончаниям. А, например, в языках индейцах отдельное слово — само по себе предложение. Какое-нибудь «янесукруглое». И так устроены все языки, понимаете? Берёшь конкретный язык и видишь: синтетический, флективный. Или аналитический, изолирующий. Вы в своём хобби до этого ещё не дошли?

— Почему же? Дошёл.

— Тогда что тут ещё можно узнавать?

Даже Клавдия Алексеевна посмотрела на меня с интересом.

— Ну, как что? — помялся я. — Например, как связаны соединительные союзы и гвозди.

— Простите — что? Гвозди?

— Или крючки, — уточнил я. — Вообще всякий крепёж — шнурки, пуговицы, кнопки, шурупы. Известно же, что язык меняется в зависимости от среды обитания людей, общественного строя, материально-технической базы, так? Значит, я ничего не придумываю. Что ещё известно? Теперешние предлоги, союзы, частицы, артикли, как предполагают, когда-то имели самостоятельно значение, а сейчас они — просто служебные слова, строительный материал. У них в речи такая же роль, как у гвоздей или шурупов в деревянной конструкции. И вот мне интересно, как появление служебных предметов привело к появлению служебных слов. Ведь могло такое быть? Первобытные люди сначала просто кутались в шкуры, потом сообразили, что их можно подвязывать какой-нибудь лианой или стеблем конопли. Так появились верёвки. Почему бы не предположить, что и в их речи в это же время стали появляться служебные слова?

— И вы уже что-то выяснили? — полюбопытствовала Клавдия-младшая.

Я покачал головой:

— Тут надо быть специалистом по древним языкам, да и то не факт. Такие вещи, если и происходили, то, вероятно, ещё задолго до появления письменности. Но размышлять об этом интересно. Вот такое хобби.

Неожиданно в беседу вступила дочь академика. Один из её молодых коллег, сказала она, озабочен созданием модели идеального языка. Не языка международного общения — как эсперанто или воляпюк — а на концептуальном уровне. У каждого нового потока студентов он спрашивает: что такое на их взгляд идеальный язык? Если у меня есть мнение на этот счёт, она с удовольствием передаст его коллеге.

— По идее, — медленно произнёс я, словно находился в учебной аудитории и отвечал на очередной каверзный вопрос Мизантропа, — это язык идеальных людей, живущих в идеальных условиях.

— И что же такое — идеальные условия?

— И идеальные люди?

— А это уже вопросы не к лингвистике, — развёл я руками. — Пусть философы головы ломают. Или социологи. Футурологи какие-нибудь.

Клавдии Алексеевне ответ понравился. Я удостоился нескольких одобрительных кивков и тёплого взгляда, каким одаривают внезапного единомышленника.

— Вот и я ему говорю, — подхватила она (в её настроенном на домашний регистр голосе появились профессорские нотки), — «Воля ваша, но все эти поиски идеального языка — чистая блажь. Идеал всегда субъективен. Для конкретного человека идеальный язык — его родной. Особенно, если другими не владеет». Не слушает. Ищет. Ну, пусть ищет…

Угодить Клавдии-младшей (что неудивительно) оказалось не так легко. Она подпёрла щёку ладошкой и проницала меня скептическим взглядом.

— Примите мои извинения, Алфавит, — тяжело вздохнула она. — За «никудышного юриста». Помните, я говорила?.. Каюсь: ошибалась. У вас отменные навыки казуиста. Для юриста — самое то…

Бабушка сдержанно кашлянула и заметила внучке, что ту же мысль можно выразить более вежливо. И хорошо бы называть меня по имени — Всеволодом.

— Бабуля, ты разве не заметила: он ответил тебе твоим же вопросом? — скорбно воззвала та. — И так во всём: о чём ни спроси, ничего не добьёшься. Где сядешь, там и слезешь. Я страшно разочарована. В прошлый раз Алфавит Миллионович стал нам почти, как родной. Стихи читал. С прадедушкиным барельефом душевно беседовал. Со мной в угадайку играл. Сегодня клепсидру подарил. Сплошная милота! Я думала: он — правдоискатель, весь такой прямодушный, порывистый, страстный, без витиеватости и запятых. А он, видите ли, юрист. Ведёт себя, как скользкий тип. Не знаешь, чего от него ожидать. Короче: я убита горем…

— Не обращайте внимания, Всеволод, — на лице Клавдии Алексеевны вдруг появилась застенчивая улыбка — видимо, точно такая же, как и пятьдесят-шестьдесят лет назад, и в пожилой профессорше на мгновение проглянула юная студентка со старой довоенной фотографии. — Моя внучь дурачится. Она у нас театралка: вся жизнь — игра.

— Бабуль, ну, какая же я театралка? — Клавдия-младшая тут же воспрянула из горя. — Театралки — это дамочки, которые бегают по десять раз на один спектакль и сходят с ума по известным артистам. А я — драматург! Я — демиург! Я… ну, вы поняли. Кстати, — обернулась она ко мне, — вы уже знаете слово «демиург»?

— Ещё бы, — я старался сохранять серьёзное лицо. — Деми Мург[1] — актриса такая. Модель. Красотка. На вас очень похожа. Вы — вылитый Деми Мург.

Последовала короткая пауза.

— Браво, — «драматург-демиург» три раза негромко сомкнула ладони. — Ещё чуть-чуть и будет смешно. А что скажете о аппроксимации?

— То же самое, что и сублимация, только совсем не сублимация.

— А экзистенциализм?

— Это слишком личный вопрос.

— Хм. Бабуль, как тебе?.. Друг Миллионыч, оказывается, тонкий шутник. Юрист-юморист. Кто-то мог бы сказать: его шутки слегка толстоваты, но мы не такие… Ну, что я подаю суп?..

В оставшуюся часть обеда разговор скакал с предмета на предмет. Выяснилось, что Клавдия Алексеевна уже полгода, как увлеклась писанием акварелей: она берёт уроки у знакомой художницы, сейчас работает над серией птиц и подумывает, не замахнуться ли ей сегодня «на Вильяма нашего скворца»[2]. Выплыло и про родителей Клавдии-младшей: сейчас они находятся за границей — её отца, профессора математики, пригласили читать лекции в Берлинском университете. «Зять, зять — что с него взять?» — нараспев прокомментировала это обстоятельство Клавдия Алексеевна, а Клава сочла нужным пояснить: на эту бабушкину реплику её папа всегда отвечает: «Стала тёщей — держись проще» — такая у них игра. Выяснилось также, что Клавиной маме папин заграничный контракт только на руку: она сейчас работает над докторской диссертацией (по лингвистике, разумеется). Зимой бабушка и внучка собираются в Германию — навестить ближайших родственников и заодно познакомиться со страной Гёте.

Я же сообщил, что работаю в агентстве недвижимости, с юмором рассказал, как люди, какой бы район у них ни был, считают его престижным, и услышал комментарий Клавдии-старшей: «Ну, какие же они москвичи? Приехали двадцать-тридцать лет назад. Большинство коренных москвичей, Всеволод, живёт в коммуналках».

Как только беседа переместилась на третьи темы, Клавдия-младшая сменила амплуа с вредной девчонки на радушную хозяйку: спрашивала, как мне пришлись по вкусу холодные закуски, суп, жаркое, пирог и настаивала, чтобы я ел больше — без стеснения, во весь аппетит. На какое-то время мне и вправду показалось, что я нахожусь у старых друзей — в уютном родственном мире, куда так стремился.

Но проступало и другое: этот дом как-то уж слишком благополучен, чтобы я мог появляться здесь, не чувствуя себя слегка закамуфлированным получателем благотворительной помощи. Катаклизмы последних лет, похоже, никак не задели семью Вагантовых. Она оказалась среди тех немногих счастливчиков, кому падение советского строя принесло только бонусы — возможность путешествовать по миру, покупать модные иностранные вещи и заниматься тем, к чему душа лежит, а не банальным выживанием. С моей стороны глупо воображать, будто мы люди одного круга — пусть и очень условно. Чтобы стать здесь по-настоящему своим, недостаточно иметь схожие интеллектуальные интересы и культурные ценности. Нужно ещё обладать сопоставимым запасом благополучия, причём материальный достаток в нём — лишь следствие.

А причина — в передаваемом из поколения в поколение глубинном умении жить (умении, которого лишено абсолютное большинство скоропалительных богачей, наивно отождествляющих благополучие с деньгами). Владеющие искусством жизни люди этого дома ещё на до-словесном эстетическом уровне запрещают себе быть несчастными, для них невозможны ссоры и обиды друг на друга, и во всём, что берут от жизни, они соблюдают меру, защищающую от пресыщения и разочарований. В их безупречном мире я — со своими страданиями из-за предательства Растяпы и Севдалина, с недоумением, как оказался в общежитии, среди случайных для меня людей — инородное тело. То, что происходит со мной, не может произойти с ними, и наоборот.

Вскоре после чаепития я сказал, что мне пора. Оставшаяся половина цветаевского пирога, заботливо завёрнутая в пергаментную бумагу, несмотря на все возражения, отправилась со мной в общежитие. К пирогу присоединились та самая домашняя баклажанная икра и варенье из собственной, выращенной на даче, чёрной смородины. Я ещё раз пожал сухую ладошку профессора Вагантовой. Клавдия-младшая, как и в прошлый раз, не закрывая дверь, наблюдала, как я вызываю лифт.

— Когда вас ждать в следующий раз? — спросила она. — И ждать ли вообще?

Мне вдруг вспомнились слова отца о том, что мужчины смотрят на женщин, как на прилагательные, а женщины на мужчин — как на глаголы. Я тогда спросил, кем являются другие части речи, и сейчас вдруг понял, что всё зависит от обстоятельств. Скорей всего эта девчонка смотрит на меня, как на частицу, которая хотела прилепиться к их дому, чтобы создать дружеский союз с дистанцией дефиса. Но авантюра не достигла цели, поскольку предлога снова прийти сюда у меня нет.

— Знаете, — сказал я, — на служебные слова обычно смотрят, как на мелочь и ерунду. Подумаешь, предлоги, союзы, частицы!.. Но они-то и есть язык в чистом виде. Существительные, глаголы, прилагательные — у них у всех есть связи с материальным миром. Или мыслительным. А служебным словам из языка идти некуда.

— Интересная мысль, — произнесла она озадаченно. — И к чему вы это?

— Просто так, — пожал я плечами. — Всего!

[1] Искажённое имя американской актрисы Деми Мур.

[2] Изменённая цитата из популярной советской комедии «Берегись автомобиля!» — «Не замахнуться ли нам на Вильяма нашего Шекспира?»

Загрузка...