В начале девятого класса Ромку Ваничкина едва не исключили из школы. В результате драматических событий Ромкина память прояснилась: он вдруг вспомнил о том, о чём я сам не вспоминал уже много месяцев — о нашей былой дружбе.
К тому моменту тетрадь об африканских приключениях затерялась где-то среди прочих бумаг в коробках на антресолях, и косвенно о героических временах борьбы с людоедами могла напоминать разве что Ромкина неприязнь к Ирке Сапожниковой — с годами она не слабела.
Ирка оставалась любимым объектом Ромкиных насмешек. Он уже, наверное, и забыл, за что не любит Сапожникову, и просто продолжал не любить. Ваничкин редко упускал возможность посреди контрольной или сочинения внезапно поинтересоваться в полной тишине: «Сапожникова, ты о чём там мечтаешь? Замуж невтерпёж?» или: «Сапожникова, ты чего там ёрзаешь? Шпаргалка в трусы упала?». Когда нас стали принимать в комсомол, и полагалось выбрать комсорга класса — человека, который бы проводил комсомольские собрания и собирал членские взносы — другая кандидатура на эту должность помимо Иркиной просто не рассматривалась: все предыдущие годы она выполняла примерно те же функции. Некоторых одноклассников, правда, раздражала показная, отдававшая карьеризмом и фальшью, Иркина правильность. Но все знали, что Сапожникова после школы собирается поступать на юридический, а там, помимо высоких академических оценок, необходима характеристика с активной общественно-политической позицией. Да и кому и быть комсоргом, как не ей?
Хотя дело казалось предрешённым, подразумевалось, что мы переживаем особо торжественное событие жизни, и всё должно быть по-настоящему: для формального порядка желающие могли высказаться о личных и общественных качествах Сапожниковой и даже усомниться в пригодности Иркиной кандидатуры к столь почётной должности. Ромка пожелал выступить.
— Ваничкин, только чтобы серьёзно! — наша классная руководительница Эльвира Михайловна прозорливо ждала от Ромки подвоха. — А то мы тебя знаем!..
Ромка неодобрительно покачал головой:
— Какие могут быть шутки в такой момент? Я просто удивляюсь вам, Эльвира Михайловна!
Он вышел к доске, громко возвестил: «Ирину мы знаем давно!» и, пафосно размахивая руками, с полминуты рассказывал о том, какая у Сапожниковой активная жизненная позиция, какой замечательный пример она подаёт товарищам уже более семи лет, как все эти годы она организовывала нас на сбор макулатуры и металлолома[1], вела в бой, не зная компромиссов.
Ирка глядела на Ваничкина во все глаза, недоверчиво покусывая нижнюю губу. Ещё немного — и она бы грохнулась в приятный обморок.
— Но, — Ромка сделал интригующую паузу, — хотелось бы пожелать Ирине на новой почётной должности кое-что исправить… Он взял мел и мелко-крупными буквами написал на доске:
авокинЖОПАС.
— Это, товарищи, если читать фамилию «Сапожникова» задом наперёд, — объяснил Ваничкин. — Вот какая беда…
Его тут же лишили слова и прогнали за парту, но Ромка и с места продолжал рассуждать о том, что, если не изменить Иркину фамилию, на наш класс ляжет такой позор — не отмоемся до пенсии. Ваничкин предлагал всем одноклассникам, кто когда-либо сидел с Иркой за одной партой, решить вопрос по-джентльменски — кинуть жребий, кому на ней срочно жениться, чтобы Ирка перестала быть Жопас.
— Прошу не увиливать! — вполголоса разглагольствовал он на фоне ответственного мероприятия, негромко постукивая по парте торцом карандаша, словно был председателем президиума и вёл собрание. — Макарычев, не прячься там!.. Думаешь, все уже забыли, как в пятом классе под вашей партой постоянно подозрительно шуршало? Или думаешь: поматросил и бросил?.. Михайлов, тебя тоже касается!..
Потом, когда на уроках Сапожникова рвалась отвечать у доски, Ромка считал необходимым с видом знатока и ценителя сделать громкое пояснение для окружающих:
—Ария Жопас: «Не сидится мне, подруженьки!»
Когда же отвечать урок выпадало ему, он мог прервать свой ответ, чтобы заметить:
— Ирина, у тебя вид задумчивый — снова про свой зад думаешь?
Когда Ирка была не особенно красноречива, Ромка заботливо осведомлялся:
— Жопас, ты сегодня не в форме: целлюлит замучил?
К старшим классам у Ваничкина развилось высокомерие. У него появилась привычка ходить, засунув руки в карманы брюк, и смотреть на мир мрачно-скучающим взглядом. Насмехаясь над кем-то, Ромка стремился не столько рассмешить окружающих, сколько расширить пространство собственного своеволия. Это был человек из блестящего будущего, по недоразумению слегка застрявший в школьных годах.
Ругали Ромку в старших классах не меньше, чем в былые времена Груша. Но с годами он поднаторел в препираниях с учителями:
— Ваничкин, ты когда за ум возьмёшься?
— Я работаю над собой, но не всё сразу! — сообщал Ромка.
Или:
— Ваничкин, ты долго будешь испытывать наше терпение?
— Не говорите так, — мрачно басил он, — ведь я такой ранимый…
Иногда его тянуло на казуистику:
— Ваничкин, ты когда прекратишь опаздывать?
— Проблема не в моих опозданиях, — парировал он с горькой усмешкой. — Проблема — считать мои опоздания проблемой.
Случалось, Ваничкина выставляли с урока за постоянные комментарии с места, и тогда Ромка гордо покидал класс, с укором констатируя:
Если вас, нахмурясь, выведут из дома,
Станет вам не в радость солнечный денёк[2]…
В спорах с учителями у Ромки появился надёжный тыл — он стал любимцем директора. Георгий Варфаломеевич по педагогической специальности был учителем труда, но, говорили, что сначала он поступал на физический факультет и не поступил. С тех времён у него сохранилось уважение к людям талантливым в точных науках. А Ромка заделался гордостью школы — в старших классах стал занимать призовые места на районных, городских и даже республиканских олимпиадах по математике и физике. Жора Бешенный всегда хвалил Ромку на школьных линейках и одного из немногих учеников называл не по фамилии, а по имени — Роман.
В том году Папе-из-гестапо стукнуло пятьдесят пять («Две пятёрки!» — гордо сообщил он на школьной линейке, показывая обе огромные ладони). Георгий Варфоломеевич появился на свет в самый школьный день — 1-го сентября. Традиционно в первый день учебного года учителя-мужчины (и кое-кто из руководящих женщин) после окончания занятий шли в директорский кабинет и засиживались там допоздна. Празднование промежуточного юбилея затянулось на неделю. На четвёртый день учёбы мы с Шумским и Зимилисом задержались в школе до вечера и увидели в пустынном фойе директора — он стоял перед бюстом Гагарина, имя которого носила наша школа, и вёл неторопливую беседу. Одну руку Георгий Варфоломеевич свойски возложил на плечо первого космонавта, в другой держал стакан вина. «Юрочка!.. — тёплым голосом говорил Жора Бешенный. — Дорогой!..» — и, прежде чем опорожнить стакан, он легонько чокнулся им о гипсовую грудь. Это был едва ли не единственный случай, когда мы видели Папу-из-гестапо по-настоящему растроганным.
В девятом классе у нас появилась новая математичка — её звали Иветта Витальевна, и она пришла к нам в школу сразу после пединститута. Иветту нельзя было назвать красавицей, но она была живая, приятная, стильная — с прической, как у Мирей Матье и карими глазами, которые были больше обычных больших глаз. Она ходила на очень высоких каблуках, чтобы прибавить себе роста, и обращалась к ученикам «Друзья мои!». Математичка собиралась создать кружок юного математика и школьный театр, но этим планам — из-за Ромки Ваничкина — не суждено было сбыться.
В тот памятный день на математичке была белое платье с рисунком огромных маков — возможно, они-то и одурманили Ромку или же подействовали на него, как красная тряпка на быка: Ромке отказал какой-то внутренний тормоз.
Это был наш второй или третий урок с новой учительницей: она ещё не знала, что Ваничкин — наша математическая гордость, и вызвала к доске, как самого обычного ученика. Надо сказать, Ромка просто-таки нарывался на такое действие с её стороны: он всем своим видом показывал, что не испытывает ни малейшего интереса к тому, что происходит на уроке — с кем-то переговаривался и шумно копался в своем портфеле. Но когда последовал вызов, то ли сделал вид, что страшно занят более срочными делами, то ли хотел показать, что не царское это дело — к доске выходить. Без тени смущения он предложил поверить ему на слово и поставить пятёрку, что называется, не глядя и не спрашивая. По Ромкиному мнению этим достигалась бы немалая польза — за одно и то же время можно проверить знания большего количества учащихся.
Его предложения Иветта не оценила, она всё ещё хотела видеть Ваничкина у доски.
— Вы мне не верите? — Ромка сделал вид, что страшно изумлён. — Я же вас никогда не обманывал!
Как и многие молодые учителя, наша новая математичка больше всего опасалась панибратства. Она старалась казаться спокойной, и у неё почти получалось. Но кое-что выдавало её: она тут же стала угрожать двойкой. Ваничкин буркнул: «Ну, кричать-то зачем?», хотя Иветта вовсе не кричала, а только слегка повысила голос, и лениво пошел отвечать.
Он легко расписывал на доске иксы и игреки, но, поясняя математические действия и их последовательность, обращался не к классу, а к новой учительнице, словно она попросила его объяснить то, в чём не разбиралась сама. Его снисходительный тон казался тем обидней, что Ромка был на целую голову выше Иветты: он разговаривал, склонив голову вперёд, как с младшей.
— На самом деле ничего сложного, — закончил Ромка свой ответ. — Если потренироваться, такие уравнения можно щёлкать, как орешки. Вы орешки любите?
Иветта отправила Ромку на его место за партой, и он, победно отряхивая руки от мела, от широты души разрешил:
— Если что — зовите.
— Обязательно, — пообещала математичка.
Уже из-за парты Ваничкин исключительно для формальности поинтересовался полученной оценкой, полагая, что новая училка, если не восхищена им, то, по меньшей мере, приятно удивлена, и пятёрка ему обеспечена.
— Как это сколько? Два бала.
— Опаньки! — удивился Ромка. — Это что за произвол?
— А ты недоволен, Ваничкин?
— Нет, я счастлив! — Ромка возмутился, но продолжал иронизировать. — У меня двоек по математике никогда в жизни не было!
Математичка ответила — теперь такое счастье может ожидать Ваничкина на каждом её уроке.
— Нет, а за что?!
— За хамство и самонадеянность, Ваничкин, — сказала математичка, не без удовольствия выводя оценку в классном журнале. — За хамство и самонадеянность…
Самонадеянность, по мнению Иветты, служила серьёзным препятствием для Ромкиного интеллектуального развития вообще и для получения знаний в частности. Поэтому она, как педагог, ни в коем случае не могла поощрять такое положение и пустить дело на самотёк.
Обычно класс смеялся над Ромкиными выходками, но на этот раз смеялись над ним самим — математичка его уела. Ромке, похоже, было плевать на общий смех — он стал красным и не обращал внимания ни на кого, кроме математички.
— Вот как? — задал он последний вопрос.
— А ты как думал? — в голосе Иветты мелькнула едва заметная надменность победительницы.
Возможно, она немного перегнула палку. Но того, что произошло дальше, математичка совсем не заслуживала: она писала на доске тему урока, когда Ромка, словно освободившись от наваждения, тряхнул головой, неслышно покинул свое место, подкрался к ней со спины и, ухватив длинный подол платья, резко поднял его вверх. Край ткани поднялось выше математичкиной головы, и сверху только виднелась кисть с куском мела.
Наверное, Ромка представлял эту сцену жутко смешной и ожидал обвала смеха. Но класс не грохнул, как обычно после его шуток, а наоборот замер в непонимании. Получилось ужасное — то, что никогда не должно было произойти и непонятно, каким силами произошло. Все молчали, а Иветта никак не пыталась высвободиться. Под юбкой у неё оказались красные кружевные трусики, а чуть выше можно было разглядеть острые позвонки и родимое пятно величиной с трехкопеечную монету. Первым в себя пришел Ромка, он опустил юбку и на мгновение повернулся лицом к классу — его глаза были выпучены от ужаса, а рот слегка приоткрыт и немного скошен от немого крика. В следующую секунду он метнулся к двери, выскочил наружу и, гулко топая, побежал по пустому коридору. Математичка несколько секунд оставалась неподвижной, а потом медленной лунатической походкой вышла из класса.
После её ухода кто-то произнёс: «Вот это да!», и сразу все заговорили. Кто-то из девчонок вопил: «Ваничкин скотина, идиот, сволочь, гад ползучий!», а Вадик Горкин крикнул кому-то: «Видал, какие у неё трусы?», и тут же с треском получил по голове учебником от соседки по парте. Вообще все были взвинчены — не только преступностью Ромкиного поступка (хотя ТАКОГО никто не ожидал даже от Ваничкина), но и какой-то нереальностью произошедшего — для такой картинки в мозгах не было места, нейроны не способны были создать в воображении такую комбинацию зрительных элементов.
На перемене Ирку Сапожникову вызвали в кабинет директора. Она вернулась оттуда злая и раскрасневшаяся — словно Папа-из-гестапо предложил ей выпить.
— Ну вот, поздравляю! — выдохнула Ирка. — Я бы Ваничкина убила! Убила бы!
— А тебе-то он что плохого сделал? — мрачно бросил ей один из Ромкиных друзей.
— Да как!.. — Ирке от возмущения не хватило воздуха в лёгких, и она стала торопливо хватать его губами. — Как ты смеешь ещё так говорить?..
Перепалка разгореться не успела — в класс вошла наша Эльвира Михайловна. У неё было специальное обращение: любой из нас, кто увидит Ваничкина, должен сказать ему, чтобы он немедленно шёл домой.
— Немедленно! Вы поняли?
Из обращения можно было понять, что Ромкины родители уже извещены о случившемся, а самого его дома нет.
— А что с ним теперь будет? — этот вопрос неожиданно задал я.
— Его исключат из школы? — спросил ещё кто-то.
— А что вы думаете?! — от переживаний Эльвира Михайловна непроизвольно перешла на фальцет. — Думаете, вас всё время будут по головке гладить?
После ухода классной руководительницы Сапожникова рассказала последние новости: математичка оставила в приёмной директора заявление об уходе по собственному желанию и тоже исчезла.
Тогда-то и родилась инициатива: после уроков, ближе к вечеру, когда Иветта немного успокоится, идти к ней домой всем классом и просить не уходить из школы. Возлагалась надежда на то, что математичка увидит, как сильно мы успели её полюбить, и её сердце оттает. К тому же считалось, что это наш общий долг.
Выполнять долг в назначенный час явилось чуть больше половины класса. Сапожникова сказала: ну и пусть, зато пришли самые совестливые, и теперь мы знаем, кто в нашем классе совестливый, а кто не очень.
Самым совестливым человеком был, пожалуй, Димка Зимилис — его в тот день не было в школе, он слегка приболел, но тут же выздоровел, когда узнал от нас с Шумским о предстоящем походе к Иветте. Наверное, Димка искренне сочувствовал нашей молодой математичке, но одновременно готов был сам себя покусать от досады. Приятное отдохновение от школы обернулось для него грандиозным невезением: впервые в нашем классе случилось самое настоящее психическое отклонение, и рядом, как назло, не оказалось ни одного специалиста, чтобы его компетентно описать и классифицировать. Зимилис почти открыто горевал по этому поводу и, наверное, отправляясь с нами к месту сбора, в глубине души надеялся увидеть, как ещё кто-нибудь поведёт себя ненормально.
Кто-то из совестливых людей предложил купить Иветте цветы, что и было проделано после всеобщего обследования карманов. Почему-то никто не сообразил, что затея с букетом — так себе.
Иветта Витальевна жила в семи или восьми остановках от школы в старенькой пятиэтажке. Наверное, со стороны можно было подумать, что мы едем на похороны: шелестящий целлофаном букет красных гвоздик и — хмурые лица, озабоченные серьёзностью предстоящей миссии.
У входа в подъезд состоялось последнее совещание: было решено, что на четвёртый этаж, к математичкиной квартире, поднимется только Ирка с двумя девчонками, а остальные дислоцируются на нижних пролётах и лестничных площадках наподобие засадного полка, чтобы в случае необходимости подтвердить массовость нашей акции. Для этого Ирка должна будет произнёсти кодовую фразу: «Мы просим всем классом!».
Я стоял на площадке между первым и вторым этажами, у старых почтовых ящиков с покосившимися дверцами, и вслушивался, как поднимаются наши делегатки.
Вот они остановились и о чём-то тихо переговариваются. Вот открылась дверь. Вот заговорила Сапожникова — немного торжественно и в то же время чутко: «Добрый вечер, Иветта Витальевна, мы…» — её перебивают торопливые и неразборчивые слова математички. Хлопает дверь.
— Вы бы видели её лицо! — поведала на улице Олька Суханова, которая с Сапожниковой поднималась на четвёртый этаж. — Такое бледное-бледное, я её даже не сразу узнала! И мне показалось — она нас испугалась: «Нет-нет, девочки! Простите, я не могу, нет, нет».
— Мы почти ничего не успели сказать, — расстроено объяснила Ирка, что, впрочем, и так было ясно, но с чем она ещё не смирилась.
В её руке всё ещё шелестел в целлофан, и она не знала, что с букетом делать.
— Ну что — по домам? — этот вопрос переключил общее внимание на волну повседневности: стали обсуждать, какие завтра уроки, и кто станет вести у нас алгебру и геометрию, если Иветта всё же не вернётся.
Мы с Шумским и Зимилисом решили идти домой пешком. В ту пору это было наше любимое занятие — мерить ногами улицы и кварталы, обсуждая всё на свете. Общественным транспортом мы пользовались через раз и даже из центра города всегда возвращались пешком, а это было шесть-семь километров со спусками и подъемами в горку.
По пути обсуждали происшедшее. Димка считал, что ситуация архетипически восходит к сказке о Красной Шапочке, которая, по его мнению, есть ничто иное, как зашифрованный рассказ о попрании женской чести.
— Ну да, — сказал я, — ты ещё «Колобка» вспомни и «Аленький цветочек».
— Тебе с такими повёрнутыми мозгами тяжело, наверно? — Вася сочувственно потрепал Зимилиса по плечу и заглянул ему в глаза. — Да, Зёма?
В ответ Димка высказал сожаление, что говорить с Иветтой отправился не он, а наши бестолковые одноклассницы. Это была ещё одна утраченная возможность для его психотерапевтической практики.
— А что бы ты ей сказал? — заинтересовался Шумский.
— Сейчас чего уж говорить, — вздохнул Зимилис. — Придумал бы… Объяснил бы, что нельзя, чтобы из-за одного случая вся жизнь — насмарку.
Говорили и о Ваничкине.
— Жалко будет, если его исключат, — сказал Димка. — Неправильно.
— Почему? — полюбопытствовал я.
— Нипочему, просто жалко. Нельзя, чтобы из-за одного проступка вся жизнь — под откос.
— Да уж, — вздохнул и я; мне тоже было жаль и математичку, и Ромку.
— Подонок он, — сказал, как отрезал Шумский (Вася считал, что поэты должны нести людям правду, когда те не способны сами её разглядеть). — Ему человека раздавить, как раз-два. Подонок.
— М-м.., — протянул я с сомнением. — Так-то оно так…
— А вы с ним дружили, помнишь? — своей памятливостью Шумский поразил меня до глубины души и даже слегка напугал: я считал, что о нашей дружбе с Ваничкиным помню только я, а оказалось, что даже мои давние поступки запоминаются кем-то ещё.
— Когда? — спросил я на всякий случай.
— Не помню, — Васька вспоминал секунды три. — Кажется, во третьем классе. Груша вас ещё всё время ругала. Ты что забыл?
— Да, — согласился я, — дружили…
Это краткое напоминание каким-то образом подготовило меня к тому, что произошло вечером: Ромкиному звонку я почти не удивился. Позже мне даже стало казаться, что в глубине души я его ждал.
— Привет, — сказала трубка глухим голосом, — ты один?
— Нет, — сказал я, — родители дома. Ромка, ты?
— Больше никого?
— Никого. А ты где?
— Сейчас зайду.
Ваничкин появился через минуту — он звонил из телефонной будки на углу нашего дома. Его лицо не выражало ничего, словно никогда ничего и не умело выражать. Школьный костюм утратил утреннюю свежесть, усталая фигура и сильно запылившиеся туфли сообщали, что Ромка проделал немалый путь — будто возвращался с гражданской войны.
— Это ко мне, — сказал я родителям и повёл Ромку в свою комнату.
Ненадолго он задержался у карты — оглядел её и провёл по ней рукой, словно приветствовал старого друга.
— Флажки, значит, снял?
Я пожал плечами — было бы странно, если бы они до сих пор оставались на карте.
— Хорошее было время, — Ромка вздохнул.
— Да, — сказал я, — неплохое.
— Если задуматься — лучшее за всю школу...
Ещё утром он, наверняка, о нём и не вспоминал, но я не стал спорить.
Ромка плюхнулся на мою кровать, откинулся спиной к стене и прикрыл глаза. Я сел напротив, оседлав стул, как коня. Я ждал его рассказа, он — моего.
Но я не мог его спросить, а он меня — мог:
— Рассказывай…
Я описал минувшие события — немного выпятив факт, что не все безоговорочно осуждают Ромку, некоторые ему и сочувствуют.
Он помолчал.
— Я у тебя переночую?
— Хорошо, — сказал я. — Только ты домой позвони, чтобы не беспокоились, а для своих я что-нибудь придумаю.
На мгновение Ромка слегка опустил брови, словно кивнул ими, изображая согласие.
— Ну и что теперь делать? — он спрашивал, словно это была наша общая ситуация — как в борьбе с людоедами.
— Не знаю, — сказал я, а потом решился: — Думаю, тебе надо извиниться.
Ромка на секунду приоткрыл глаза, чтобы оценить, насколько низки мои умственные способности. Потом снова закрыл.
— А что? — спросил я. — Ты считаешь, не надо?
Его ответ был неожиданным:
— Зачем?
— Как «зачем»? Ты, вправду, не понимаешь?..
Ромка открыл глаза и вздохнул:
— Есть вещи, которые не прощают…
Он помолчал, сглотнул слюну и продолжал — как о чём-то далёком:
— Даже просить бессмысленно. Какого лешего, блин? Знаешь, что не простят, а делаешь вид, будто этого не понимаешь. И будто на что-то рассчитываешь. Вроде того, что можно и простить, всё не так страшно... Или ты думаешь, кому-то станет легче от моих извинений?
В Ромкиных словах чувствовалась правота, но она была какая-то неправильная, — я с такой ещё не сталкивался. Когда поступил нехорошо, надо просить прощения, — так нас учили. Но получалось, что эта истина верна не для всех ситуаций. Это и было неправильно.
— Не знаю, — сказал я, — наверное, не станет. Но так принято.
— «Принято», — Ромка полу-усмехнулся своим полуживым лицом. — Принято, если на ногу случайно наступил. А если убил?
— Причём тут «убил»? — поморщился я.
— К примеру, — безжизненным тоном продолжал Ваничкин. — Случайно. Бывает же неумышленное убийство. Тогда как? Тоже будешь говорить: «Простите, не нарочно вышло, второй раз такое не повторится»? А человеку плевать на твои извинения — ты у него жизнь отнял. Он тебя даже не слышит.
— Но ты же никого не убивал, — я понимал, что Ромка говорит аллегорически, но решил его подбодрить.
— Я просто спрашиваю: как быть в таких случаях? У кого просить прощения? И кому нужны твои извинения?
Я промолчал.
— Знаешь, кому? Они тебе и нужны: ты извинился, твое дело в шляпе, можно спокойно жить дальше: «Чего пристали? Я же извинился!». А то, что твои извинения остальным до лампочки, тебя как бы не касается.
Ромкины слова походили на обвинение в мой адрес — словно я перед кем-то за что-то извинился, и теперь мне всё равно, что будет дальше.
— Так-то оно так, — сказал я, — но…
— А если ещё не совсем случайно?
— Что «не совсем случайно»?
— То самое.
— А-а, ты об этом…
Мне хотелось, чтобы Ромка объяснил, как всё-таки получилось, что он задрал математичке платье — что он при этом чувствовал и так далее. Но он не собирался ничего объяснять. Наверное, думал, что и так понятно. Мне и было понятно, но как-то не до конца.
— Знаешь, — сказал я, — мне кажется, в извинениях всё же есть смысл: когда человек просит прощения, он показывает, что он не соответствует своему поступку, и это не злой умысел, а стечение обстоятельств. Или что он изменил своё отношение — вначале думал и делал так, а теперь бы так ни за что не сделал. Он сообщает, что сожалеет о содеянном. Пусть от этого и не легче, но если бы люди перестали просить друг у друга прощения, представляешь, что было бы? Всё стало бы гораздо хуже!
Мои слова Ваничкин пропустил мимо ушей.
— Я в церковь ходил, — сообщил он неожиданно, опять закрывая глаза, — свечку поставил.
— Да ты что! — поразился я. — Думаешь, поможет?
— Не знаю, — Ромка еле заметно пожал плечами. — Может, и поможет. Я просил, чтоб помогло.
— Вот оно как! — я не знал, что ещё сказать.
— Я понял, для чего Бог нужен: для таких безнадёжных случаев — когда простить нельзя.
Тон у Ромки был ровный — с видимым спокойствием. Но тут я осознал, что Ваничкин не просто не в себе, а слегка даже повредился головой — его состояние хуже, чем представлялось вначале. Он немного сошёл с ума и, возможно, скоро снова учинит что-нибудь несуразное — к этому надо быть готовым. Нам едва ли не с детского сада объяснили, что Бога нет, и это всё предрассудки отсталых людей, а природа сама всё разумно устроила (при фразе о природе мне почему-то всегда представлялась женщина наподобие Снежной Королевы и чем-то похожая на комету — на голове корона, у длинного платья шлейф из звёзд: она летала над Землёй и разумно всё устраивала). Особенно необычно было слышать про Бога от Ваничкина — уж от кого, от кого. Если бы на эту тему заговорила одна из наших девчонок, было бы ещё более-менее понятно: женщины они и есть женщины. Но Ромка — лучший в школе по математике и физике… Обалдуй, который над всеми насмехается… Правда, и ситуация была необычной.
— Бог, как космический спутник: если между людьми связь невозможна, надо обращаться к Нему. Он, как вершина треугольника, — Ромка соединил большие и указательные пальцы, показывая треугольник.
— А что Он может сделать? — в мой тон прокралась еле заметная усмешка.
Ромка её не заметил.
— Не знаю… Сделает что-нибудь хорошее... Он же — Бог... Утешит как-нибудь. Чтобы тот человек… ну тот, кого обидели… чтобы он мог простить.
Мне вдруг сделалось совестно: Ромка заговорил со мной о Боге, не задумываясь о том, как будем выглядеть в моих глазах и, уж конечно, не рассчитывая на насмешки: он не сомневался, что я его пойму, и мне надо не дискутировать, а просто поддержать его.
— А для чего это Ему надо? — спросил я осторожно.
— Не знаю. Он же — Бог…
Видимо, за день через Ромкины мозги прошли батальоны разных мыслей, и теперь он бросал их на меня:
— Наверное, для чего-то надо, — говорил он с бесстрастной уверенностью. — Он же нам необходим. Я это как-то сильно почувствовал: раз уж мы так устроены, что без Него не можем обойтись, то и Он должен быть. Обязан быть. И, значит, Ему тоже это зачем-то надо, если Он нам необходим. Всё логично. Знаешь, почему душа не умирает? Потому что нельзя, чтобы умирала. Вот ты убил кого-то случайно, и как она может простить, если умрёт?
Я пожал плечами.
— Ты, думаешь, наши предки дураки были? — спросил Ромка неожиданно.
— С чего ты взял, что я так думаю? Не думаю я так!
— Боялись молнии и выдумали Бога? Держи карман шире! Они поумней нас были… В сто раз. Я это вдруг понял. Они совсем не дураки были… Жизнь — сложная штука, а про жизнь они побольше нас знали. И чувствовали что-то такое…
— Что — чувствовали?
— Ну что?.. Это самое… Что Бог — есть… Существует.
Нашу теологическую беседу прервала мать. Она постучала в дверь:
— Мальчики, идите ужинать. Я уже накрыла.
— Я не буду, — устало сообщил мне Ромка.
Я ощутил необходимость позаботиться о беспомощном человеке:
— Ты же, наверное, ничего сегодня не ел.
— Я пробовал: не лезет, — Ромка провёл рукой по горлу.
— Может, выпьем?
Эта мысль мне и самому понравилась, а у Ваничкина вызвала интерес к жизни:
— А есть что? — он скептически приподнял бровь.
— У отца коньяк — больше полбутылки, — посулил я. — Он не заметит: можно чаем долить.
Пока Ваничкин мыл руки, я обрисовал родителям ситуацию: Ромка потерял ключи от дома, а его родители уехали к родственникам на свадьбу, так что он у меня переночует, если никто не возражает.
Никто не возражал, только мама уточнила:
— А Ромины родители знают, что он потерял ключ? Вдруг они позвонят домой и будут беспокоиться, что его нет?
— Ромка им уже звонил, — соврал я. — Они в курсе. Они завтра уже возвращаются. Или послезавтра — в крайнем случае.
Свою рюмку Ваничкин выпил не залпом, а спокойно, как воду, и ни капли не поморщился. Себе я налил совсем чуть-чуть, чтобы убыль конька была не так заметна.
— Как ты думаешь, у неё кто-то есть? — Ромка меланхолично разделывал вилкой котлету.
Как и в старые добрые времена, когда мы называли себя «они», математичка стала «она».
— Думаю, да, — сказал я. — Родители, во всяком случае, должны быть живы. Она же ещё совсем молодая.
— Да нет, — Ромка поморщился, — муж или там жених какой-нибудь. Должен же у неё кто-то быть?
— Не знаю, — сказал я, — обручального кольца у неё не было. А что?
— Это было б здорово, — задумчиво произнёс он. — Он бы просто набил мне морду. Как мужчина мужчине, понимаешь?
— Ага, — я понимал.
Коньяк делал своё дело — Ромка оживал на глазах. Его щёки слегка порозовели, брови восстановили способность хмуриться, рот — кривиться: к Ваничкину вернулась полноценная мимика. К тому же в нём заговорила офицерская кровь.
— Раньше такие вещи на дуэли решали, — вспомнил он. — Всё было просто. А сейчас…
— Да, — сказал я сочувственно, словно и сам не раз сокрушался об отмене дуэлей, — времена изменились…
— Давай ещё выпьем, — Ваничкин моих слов не заметил, — кажется, кое-что наклёвывается…
Внезапно я заметил, что мы с Ромкой чем-то похожи на отца и дядю Аркадия: у Ваничкина исчезла вера в жизнь, и я помогал ему её обрести. Это меня как-то подбодрило в плане будущей ответственности — уровень коньяка в бутылке так уменьшился, что компенсация чаем уже не могла замести следы: получился бы не коньяк с чаем, а чай с коньяком. Для отца я придумал многогранное объяснение: «Так вышло».
— Почему нет? — говорил Ваничкин, энергично расхаживая по комнате. — Почему бы и нет?
— Да, — соглашался я, — почему бы?..
— Классно ты это придумал!
— Я?!
— Ну да! — Ромка всё больше приходил в возбуждение. — Если бы кто-то твою подругу оскорбил, ты бы остался в стороне? То-то и оно! Ты бы обязательно нашёл этого чудилу. А тут даже искать не надо — я сам приду! Клянусь, я даже сопротивляться не буду — так, для видимости!
— А если он не захочет драться?
— Как это не захочет? Как это не захочет? — заволновался Ромка. — Я его заставлю! Скажу: ты мужчина или нет? Тряпка ты или мужик?
— Да, — сказал я, заражаясь Ромкой идеей, — а если не ухажёр, то брат. Брат ведь тоже годится?
— Точно! — подхватил он. — Точно-точно! У неё же может быть брат? Должен быть! Братья у всех есть! Брат — даже лучше! А ты будешь моим секундантом, — неожиданно заключил Ваничкин.
— Я — секундантом?
Ромка объяснил: ему самому идти к математичке нельзя, а я позвоню, и как только мне откроет дверь какой-нибудь мужчина, я объясню, что Ромка готов с ним встретиться.
— А если откроет не мужчина?
— Не знаю, — Ромка пожал плечами. — Спросишь: мужчины в доме есть?
— Ну да, — усомнился я, — какой-то дурацкий вопрос.
— Да ты не бойся, вот увидишь: мужчина откроет, я точно говорю!
— А если она?
— Если она, — Ромка немного помрачнел, — вообще-то это маловероятно…
Я сказал родителям: мы недолго прогуляемся, а на улице не утерпел и задал Ваничкину вопрос, беспокоивший меня с самого его прихода: почему он пришёл именно ко мне, а не к кому-то другому. Мне хотелось, чтобы он сказал — мы же братья по крови или что-нибудь в таком духе. Но у него было своё объяснение:
— Кому придёт в голову искать меня у тебя?
Я подумал: Васе Шумскому пришло бы. Но сказал другое:
— У Сапожниковой тебя бы тоже искать не стали.
— У какой Сапожниковой? — Ваничкин несколько секунд смотрел на меня с недоумением, а потом равнодушно протянул: — А-а, ты об этой…
В троллейбусе он ушёл в себя: молча, смотрел в окно и несколько раз потёр челюсть — наверное, думая о предстоящей драке. Когда мы вышли на нужной остановке, Ромкино настроение опять опустилось к нулевой отметке.
— Это всё из-за валенка, — произнёс он с неожиданной убеждённостью.
— Из-за какого валенка? — я подумал: ну вот, Ромкино безумие, наконец, начинает проявляться.
— Обычного, сибирского, — Ваничкин вздохнул. — Когда я родился, никак не могли решить, как меня назвать…
— И что?
— У тёток, у дядьёв, у родителей, у всех свои варианты. Спорили, спорили, и тогда дед сказал: хватит. Взял валенок, пишите, сказал, имена на бумажках, а я вытащу.
— И?
— И вытащил, — Ромка горько усмехнулся. — И вот вся жизнь — как из валенка…
— А знаешь, — сказал я, чтобы его подбодрить, — если бы не Ромул убил Рема, а наоборот, тебя бы сейчас звали не Ромка, а Ремка, и всё было бы по-другому.
— Это ты к чему? — в новом состоянии Ваничкин во всём искал особый смысл.
— Просто так, — я пожал плечами. — Ни к чему.
— Нашёл время для шуток, — недовольно буркнул он.
— А знаешь, — я предпринял последнюю попытку, — может, оно и к лучшему, а? Ну что хорошего всю жизнь в школе работать? Каждый день возись с такими дебилами, как мы — это же кошмар! А так она, может, что-нибудь поинтересней, получше найдёт, как думаешь?
Глаза Ваничкина широко распахнулись. Несколько секунд он смотрел на меня, как на незнакомца, потом нацелил указательный палец.
— Что такое? — забеспокоился я. — Опять не то?
Неожиданно он обнял меня и похлопал по спине.
— Спасибо! — произнёс он с чувством. — Этого я никогда не забуду!
Его настроение заметно улучшилось. В возбуждении он нанёс по воздуху сокрушительный апперкот.
— Это же всё меняет!..
— Идём, — сказал я; мне было приятно, что я так здорово придумал взбодрить Ромку, но в этой ситуации надо было держать сурово и сдержанно, не напрашиваясь на дополнительные похвалы, — а то уже темнеть начинает…
На углу математичкиного дома я заметил в мусорной урне наш букет: гвоздики торчали ножками вверх.
Это было странное чувство — входить в тот же подъезд, что и несколько часов назад, но уже не в составе делегации, а как бы из противоположного лагеря — как Ромкин секундант.
— В крайнем случае, если будет не мужчина, скажешь — ошибся адресом, — шёпотом напутствовал меня Ромка. — А если мужчина…
Он остался стоять на третьем этаже, а я поднялся ещё на два лестничных пролёта вверх.
Когда из-за двери спросили: «Кто там?», я ответил: «Это…» — и не знал, что сказать дальше. Но голос был не Иветты, определённо, не её.
Дверь открыла женщина небольшого — совсем, как математичка — роста, но ей было около пятидесяти и у неё были очки. Она рассматривала меня несколько мгновений, затем быстро шагнула вперёд и прикрыла дверь за собой — так, чтобы та не захлопнулась:
— Значит, пришёл? — это было скорей утверждение, чем вопрос. — Пришёл всё-таки…
— А-а, — сказал я, но дальше про мужчин в доме не получилось.
— Ну, и что прикажешь мне теперь делать? — женщина была ниже меня почти на голову, и она настойчиво заглядывала мне в глаза. Несколько секунд я отвечал на её взгляд, видел её встревоженные и недобрые зелёные глаза, и морщинки вокруг них, увеличенные стёклами очков, а потом подумал — если продолжать смотреть ей в глаза, она решит, что я, то есть Ромка, настолько бесстыжий, что даже не стесняется — и стал изучать свои туфли.
— Что делать прикажешь? Уже шестой час сидит и смотрит в одну точку, — говорила женщина, стараясь поймать мой взгляд. — И не ест, и не пьёт. И не отвечает. Говорю ей: «Доченька, что тебе приготовить?» — молчит. И глаза потухшие — не понять, что за этими глазами, что там внутри у неё. Как теперь её из этого состояния выводить? Она же такая весёлая, добрая, отзывчивая, и что теперь с ней стало? Можешь, мне сказать? Ты ведь хотел, чтоб тебя похвалили? — спросила она неожиданно.
Я на секунду поднял глаза.
— Ты ведь этого хотел, да? Чтобы заметили, какой ты особенный? Этого! Тогда бы ты шёлковый был! Я знаю. Я ведь и малолетних преступников учила, знаю, как с вами быть, где по шёрстке погладить, а где против. Но она молоденькая, не сообразила, за что ты её так? Ты хоть знаешь, что раньше в деревнях так гулящих девок наказывали?
Я кашлянул.
— Ничего ты не знаешь… А она у меня славная девочка, правильная, хоть и без отца росла, умница, работящая, никогда никого не обидела. И за что ей такой стыд, такую боль? Я ведь теперь её одну оставить боюсь, не знаю, что будет. Вот вышла только за хлебом, а тут твои пришли — просить. Не надо ей этого, не надо, только больнее. И ты пришёл. Зачем? Пожалейте её, оставьте в покое. Не до вас нам теперь. Уходи, — женщина слегка подтолкнула меня и повернулась к дверям. — И не приходи больше, слышишь? Дорогу забудь. Иди.
Она скрылась за дверью, а я спустился к Ваничкину. Мне казалось: сейчас он станет меня упрекать за то, что я не спросил про мужчин и не сказал, что ошибся адресом. Но Ромка ничего не стал говорить.
Вниз мы спускались медленно, словно несли фортепиано.
— Роман, за мной! — сразу за дверью подъезда мы лицом к лицу столкнулись с Ромкиным отцом.
Его появление было так неожиданно, неправдоподобно и страшно, что мы оба остолбенели.
Подполковник Ваничкин — чуть ниже Ромки, но значительно шире в плечах — окинул сына взглядом, развернулся и пошёл к военному «уазику» — тот стоял чуть поодаль, припаркованным за чьим-то «москвичом». Мы с Ромкой, когда шли к математичке, не обратили на «уазик» внимания — мы до него не дошли.
Ромка медленно повернул ко мне голову, еле заметно кивнул на прощание и побрёл за отцом. Они сели в машину цвета хаки — вроде той, на которой Груша угрожала отправить нас в тюрьму — и скрылись со двора.
Домой я снова пошёл пешком, думая о превратностях дня и судьбы, о Ваничкине и нашей странной дружбе, о разговоре с мамой Иветты и чувствуя, что запоздало слегка влюбляюсь в математичку.
Дома я сказал: всё закончилось благополучно — Ромкины родители вернулись, и нужда в ночлеге для него отпала. Но мама уже поставила в моей комнате раскладушку и застелила на ней гостевую постель. Я решил лечь спать на раскладушке — в знак солидарности с Ромкой, который переживал не лучшие минуты жизни.
[1] Сбор макулатуры и металлолома производился в советских школах на общественных началах в среднем 2-3 раз в год. Считался элементом воспитания подрастающих поколений, как ответственных граждан.
[2] Подразумевается популярная советская песня: «Если вы, нахмурясь, выйдете из дома»