2.20. Семь незнакомых слов

Впервые я чувствовал себя в родном городе не вернувшимся, а приезжим. Стояла солнечная, непривычно тёплая для начала февраля погода — сухой асфальт, редкие кучки снега на газонах. Уже от перрона всех сходящих с поезда атаковали таксисты, наперебой предлагая ехать куда-нибудь вдаль — в аэропорт или в районные центры. Ещё в поезде я решил, что пойду домой пешком — принося дань памяти Растяпе и одновременно пытаясь смириться с мыслью, что её больше нет. Мыслью слишком нелепой, чтобы переварить её за несколько дней, даже увидев недолгую возлюбленную и навсегда друга в гробу — с бледно-жёлтым лицом и коротким «ёжиком» волос — похожую и непохожую на себя.

Жизнь Растяпы оборвалась без предупреждения и внешнего вмешательства: солнечным утром, пока Севдалин брился в ванной, она стояла на балконе номера и любовалась океаном. И вдруг её сердце остановилось. Я никогда не слыхал о подобных случаях, и ни один врач не назовёт причину — лишь констатирует, что иногда такое бывает.

«Кто же так умирает, Растяпушка?..»

В голове продолжала вертеться фраза, которую несколько раз повторила усталая, перепуганная, заплаканная женщина — мама Растяпы: «Она умерла счастливой». Я избегал встречаться с ней глазами. При знакомстве она на несколько секунд обхватила мою ладонь своими: «Женя говорила о вас». Иными словами, она прекрасно знала, что я и есть тот парень, который не смог удержать Растяпу рядом с собой. И теперь вполне законно могла считать меня главным виновником произошедшего: не отправься её дочь в счастливое путешествие, всё могло бы сложиться по-другому — пусть не так романтично и красиво, зато, вероятней всего, она осталась бы живой.

Я и сам считал себя главным виновником, но не из-за путешествия. Всё в мире взаимосвязано — вдруг ощутил я с полной ясностью. Одно таинственно влияет на другое, и причиной смерти Растяпы стали далёкие от неё события. А именно — наш Спектакль, точней, моя роль в нём. Растяпа умерла не из-за меня, а вместо меня — такова развязка сюжета об имени. Почему она? Потому что она же — Растяпа, такая, какая есть. Наиболее уязвимая представительница человечества из близких мне. Возможно, всё ещё испытывающая небольшие угрызения совести за то, что меня бросила.

Я знал, что ни за что не расскажу о Растяпе Клавдии — она сочтёт себя соучастницей преступления и будет страшно переживать. Если же Подруга не согласится со мной в том, что сам я сейчас переживал, как несомненный факт, и увидит лишь случайное совпадение, в каком-то смысле будет ещё хуже — мы уже не сможем быть такими же сообщниками, как прежде. (Позже версия моей личной ответственности за смерть хао-подруги так и не утвердилась для меня в качестве единственной. Иногда мне казалось, что всё произошло по естественным причинам — например, из-за того, что Растяпа не очень хорошо переносила жару, и я тут не причём. Временами же чувство вины вновь возвращалось — правда, без прежней остроты).

Одновременно я испытывал эгоистичное облегчение, что несостоявшимся зятем родители Растяпы считают всё ж не меня, а Севдалина. Растяпин отец несколько раз легонько похлопал его по плечу и даже назвал сынком. Теперь мы оба — и я, и Севдалин — уже не могли, как раньше, делать вид, будто ничего не произошло, и старались говорить, как можно меньше. И на похоронах, и на обратном пути в Москву — просто, молча, глазели в окно электрички.

На площади Белорусского вокзала, перед тем как расстаться, мы выкурили по сигарете. Напоследок я спросил Севу, чем он теперь намерен заняться?

— Пока с отцом поработаю, а там видно будет, — Севдалин посмотрел на меня задумчиво, то ли пытаясь запомнить, как я выгляжу, то ли, наоборот, начиная стирать из памяти, и произнёс последнюю хао-фразу:

— Нет никакого хао.

(Мы случайно пересеклись лет через двенадцать — уже в другое время, другими людьми. Встреча произошла на автозаправке, в районе элитных посёлков Рублёвского шоссе. У Севдалина здесь был свой дом, и заправляться он приехал на дорогущем «Порше». Его главный заработок состоял в игре на бирже — занятии, которому можно предаваться чуть ли не из любой точки мира. Прямо чудо, что я застал его в Подмосковье. Я вкратце рассказал о своих делах и после небольшого внутреннего сопротивления предложил ему выбрать время и вместе съездить проведать Растяпу.

В ответ Сева еле заметно поморщился. Все эти годы он ежемесячно посылает родителям нашей хао-подруги сумму, достаточную для того, чтобы нигде не работать и дважды в год позволять себе хороший санаторий. А ехать на кладбище — никому ненужные сантименты.

В остальном у нас обоих всё было хорошо — хотя эти «хорошо» и лежали в разных, далёких друг от друга, мирах. Напоследок обменялись номерами телефонов — из вежливости к прежней дружбе и на всякий случай, чтобы иметь опцию «поговорить», если уж приспичит (например, на нетрезвую голову).

Но так и не созвонились. Я не хотел, чтобы мой звонок воспринимался, как попытка извлечь материальную выгоду из близкого знакомства с богатым человеком. Сева же, по-видимому, считал, что, если мне так уж хочется всколыхнуть прошлое, то мне и звонить. Да и какая разница, кому чего не хотелось, и кто что считал?).

Я вышел из привокзальной низины, постоял на том месте, где мы с Растяпой впервые отдыхали, и выкурил две сигареты там, где, сомкнув капюшоны, мы устроили первый «домик».

Весь путь сейчас занял намного меньше времени и усилий, чем год с небольшим назад, хотя теперь пришлось тянуть за собой объёмный чемодан, вмещавший московские пожитки — книги и одежду. Я знал, что уже никогда не вернусь в общежитие. Олежек стал нежданно-негаданным обладателем холодильника, телевизора, магнитофона, посуды и небольшого запаса продуктов. В качестве дополнительного бонуса — три недели оплаченной аренды комнаты для уединения с Дариной.

На подходе к дому стоял всего только полдень. Родной двор казался уставшим от будничности. Тополя, детская площадка, беседка, стол доминошников — картина, которую я наблюдал всю жизнь, сейчас выглядела потёртой, потускневшей, и дело было не только в остатках зимы.

Родителей дома не ожидалось, но звуки на кухне выдавали чьё-то присутствие. «Отец», — подумал я. Однако на пороге прихожей появился парень — на нём был мамин кухонный передник. При виде меня он остолбенел. Я тоже изумился.

— Васька, а ты что здесь делаешь?

— Э-э, — смущённо произнёс Шумский, — так получилось. Я тут комнату искал, вчера с твоим отцом случайно встретились — разговорились. Он сказал: твоя мама в командировку уехала на неделю. Ну, и предложил мне в твоей комнате пару дней пожить. В общем, сам понимаешь…

— И здорово! — искренне одобрил я. — Наговоримся всласть!

Мы обнялись. Я скинул куртку и ботинки и, словно был гостем, последовал за Шумским на кухню — мой друг жарил картошку.

— А комнату зачем ищешь? — спросил я, усаживаясь за стол на любимое место у окна. — Шум-2 тебя выставила? Вы поссорились?

Вася перемешал на сковороде картошку, накрыл её крышкой и тяжело вздохнул.

— Шум-0, ты хочешь сказать, — мрачно поправил он. — А можно просто: сучка…

Наша рыжая одноклассница (поведал Шум-1) закрутила роман с датчанином — тоже рыжим и тоже биологом. Он приехал на биофак нашего университета в рамках научного обмена, познакомился с Ольгой, и у них возникла биологическая любовь-морковь. Теперь датчанин хочет на Ольге жениться и увезти её к себе в Данию, — как только она защитит диплом.

— Я бы не удивился, если бы итальянец, — всё так же мрачно продолжал Вася. — Их у нас теперь полно. Французы, немцы, американцы, испанцы. Но датчанин? Ему-то что у нас понадобилось?

— М-да, — вздохнул и я. — Ты думаешь, это уже всё? Всерьёз? Если хочешь, я с ней поговорю!

— А что ты ей такого скажешь, чего я не говорил? — желчно отверг Шумский. — Она же и сама хочет в этот грёбаный Копенгаген или куда там. Говорит: там у неё перспективы, а здесь ей чем заниматься? На нищенской зарплате сидеть и реактивы для работы на собственные деньги покупать? Я ей сказал: рожай ребёнка — вот тебе перспектива. «Зачем плодить нищету?» — спрашивает. Тут я вспылил: «Уж кто бы говорил! Ты же никогда в жизни и голодной толком не была, обносков никогда не донашивала, а туда же — про нищету твердишь!» Короче: пустое это всё. Самое поганое: кажется, она в него и вправду втрескалась. Тут говорит — не говори…

— А что тесть? — осторожно поинтересовался я. — Он тебя, надеюсь, не уволил?

— Я сам ушёл, — вздохнул Вася. — Встречаемся — обоим неловко… Да, кстати, — внезапно оживился он, — слыхал? Ваничкин женился! Знаешь, на ком? Ни за что не отгадаешь! Помнишь математичку? Ну, ту, молодую? Которой он подол задрал? На ней!

— Ух ты, — сказал я, — здорово.

— Здорово-то здорово, — полу-согласился Шумский, — только она ему условие поставила: чтоб никто из нашего класса, из нашей школы в их доме не было. Ну, и в его бизнесе тоже. Короче: чтоб ничто не напоминало…

— Ты-то откуда это знаешь? — удивился я.

— Так я ж у него теперь работаю, — с некоторой досадой сообщил он. — Помнишь старую комиссионку? Она закрылась. Ромка в ней продовольственный магазин открыл — «Иветта» назвал. Там и чалюсь пока. Продавцом. Два через два. Мне он сказал: она, Иветта то есть, тебя не помнит, ну, что мы — одноклассники, вот и ты помалкивай.

— Ну, здорово, — произнёс я неуверенно.

— Ага, «здорово»! — передразнил меня Вася и, после внутренней заминки, выдавил с болью унижения: — Этот гад меня оштрафовал, представляешь?! Я вывеску не включил, когда стемнело. Наплыв покупателей, завертелся, а он — нет, чтобы просто напомнить… Я в партию вступил, — добавил он неожиданно.

— В какую?! — изумился я.

Непреклонным тоном Шумский сообщил, что есть только одна настоящая партия — коммунистическая.

— Помнишь, в советское время: люди, когда им предлагали вступить в партию, отказывались? Не все, но много таких было! Очень даже советские люди — лояльные советской власти и всё такое. А почему отказывались? Из чувства порядочности. Казалось, неприлично делать карьеру с помощью партбилета. А сейчас верни нас всех обратно, целые толпы рванули бы в коммунисты записываться! Плевать на порядочность, главное — выгода и личный успех! Были, конечно, настоящие коммунисты — не хапуги, не карьеристы — которые сначала о деле думали, а потом о себе. Но таких мало осталось — в основном, приспособленцы...

Сейчас, заключил Шумский, снова наступило время настоящих коммунистов, готовых сражаться за идею справедливости, и поинтересовался, нет ли и у меня желания податься в настоящие коммунисты? Я вежливо отказался.

Через два часа вернулся с работы отец. Он так обрадовался моему внезапному появлению, что застыл на месте и начал быстро моргать, а потом, сняв очки, провёл рукой по глазам, утираю проступившую влагу. Мне стало стыдно, что я слишком редко звонил домой.

— А куда мама уехала? — спросил я после первых объятий и расспросов. — Что ещё за командировка?

— Во Францию, — ответил отец и начал изучать потолок, словно над ним было звёздное небо. — В Париж.

У французской фармацевтической фирмы, где она работает, (прочёл он на звёздном потолке) юбилей — восемьдесят лет. На празднование пригласили представителей наиболее успешных филиалов — вот она и поехала.

— Я рад за неё, — счёл нужным добавить отец, возвращая взгляд ко мне. — Сбылась её мечта…

Он делал мужественное лицо и честно пытался преподнести французскую командировку матери, как хорошую новость, но получалось не очень.

— Ну, и подумаешь, — сказал я. — Сейчас это — проще простого. Ты не расстраивайся! У меня есть немного денег: если хочешь, устроим ей сюрприз — полетим тоже. Найдём её в Париже — нагрянем, так сказать…

Идею сюрприза отец отогнал обеими руками, взмахнув ими в мою сторону: и незачем (там ей, наверняка, не до нас), и деньги в такие времена лучше поберечь. А вот мой приезд отметить обязательно надо.

Вечером соорудили застолье. Довольно быстро между Васей и отцом возникла религиозно-политическая дискуссия. Для Шумского очевидной очевидностью являлся факт, что Иисус Христос был первым коммунистом, и он удивлялся, отчего столь лестное для христианства утверждение отец не готов разделить хотя бы частично.

Улучив момент, я выскользнул в прихожую, позвонил Клавдии и попросил добавить в эссе ещё один фрагмент. Он касался «Нового учения о языке» академика Марра, суть которого я вкратце сообщнице пересказал.

— Мы же описывали язык с помощью образов, — объяснил я. — А тут — реальный пример из истории лингвистики, доказывающий, что иногда образы эффективней, чем научные аргументы. Достаточно было бы показать, что вся марровская концепция — лишь перевёрнутое древо языков, и уже не понадобилось бы пункт за пунктом разбирать, что в «Новом учении» не так.

— Потрясающе, — выдохнула трубка. — Вы сами это поняли? Или где-то прочитали?

Не прочитал, и не сам, уклончиво ответил я, но это открытие принадлежит мне юридически.

— Это как? — спросила Клава озадаченно.

— Потом объясню. Вы, кстати, уже взяли билет? Когда вас ждать?..

Вернувшись к столу, я сообщил спорщикам: завтра ко мне в гости прилетит девушка из Москвы. Отец обрадовался, а Шумский засуетился и сказал, что тогда завтра он съедет к родителям. Я ответил: не надо, она зайдёт на час, на два, не больше, и мне приятно будет её с Васей познакомить.

Когда улеглись спать, я, взяв с Шума-1 страшную клятву молчания, рассказал ему о Растяпе.

— Знаешь, как я её ругал про себя, когда она от меня ушла к другому? И сучкой, и дурой, и по-всякому. А теперь: пусть бы она меня сто раз бросила, только бы жила. Так что ты тоже будь поосторожней. Если с нашей рыжей что-нибудь случится, ты потом места себе не найдёшь.

Шумский, переворачиваясь на бок, заскрипел раскладушкой и тяжко вздохнул.

Наутро предстояло срочно найти гостиницу. В советское время в нашем городе было не так-то много отелей: четыре-пять престижных и ещё несколько совсем простых — с длинными, во весь этаж, балконами, разделёнными тонкими перегородками. В недоступном прежде «Интуристе» царил дух запустения. Мне согласились сдать номер, но предупредили, что нет горячей воды, и отсутствуют розетки. В фойе «Националя» бродили люди бандитского вида — по-видимому, здесь была их штаб-квартира.

Выручил капитализм. В экономике по-прежнему царил хаос, население продолжало нищать, но сфера услуг начала расцветать — повсюду открывались уютные кафе, салоны красоты, магазины самой разной направленности. Раздел «Туризм» в газете бесплатных объявлений предлагал адреса нескольких мини-отелей. Я выбрал тот, что располагался неподалёку от Дома культуры университета, чтобы показать партнёрше по Спектаклю здание, в котором мне доводилось выходить на сцену. В нём оказалось всего шесть номеров — по два на этаже.

До встречи в аэропорту оставалось ещё четыре часа. Солнце заливало улицы — вовсю ощущалось приближение весны, а, может, это она и была. В сравнении с Москвой непривычно тепло, можно идти в расстегнутой куртке. Я решился прогуляться по городу, по которому так соскучился.

На подходе к площади Победы кто-то схватил меня за локоть и потянул к себе:

— Солнышко, сколько лет, сколько зим!

Розовое лицо Вероники сияло восторженным изумлением.

— Привет! — не задумываясь, я приобнял её за плечи и быстро чмокнул в щёку. Она тоже обхватила меня руками и на несколько секунд прижалась. — Так ты вернулась? — спросил я, когда объятия разомкнулись.

— Да, — подтвердила она, всё ещё разглядывая меня с радостным недоверием. — А ты теперь где?..

Выяснилось: Вероника работает рядом, в бывшем «Детском мире», в бутике женского нижнего белья и выскочила на минутку перекурить (да, она стала курильщицей). Мы пересекли проезжую часть, вошли в парк Победы, где сто лет назад произошло наше объяснение, и уселись на первую свободную скамейку. По пути моя первая женщина щебетала: «Не могу поверить!.. Вот так встреча! Ты, солнышко повзрослел — такой стильный мужчина! Не женился?..» и время от времени, слегка наклоняясь вперёд, заглядывала мне в лицо. Я тоже был рад нашей неожиданной встрече, но почему-то испытывал неловкость. Возможно, опасался, что нас может увидеть Вероникин муж. А если она уже развелась и захочет возобновить отношения? Тогда получится ещё более неловко.

— Ну, рассказывай, — сказала она, когда оба задымили.

— Да что рассказывать, — ответил я, пожав плечами, — рассказывать, в общем-то, нечего…

И вкратце сообщил, что три года учился на историческом, потом бросил и сейчас учусь в Москве на юриста.

— Правильно, солнышко, — одобрила Вероника, — юристы сейчас востребованы, я тоже на курсы бухгалтеров хочу записаться… — Она посмотрела с внезапным любопытством: — А правда, что в Москве меньше, чем за тысячу долларов в месяц работать не соглашаются? Не приезжие, а сами москвичи?

Я ответил: понятия не имею, но вряд ли это так — москвичей слишком много, чтобы все они придерживались единого взгляда на материальный достаток.

Она вздохнула и без перехода начала рассказывать о себе. Муж получил распределение в Амурскую область, в глухой гарнизон, где военных было больше, чем гражданских; они жили в настоящей избе — с печкой и дровами, она преподавала в школе: «Представляешь, школа в посёлке всего одна, а номер — двадцать девять!». В целом, всё было терпимо, потому что Витька (муж) получал большую зарплату — ему ведь ещё надбавки полагались, и можно было лет через пять-семь собрать денег на квартиру и машину. Но потом всё рухнуло, деньги «сгорели» в инфляции, зарплату задерживали по нескольку месяцев, да и та стала крошечной, питаться приходилось только в офицерской столовой, а она как раз была беременной, и самый большой деликатес, который могла себе позволить — хлеб с черничным вареньем. Так протянули год, потом решили вернуться домой. И вот она работает в бутике, Витька работает в автосервисе — мечтает поднакопить денег и открыть своё дело (тоже автосервис), дочка живёт у Вероникиных родителей, ездят к ней на выходные, такие вот дела.

— Невесело, — резюмировал я, потому что не знал, что ещё сказать.

Вероника и согласилась, и не согласилась: теперешнее их с мужем положение не назовёшь хорошим, но, в сущности, оно и не такое уж плохое, разве что по дочке сильно скучают, а так — самое трудное уже позади, они постепенно справятся, и всё у них будет хорошо, даже замечательно.

Поговорили об университете и филфаке. Я рассказал, что знал. У отца дела идут, в общем, неплохо. Дядя Аркадий в Израиле, одна из учениц профессора Трубадурцева переехала в Петербург, кое-кто из бывших преподавателей факультета оказался в Америке, а кто-то, говорят, даже в Лихтенштейне.

— Всё хочу забежать на кафедру, — вздохнула Вероника, — проведать, пока ещё можно кого-то застать. Но времени всё нет. Ты Илье Сергеевичу привет от меня обязательно передай, ладно?

Я пообещал, хотя и предположил, что отец очень удивится — ведь он даже не подозревает, что мы с Вероникой знакомы.

— Я и забыла, — согласилась она. — Если хочешь, солнышко, можешь ему всё рассказать — сейчас-то чего уже скрывать? Можешь сказать: привет от несостоявшейся невестки! — и Вероника шутливо улыбнулась.

Упоминание об университете сподвигло её на рассказ об однокурсницах, которых я знал лишь по именам — кто, где в результате оказался и чем занимается. Из сообщений следовало, что однокурсницы занимаются чем угодно, но только не филологией. И только единственная однокурсница, которую я знал лично, Жанна Абрикосова («Ты помнишь, Жанку?») работает по специальности — школьной учительницей.

— Да, — задумчиво произнесла она, подводя черту под нахлынувшими воспоминаниями, — Пушкин, Толстой, Достоевский, история языка — кто бы мог подумать, что всё это окажется никому не нужным…

Время Вероникиного перекура давно истекло, пора было возвращаться из прошлого к текущим делам.

— Слушай, солнышко, у тебя же есть девушка? — вдруг оживилась Вероника, когда мы поднялись со скамейки. — Не хочешь сделать ей подарок? У меня есть очень красивое польское бельё! Ты ведь знаешь её размеры? Тебе я без наценки отдам!

На какое-то мгновение я завис, потом сообщил, что мы ещё не настолько близки для таких подарков.

—А-а… — протянула Вероника понимающе и разочарованно (ей и правда хотелось сделать для меня что-нибудь приятное). — Но если что — обращайся…

— Да, кстати, о подарке, — я достал из кошелька купюру, — может, ты купишь своей дочке что-нибудь, о чём она мечтает?

Поначалу Вероника отказывалась и говорила, что это неудобно, но я настоял, и она спрятала деньги в карман зелёного пальто.

— Помнишь, солнышко, — сказала она, когда мы почти подошли к её месту работы, — это то, о чём я тебе говорила: у меня уже семья, ребёнок, а у тебя всё ещё впереди. Но я всё равно рада, что ты у меня был. А ты?

Да, ответил я, всё случилось, как и должно было случиться, и я ей очень благодарен. На прощанье я снова чмокнул Веронику в щёку, и она скрылась в людных недрах магазина.

Стоя в зоне встречающих, я исполнился пессимистичных предчувствий, что в последний момент Клава передумала и не прилетит, поняв, с кем имела дело. Перед отъездом домой я уже наполовину выдал себя — когда позвонил ей из общежития, чтобы сообщить название города, где должна пройти последняя ночь Спектакля. А предложение вставить в эссе отрывок об учении академика Марра фактически равняется признанию: да, я внук профессора Трубадурцева. Того самого, который невольно сломал Клавдии Алексеевне личную жизнь. Если сообщница сочла, что всё это время я её обманывал, мне и возразить нечего.

Как тогда быть? Звонить? По возвращении в Москву, ехать с объяснениями? Или оставить всё, как есть, не пытаясь починить то, что починке не поддаётся?

Она появилась в числе последних пассажиров московского рейса — ярким пятном красной куртки. Я помахал ей букетом кремовых роз и сделал шаг вперёд.

— Я думала, вы не придёте, — обнимая меня, произнесла Клава вместо приветствия. — А потом будете слать письма.

— Я думал, вы не прилетите, — ответил я.— И мне придётся сочинять письмо.

Как люди искушённые, мы не стали выяснять, откуда у нас такие странные предположения.

— М-да, — резюмировала Подруга. — Дожили…

Вскоре привезли багаж. Я подхватил с транспортировочной ленты небольшой Клавин чемоданчик, и мы двинулись к выходу.

— Да у вас весна! — воскликнула Клавдия на улице. — И всё такое милое, небольшое, домашнее. А там, на холме, — село? Очень пасторально! Будем брать такси, или как у вас тут принято?

— Я на машине.

— О, — обрадовалась она, — это всё упрощает. А мне родители не покупают: боятся, я попаду в аварию. Может, станете моим личным водителем?..

В автомобиле я спросил Клаву, куда она хочет попасть первым делом —в гостиницу, ко мне домой или желает сначала перекусить где-нибудь в кафе, а потом осмотреть город? Несколько секунд она задумчиво щурилась.

— На кладбище.

— Простите, не расслышал: куда?

— Центральное, — уточнила она. — Вы знаете, где оно находится?

— Конечно, знаю. И зачем вам туда?

— Хочу кое у кого попросить прощения.

— Глубокая идея, — оценил я.

— Не смейтесь. Помните, мы с вами обсуждали, что люди на кладбищах разговаривают с умершими, и нам это непонятно? Хочу попробовать: вдруг что-нибудь такое почувствую — какой-нибудь признак взаимного общения.

— Почему на нашем Центральном?

— Это же очевидно! — удивилась она. — Там похоронен человек, у которого я хочу попросить прощения. За то, что плохо думала о нём. Помните, я вам рассказывала про бабулиного знакомого? Ну, в которого она… Вот у него. Вы мне поможете?

— Просить прощения?

— Найти могилу, — Клава деловито полуобернулась в мою сторону. — У меня есть телефон его семьи. Надо позвонить и спросить номер квартала, где она находится. Я придумала легенду: скажете, что вы у него учились, приехали на пару дней и хотите посетить могилу преподавателя.

— Почему вы не хотите позвонить?

— Стесняюсь.

Я представил, как удивилась бы бабушка моему звонку от лица бывшего студента деда. И вдруг осознал, что не смог бы толково рассказать, где находится могила деда, если бы кто-то обратился ко мне с подобной просьбой.

— Из телефонных объяснений мы ничего не поймём, — сказал я. — На Центральном кладбище нет кварталов. Там лучи расходятся в разные стороны от храма. Если и есть какая-то нумерация, скорей всего, родственники и сами не знают номер луча. Просто помнят визуально, куда идти.

— И что теперь делать?

— Центральное кладбище — маленькое, — я завёл двигатель. — Сами найдём.

Через двадцать минут уже были на месте. Я припарковался неподалёку от чёрных кованых ворот, вмонтированных в каменную арку.

Выходя из машины, немного поприрались. Клава спросила: я не против, если из подаренного букета она оставит себе одну розу, а остальные шесть возложит на могилу? Я ответил: букет — её собственность, может делать с ним, что хочет. Но просить прощения с цветами в руках — концептуально неправильно. Чистый подхалимаж. А что если она почувствует, что усопший не принимает её извинений? Положит цветы на соседнюю могилу? Никакого подхалимажа, парировала она. Цветы — знак уважения и примирения, неужели так трудно понять?

Пока ехали, день по-прежнему радовал ясной погодой, солнце било в лобовое стекло, слепило глаза. На кладбище царил полусумрак — кроны старых деревьев создавали крышу из ветвей, в проходах между могильными оградами то тут, то там лежали снег, и казалось, что когда-то люди устроили погост в пригородном лесу. Клавдия непроизвольно прижалась ко мне теснее и понизила голос:

— Вы здесь уже бывали?

— Ну, разумеется.

— У вас здесь родственники? — догадалась она.

Я кивнул.

— Мы к ним зайдём?

— Можно, — ответил я неопределённо, и смысл собственного ответа настиг меня лишь десяток шагов спустя.

По нашим временам, сказал я и поражённо остановился, переспать друг с другом — не самое интимное, что может случиться с людьми. Показать родственные могилы — вот уровень настоящей близости. Уже не личный, а семейный, родовой. Не припомню, чтобы я водил на кладбище девушек, или чтобы они показывали мне могилы своих родственников. Такое доверяют только давним проверенным друзьям или тем, с кем хотят не расставаться всю жизнь.

— Пронзительно, — Клава несколько раз задумчиво кивнула. — Я тоже никогда… Или вы хотите сказать: мы ещё недостаточно близки?

— Наоборот, — возразил я. — Я же сказал: «Можно». Значит, вам показать могу. Просто сейчас мы здесь не для этого.

— Вы правы. Куда идти дальше?..

Центральная аллея свернула влево и привела к той самой небольшой круглой площадке, от которой асфальтовые дорожки расходились лучами. Я спросил: кого мы хотим найти? Ответ подтвердил то, что до сих пор оставалось лишь уверенной догадкой: мы ищем могильный знак с надписью: «Трубадурцев Ярослав Николаевич».

— Трубадурцев, — повторил я, делая вид, что запоминаю, и показал на одну из аллей. — Сделаем так: вы смотрите на правую сторону, я на левую. Когда дойдём до стены — меняемся сторонами, чтобы ещё раз проверить.

Медленно ступая, пристально вглядываясь в таблички на металлических крестах и мраморных постаментах, мы исследовали одну аллею, за ней и другую. Иногда сходили с дороги, чтобы пройти вглубь — посаженные у могил сирени и можжевельники закрывали видимость.

Прошло полчаса. Клавдия разочарованно констатировала: так мы до ночи будем ходить. Я счёл нужным дать отповедь. Между прочим, сурово напомнил я, в Москве полно кладбищ, и на каждом, наверняка, найдётся захоронение, у которого ей есть за что просить прощения — при таком-то вредном характере. Но нет — её понесло сюда. Так что пусть не ноет, а сосредоточится на следующей попытке. Она обиделась и показала мне язык.

Солнце скрылось за облаком, и показалось, что начинает вечереть. Следовало поторопиться. На этот раз я выбрал нужную аллею и сказал Клаве идти справа. Она предложила взяться за руки: так энергия наших поисков удвоится, и вообще уже немного жутковато. Я бодро пообещал: моя интуиция подсказывает, что теперь мы на верном пути.

— А до этого вам кто подсказывал?

— Жажда приключений.

— Кажется, нашла, — вскоре Клавдия нетерпеливо дёрнула меня за руку, показывая на узкую вертикальную плиту из серого мрамора метрах в пяти от дороги. — Видите?

На плите было выбито два имени: сверху — «Трубадурцев Ярослав Николаевич» (годы жизни), чуть ниже — «Трубадурцева Марфа Егоровна» (годы жизни).

— Так и есть, — подтвердил я. — Тогда я подожду здесь?

Она кивнула и прошла в узкий проход между двумя огороженными могилами у дороги. Я остался ждать её в аллее, думая, в какой стыдной ситуации оказался: стесняюсь подойти к могиле собственного деда. Как только Клава улетит, обязательно сюда приду.

Неожиданно сообщница обернулась и несколько раз призывно помахала рукой.

— Ну, что ещё? — спросил я, подходя.

— Не знаю, как начать, — извиняющимся тоном произнесла она. — «Здравствуйте» — не скажешь. Как желать здоровья умершему? «Привет» — слишком фамильярно. «Добрый день» — какой может быть добрый день на кладбище?..

— Это же формальность.

— Для кого как.

Я всмотрелся в овальный снимок: профессору на нём было не больше шестидесяти. И хотя мы стали близко общаться, когда деду перевалило за семьдесят, на мгновение мне показалось, что сейчас портрет произнесёт знакомым голосом: «Ну, что, дорогой историк, о чём сегодня будем толковать?» Ожидание обратной связи оказалось таким сильным и таким возможным, что вдруг стало ясно: притворяться и дальше, будто человек на овальном портрете мне незнаком, означает — предать его память. А девчонка в красной куртке пусть думает, что хочет.

— Хорошо, — решился я. — Смотрите — учитесь. Показываю один раз.

— Мерси, учитель.

Внезапно сбоку налетел ветерок — из-за него глаза начали слезиться.

— Дорогой профессор, — произнёс я и шумно втянул носом воздух, — это я. Извините, давно не навещал. Дома у нас более-менее. Мама в командировке. Не знаю, говорила ли она вам: теперь она работает во французской фармацевтической фирме и делает успехи. Кажется, это слегка кружит ей голову. Будь вы живы, она бы держалась скромней: всё-таки вы были для неё главным авторитетом. Сейчас у них корпоративное мероприятие в Париже — её тоже пригласили. Папа этим расстроен. Он обещал свозить маму в Париж, когда делал ей предложение. Но у него не получилось — вы сами помните, в советское время с этим было трудно. И теперь она полетела туда без него. Думаю, ничего страшного: в понедельник мама вернётся, он успокоится, и всё пойдёт своим чередом. Папа, по-прежнему, в университете, возглавляет кафедру. Многие из тех, кого вы знали разъехались. Зарплаты там сейчас совсем небольшие, но главное папа при деле. А я наш университет бросил. В этом уже не было смысла. Теперь вы бы уже не могли называть меня «мой дорогой историк». Учусь в Москве на юриста. А, может, уже и не учусь — ещё не решил. Часто вспоминаю, как мы вдвоём гуляли по Москве. Сейчас я пришёл не один. Это — Клавдия, мой самый близкий друг. Она хочет передать вам привет от своей бабушки — Клавдии Алексеевны Вагантовой. Немного Вас удивлю: мы с Клавой написали эссе о языке. Кажется, получилась достойная работа. Мы рассматривали язык с помощью образов. Признаюсь: кое-что позаимствовали у Вас. Помните, Вы рассказывали о «Новом учении» академика Марра, а потом показали, что его схематичное изображение — точь-в-точь перевёрнутое древо языков? И сказали, что это будет наш с Вами секрет, о котором не знает никто? Думаю, Вы хотели использовать это открытие в своей монографии, но не успели. А для нас оно — отличный аргумент в защиту метода. Жаль, не могу показать наше эссе Вам. Наверное, с чем-то в нём Вы бы не согласились. Хотя, кто знает… Помните, Вы говорили: Марр считал «Новое учение» лингвистическим доказательством правоты марксизма? У нас с Клавой таких задач не было. Мы не собирались никому ничего доказывать. Просто старались смотреть на язык максимально не предвзято, и он сам всё объяснил и показал. Нам оставалось лишь принять увиденное — иначе зачем бы мы этим занимались? Я хочу сказать: определение Лаврентия Зизания «Язык — дар Божий» — вполне себе научное. К тому же оно предполагает бережное отношение к языку, как к огромной драгоценности. Вы же и сами говорили: язык — власть, потому что он — оружие и драгоценность… В общем, разговоров хватило бы не на один вечер. Мне Вас очень не хватает — иногда до тоски. Обещаю заходить чаще. Клавдия тоже хочет Вам кое-что сказать.

Пока я говорил, Подруга украдкой переводила взгляд с меня на портрет, словно рассчитывала уловить ответные реплики. Когда монолог иссяк, мы на миг встретились с ней глазами. Сообщница протянула руку так, будто хотела сказать мне что-то на ухо, втайне от профессора. Но когда я нагнулся, она только чмокнула меня в щёку. «Ну, вот, всё просто», — пробормотал я.

На аллее я снова закурил и прошёлся туда-сюда. Иногда поглядывал на Клавдию — красная куртка ярко просматривалась между деревьев и надгробий. Её общение с профессором наладилось: в какой-то момент она так разошлась, что даже начала жестикулировать — поначалу только свободной рукой, но потом и букетом.

На обратном пути к выходу не прозвучало ни слова. Клавдия держала меня под руку и только за воротами отпустила. Мы остановились.

— Надеюсь, вы не ждёте аплодисментов? — она смотрела на меня так, будто я оправдал её худшие опасения.

— В смысле?

— Срывание маски, сеанс саморазоблачения и всё такое — не ждёте?.. И правильно: бабушка ещё в первый раз сказала: «У него глаза и брови, как у Славы Трубадурцева». Я подумала: мало ли. Бабуле часто новые люди напоминают каких-то давних знакомых. Но потом вы пришли снова, и она сказала: очень, очень похож — и лицом, и наклоном головы. Тогда мы заключили пари: бабушка — «за», я — «против». Вы же понимаете — это условные позиции. Просто мы любим заключать пари — это часть нашего стиля. А на самом деле и я подозревала, и у бабули появлялись сомнения — хотя, чем дальше, тем меньше.

— Хотите сказать: вы с самого начала всё знали?

— Предполагали. Догадывались. Не исключали. Выбирайте любой вариант, — внезапно её глаза увлажнились. — Что вы за горе луковое? Неужели вы думали: мы ничего не поймём?..

— Вот оно как, — я чувствовал, как лицо горит огнём позора. — Получается, на кладбище вы меня потащили, чтобы вывести на чистую воду? И сочинили байку о покаянии?

Она категорически замотала синей шапочкой: ничего не «получается». Попросить прощения — изначальное намерение. Искреннее и неподдельное. Из импровизаций: она рассказала профессору, какой у него замечательный внук. Конечно, пришлось здорово приукрасить — одно сильно преувеличить, о другом премного умолчать. А как иначе? Когда хотят сказать приятное, так и поступают.

— Короче, подлизывались, — резюмировал я. — И эта девушка меня упрекала, что я подлизываюсь к её бабушке! А сама-то! Да мир ещё не видал такой подлизы!.. Кстати, вы что-то почувствовали? Дед вас простил? Я бы на его месте крепко подумал…

Надо всё осмыслить, проанализировать, ответила Клава. Уверенности у неё нет. По крайней мере, она поняла, почему у людей есть потребность на кладбище разговаривать с умершими.

Гостиничный номер на третьем этаже включал двуспальную кровать, стол, два свободных квадратных метра и санузел с душевой. Окно выходило во двор — на небольшую парковку и крыши прилегающих одноэтажных домов. Будь крыши черепичными, вид получился бы шикарным. Но они были, в основном, жестяные, покрытые облезающей коричневой краской разных оттенков, иногда с пятнами ржавчины, выдававшей непочтенную старость кровли, а кое-где и просто шиферные.

— Не самое-самое, — презентовал я. — Если что не так, примите вагон извинений.

— Всё нормально, Гений, — одобрила Подруга. — То, что нужно.

И всё же я сумел её страшно разочаровать. По дороге ко мне домой она утвердительно спросила: ведь я покажу ей телеграммы, которые отец дарил мне на дни рождения? Отрицательный ответ — при полном наборе уважительных причин и рациональных объяснений — её не устроил. После смерти деда, сказал я, мы забрали почти всю его библиотеку, пришлось сильно ужаться, и много разных бумаг разложить по коробкам. Часть коробок помещены на антресоли, другая часть хранится на лоджии. В какой из них лежат те самые телеграммы сейчас не возьмётся сказать никто. Остаток пути Клавино лицо обещало вот-вот заплакать, и, кажется, только страх размазать макияж удерживал его от слёз.

— Как же так! — продолжала твердить сообщница, даже когда я заруливал в родной двор. — Ну, как же так! Вы же знали!.. Вы прекрасно обо всём знали!.. Не могли поискать?..

Вскоре я увидел, что значит отменное воспитание: от автомобиля к подъезду со мной шла уже совсем другая девушка — полная достоинства и самообладания, готовая к гостевому визиту и прекрасно знающая, как вести себя на людях. Она всё ещё сердилась на меня, но уже настраивалась на предстоящую встречу.

Дома нас ждали накрытый в большой комнате стол и два принарядившихся человека. Отец выглядел максимально официально — в костюме, белой рубашке и галстуке. Вася предстал в образе верного правде жизни поэта — в джинсах и свитере (но это были новые джинсы и новый свитер). Клава с первых же секунд уловила точную интонацию общения — с минимальными расшаркиваниями начала знакомства, так, будто находится в доме не впервые. Она была светской и доброжелательной, держалась скромно и уверенно, оглядывалась по сторонам со спокойным любопытством и, прекрасно понимая, что является центром внимания, охотно уступала нить разговора, больше предпочитая слушать, чем говорить.

Говорить ей всё же пришлось. Шумский, узнав, что Клава учится в знаменитом Литературном институте, пришёл в возбуждение. Так мы с отцом узнали, что Вася когда-то очень хотел туда поступить, но посчитал, что его шансы невелики. Моя память подсказывала иное: на момент окончания школы Шум-1 никакой Москвой не грезил, уезжать из родного города и не помышлял, и причиной тому была наша рыжая одноклассница. Теперь, когда мои друзья готовились к первому в нашем классе разводу, у Васи, судя по всему, родилась новая мечта. Он расспрашивал Клавдию, принимают ли в московский вуз на бесплатное обучение граждан СНГ, когда нужно присылать работы на творческий конкурс и прочие детали.

Отец тоже заинтересовался Клавиным институтом, но со своей колокольни: кто из лингвистов в нём преподаёт? Названные фамилии ему ничего сказали, в чём он не без сожаления признался. О том, что моя девушка происходит из семьи лингвистов, мы решили не говорить. Ещё когда шли от машины, Клава привела довод: я долго скрывал свою таинственную личность, теперь и ей хотелось бы сохранить немного инкогнито.

— Ну, и как вы познакомились? — за столом Вася свойским тоном потребовал подробностей: дескать, выкладывайте.

— Случайно, — быстро проговорил я. — Ничего интересного.

Сообщница не поддержала обозначенную линию и нарисовала интригующую картину: однажды она увидела, как я смело вступил в дискуссию с признанным учёным авторитетом, и с тех пор стала моей поклонницей.

— Это с кем же? — недоверчиво взглянув на меня, уточнил Шумский.

— С мемориальной доской, — сухо сообщил я. — Я был… слегка пьян.

Вася понимающе протянул: «А-а», но моё «слегка» вызвало у Подруги короткий смешок. Она бросила в меня озорной взгляд и попросила:

— Гений, передайте, пожалуйста, салат.

Шум снова захлопал глазами: с какой стати она называет меня гением?

— Есть причина.

— Какая? — всё ещё находясь в ступоре, спросил он.

В ответ она склонила голову набок и улыбнулась с добрым укором — ей бы не хотелось раскрывать эту деликатную тайну.

— А-а, ну ладно, — Вася смотрел на меня так, будто узнал, что я инопланетянин. И тут до него дошло кое-что ещё: — А почему ты Ярика называешь на «вы»? Или как?.. Мне тоже с тобой… с вами?..

— Всё нормально, — я успокаивающе похлопал друга по плечу. — Это наше личное. Ты можешь быть с нами на «ты».

Прилюдно называть человека гением, деловито добавила Клава, пробуя салат, и тут же ему «тыкать» — стилистически несовместимо. Выглядит, как демонстрация: смотрите, я на «ты» с гением! Поэтому или-или.

— Мать будет локти кусать! — по лицу отца расползалась блаженная улыбка.

Судя по всему, Клавдия пришлась ему очень по душе, и он уже предвкушает сцену, как будет делиться впечатлениями о ней с той, кому из-за всяких там парижей не повезло увидеть новую девушку сына собственными глазами.

Когда настал черёд чаепития, Шумский застенчиво предложил: может, почитаем стихи? Подразумевалось, что читать будет он, а мы только слушать, но все согласились. Вася кашлянул в кулак и начал декламировать, чаще бросая взгляд на Клавдию, чем на нас и отцом. Очевидно, ему хотелось произвести впечатление на московскую гостью. Вскоре я почувствовал неловкость: новые Васины стихи приобрели прямоту публицистичности и пафос изобличения. Тут было и про измену любимой женщины, и про неправедных правителей, и про мир, который превыше всего ценит материальные блага. Что особенно удручало: Шумский настроился виршей этак на тридцать. Положение спасла Клава. Дав прозвучать десятку стихотворений, она легонько хлопнула себя по лбу: «Совсем забыла!» и кинулась в прихожую к своей сумочке.

— Вот, — она протянула Васе стильную коробочку. — Это тебе. Небольшой подарок за стихи.

В коробочке лежала чернильная ручка «Паркер» с золотым пером — дорогущая вещь.

— Мне?! — не поверил поэт. — С чего вдруг? Откуда? Ты же меня не знала!

— Лично не знала, — спокойно возразила Клава, — а стихи Гений мне регулярно читает. Причём, только твои.

— Да ну! — Вася всё ещё отказывался верить и оглянулся на меня с изумлением. — И какие же?

— Гений помнит только одно — про Клашу и кашу.

— Машу, — машинально поправил автор.

— Он что-то такое упоминал, — кивнула моя девушка. — Но в его исполнении фигурирует исключительно Клаша. Даже не знаю, почему…

И отец, и Шумский сильно расстроились, что мы уходим так скоро — пробыв едва два часа.

— Вы им очень понравились, — сказал я на улице, в ожидании вызванного такси.

— Они мне тоже, — отозвалась сообщница. — Сразу видно: хорошие люди.

Шумский напомнил ей некоторых однокурсников, а вот моего отца она представляла совсем другим.

— Каким? — тут же спросил я.

Клава тихо засмеялась: более похожим на её папу.

Для концовки эссе был выбран фрагмент о молчании — с небольшим добавлением: «На этом и нам уместно замолчать». Концепция последней ночи логично требовала полного исключения слов. Разумеется, не до самого утра — хотя бы в течение первого часа.

Но нас и на час не хватило. На небольшом пятачке перед входом в отель я выкурил одну за другой две сигареты и поднялся на третий этаж. Свет в номере не горел — после света в коридоре, казалось, он погрузился в полную темень. Наощупь я отыскал дверь санузла и проник внутрь. Принял душ, почистил зубы.

На этот раз всё было предельно просто: весь наряд Клео составляла кружевная ночная сорочка — в такой жена встречает мужа в спальне. Никаких свечей — только включённая на столе лампа. Она подсвечивала сзади фигуру партнёрши по Спектаклю — под тонкой сиреневой тканью сорочки отчётливо проступал контур тела. Я протянул бумажный квадратик с последней буквой «Я» и неожиданно получил такой же в ответ. Текст на нём был в два раза длинней, чем на моём: «Ты».

Первой обет молчания нарушила Клео. В постели я слышал новые звуки — томительные постанывания. Когда она перевернулась на живот, я поцеловал её спину, и по всему её телу пробежала дрожь.

— Я стала тобой, — произнесла она отстранённым голосом. — Вот как это бывает…

До утра мы совершили ещё три подхода. Я сделал особый упор на предварительных ласках, четвёртый раз получился довольно долгим, но вновь достичь успеха уже не удалось.

— Жаль, — сказал я, обнимая засыпающий калачик. И добавил извиняющимся тоном: — Я тоже очень этого хотел. Я, правда, старался.

Сонным голосом она пробормотала, что иногда я бываю глупым-глупым.

— Почему?

— Спектакль был не зря.

Двусмысленный ответ. Радоваться ли тому, что «не зря»? Уязвлённо ли дуться, что без этого оргазма Спектакль в глазах партнёрши, оказывается, был бы непонятно чем? Раздумывая над этим, я пришёл к третьему варианту: уснул.

Нас разбудил стук горничной в дверь — пора было сдавать номер. Во время сборов сообщница вручила мне распечатанный экземпляр эссе. Пятьдесят одна страница. Не так-то много. По моим ощущениям, наши обсуждения и открытия заслуживали объёма раза в три большего.

— Да, кстати, — спросила Подруга, — надо вписать фамилии. Твоя, насколько понимаю, не Трубадурцев?

— Сказкин.

— Сказкин? — она хихикнула. — Вот умора: Сказкин!

— Не всем же быть Вагантовыми.

Вагантова — её творческий псевдоним, сообщила Клава, чтобы не терять такую хорошую фамилию прадедушки и бабушки. А в жизни она Смирнова — по папе.

— Между прочим, самая распространённая фамилия в Москве.

— Тебе она точно не идёт.

Сообщница взяла ручку и сверху титульного листа, где присутствовало только название, вывела: «Ярослав Сказкин. Клавдия Вагантова». Я спрятал экземпляр эссе в кожаный чёрный рюкзак.

Завтракать решили в кафетерии аэропорта. Отсюда, со второго этажа, открывался вид на лётное поле и изящные корпуса авиалайнеров — белые, тёмно-синие, красные, салатовые. Из предложенного меню Клава выбрала творожный десерт и жасминовый чай, я — гамбургер и кофе, много чёрного кофе. Мы сильно не выспались, время от времени позёвывали, а после еды бороться с зевотой стало ещё трудней. Между тем, предстояло решить, кто мы теперь друг для друга.

— Вы когда обратно в Москву? — спросила сообщница.

— Понятия не имею, — признался я.

— А как же институт? Вы действительно решили его бросить?

— Кажется, так. Ещё подумаю. Может быть, летом попытаюсь перевестись на исторический. А, может, и нет.

Клавдия машинально кивнула.

— Чувствую себя опустошённой, — констатировала она то ли задумчиво, то ли сонно. — А вы?

— Есть немного. Наверное, это даже не опустошение, а лёгкое сожаление — знаете, как бывает, когда заканчивается что-то хорошее и интересное.

Она помолчала.

— Гений, вы же не сильно обидитесь, если я пока … не стану выходить за вас замуж?

Я пожал плечами:

— С чего бы? Разумный не-шаг с вашей стороны.

— Я просто подумала: вдруг вы…

— Ни в коем случае.

Она же не может выходить замуж непонятно за кого, сказал я. А я и сам сейчас не знаю — кто я. Чем собираюсь заниматься, где жить и так далее. Если на то пошло, у меня и гражданства нет — советское уже не действительно, а получить российское мне будет непросто. В обобщённом смысле я сейчас и правда — человек без имени. Так что…

Казалось, она пропустила мои слова мимо ушей.

— Вы же понимаете: «замуж» — это не о свадьбе и штампе в паспорте? С этим как раз несложно. Даже заманчиво. Подружки будут визжать: «Ну, Клавка даёт: первая выскочила!» Я о другом.

— Понимаю.

— Вы ведь хотите, чтобы мы были вместе?

— Конечно, хочу.

— И я хочу. Вроде бы чего ещё? Готовить вам завтраки и ужины, гладить ваши рубашки — в этом есть что-то такое милое, уютное. И в то же время…

— …не хотите?

— И в то же время… — она задумалась. — Знаете, как бывает: актёр и актриса играют в фильме влюблённых и по-настоящему влюбляются. После окончания съёмок женятся, пресса в восторге, все вокруг обсасывают их счастливую любовь. Проходит полгода-год, и они расстаются — да ещё со скандалами, распуская друг о друге грязные сплетни. Смотришь на них и думаешь: «Почему же вы не расстались красиво? Тогда, когда это и было бы красиво? Кому нужен этот отвратительный эпилог?» И у меня сейчас такое чувство, что я сыграла свою лучшую роль в своей лучшей пьесе. Но спектакль закончился, а дальше — обычная жизнь…

— Понимаю.

— Вряд ли понимаете, — качнула она головой. — Я раньше думала: искусство нужно, чтобы делать людей лучше. А сейчас вдруг увидела очевидную вещь: кто ты такая, голубушка, чтобы поучать людей? Какой из тебя моральный авторитет? Короче: не знаю, хочу ли я теперь быть драматургом.

— Вот так сюрприз, — сказал я. — Может, вам стоит поменять концепцию творчества? Вы же сами сказали: у каждого человека есть своё эстетическое отношение к языку. Можно этот подход расширить: не учить кого-то жизни, а выражать своё отношение — что вы считаете прекрасным, а что отвратительным? Просто делиться тем, что для вас дорого и интересно, нет?

— Хорошая мысль, — устало одобрила Подруга. — Обязательно обдумаю её, как следует. Спасибо, Гений. Может, это и выход. Хотя прежнего всё равно не будет. Знаете, что произошло? Раньше я точно знала: писать пьесы, сценарии — самое интересное занятие, какое только можно быть. Мне казалось, искусство, наука относятся к абсолютным ценностям. Как любовь к близким, только на всечеловеческом уровне. А когда открываешь: нравится тебе или нет, но мир, включая человека и языки, созданы Богом, ценность получается довольно-таки относительная — есть сущности и повыше них. Вот и ответ, почему книги часто ничему не учат, почему гении и тонкие ценители искусства в жизни бывают пренеприятными субъектами, а добрейшие люди вполне могут обходиться без театров, картин, литературы, математики и физики. Значит, наукой и искусством можно заниматься, а можно и не заниматься. Ничего не поменяется. Может, вам стоит стать священником, а мне — родить вам десять детей?

— Какой из меня священник?

Клавдия разглядывала чай в чашке и рассеянно болтала ложечкой. Себя она тоже не представляет матерью десяти детей. И пока никем не представляет — у неё пропало представление о самой себе. Какой станет через месяц? Раньше таких вопросов не возникало…

— Слушаю себя и думаю, — призналась она каким-то тусклым голосом, — «Что ты несёшь? Скажи ему: «Долго не задерживайся, через неделю-две жду тебя в Москве» — и будь счастлива!.. А что если: вы приезжаете, а у меня на уме: «Извините, у меня другие планы»? Конечно, вслух я такого я никогда не скажу. Что дальше? Я буду мучиться, вы будете мучиться: всё равно придётся расстаться. Только ещё болезненней и уже без восхищения друг другом, понимаете?.. С другой стороны: кто, если не вы?

Я поддержал Клавины сомнения сочувственным и многозначительным:

— Да уж…

— Ощущаю себя голой, — пожаловалась она, помолчав. — Знаете, в чём насмешка? Драматургия по сути — раздевание персонажей, обнажение их характеров. Я не подозревала, что писать пьесы — тоже социальный костюм. Думала — это часть меня. «Это же моё призвание!», «Это мой талант!» А это — всего лишь наряд. Он тебе нравится. Ты себе в нём очень нравишься. Естественно тебе хочется, чтобы люди видели тебя в нём и восхищались. А когда интерес вдруг исчезает… Имейте в виду, — она подняла взгляд на меня, — только вы можете видеть меня такой. Я даже родителям и бабуле ничего не скажу. Ближайшие полгода уж точно. Не проболтайтесь, пожалуйста.

— Интересно, как бы я мог это сделать, — усмехнулся я. — Не представляю, как можно появиться перед Клавдией Алексеевной и не провалиться сквозь пол.

— Как вы можете говорить такое про мою бабулю? — Клавины брови возмущённо сошлись у переносицы. — Как будто она прокурор какой-то! Неужели ещё не поняли: бабуля — добрейший человек? Я ей всё объясню, и она будет называть вас Ярославом, как будто никакого «Всеволода» и не было. Их отношения с вашим дедушкой пусть останутся между ними. Тем более никаких отношений давно нет. Не будем устраивать «Сагу о Форсайтах». Они — это они, мы — это мы.

— Спасибо вам за это, — я достал из внутреннего кармана пиджака вдвое сложенную телеграмму. — В любом случае, примите небольшой подарок.

— Что это? — она развернула бумагу, быстро взглянула на неё и подняла на меня слегка ошеломлённый взгляд: — Это та самая? Вы всё-таки их нашли, а мне вчера уши заплели?

Хотел сделать сюрприз.

— Как трогательно! И вам не жалко её отдавать? Вы же разбиваете коллекцию!

Я ответил: любую телеграмму можно использовать только один раз, а этой повезло сослужить службу дважды. Так что она, можно сказать, счастливица среди телеграмм.

— И, знаете, что? Для любого человека здесь — ничего не говорящий набор из семи слов. А для вас в этих семи словах — целая история. Или, если хотите, целая пьеса. Так что — читайте и перечитывайте.

— «Благородство, — прочла она вслух, — инфантильность, индивидуум, атом, клепсидра, трагедия, фарс». Ха! Вы в семь лет не знали, что такое благородство?

— Не уверен, что и сейчас хорошо знаю. Так же, как про аппроксимацию и экзистенциализм. Помните, как я ловко вывернулся, когда вы о них спросили? Да ещё назвал вас Деми Мургом?..

Разговор малодушно свернул в ностальгическое веселье — ко всей истории нашего знакомства, от моего первого появления в квартире Вагантовых до прогулок по Москве и ночей Спектакля. Как участники только что отгремевшей кампании, мы вспоминали, как нас посещали догадки, и где поджидали разочарования, подтрунивали сами над собой и друг над другом, и когда объявили посадку на московский рейс, статус наших отношений так и остался неясным. То ли продолжаем быть вместе, то ли уже нет.

— Ну, что, — спросила моя любовь перед зоной пограничного контроля, — кавычки закрываются?

— Похоже на то, — медленно ответил я. — Кавычки закрываются.

— Спасибо за Игру.

— Спасибо за Игру.

Клава быстро прижалась ко мне, чмокнула в губы и зашагала по лабиринту из ленточного заграждения — немного отставив в сторону правую руку с кремовой розой. Я видел, как она заняла очередь к пограничному турникету — перед ней было три человека.

Потом два.

Потом один.

Внезапно она развернулась и пошла обратно:

— Ну, я и глупая! — сообщила Клавдия ещё на подходе. — И вы — тоже хорош! О главном-то мы и забыли!

— О «главном»?

— Результат! Помните, я вам говорила? Как можно, не зная результата, делать какие-то выводы?..

И мы наскоро договорились: раз уж у нас не получается самим прийти к решению, то стоит положиться на внешние знаки. Многое будет зависеть от содержательности нашей тонкой рукописи. Сразу по прилёту Клава покажет эссе Клавдии Алексеевне, а я отцу, и вечером сверим первые впечатления «матёрых специалистов». Если, в конце концов, выяснится, что море энтузиазма породило пшик — предпринятая попытка была смешной дилетантской отсебятиной, состоящей из рассуждений давно известных и много раз опровергнутых — то, что ж. Это будет означать, что наше соавторство — по крайней мере, на первый раз — оказалось бесплодным союзом. Сможем ли мы выдержать удар и не рассыпаться в разные стороны — вопрос открытый. Если же в эссе мы всё-таки достигли хоть какой-то оригинальности и прорыва, то стоит подумать о том, как расширить его до небольшой книжки — например, собрав больше примеров из разных языков. А можно ничего не расширять, внести лишь изменения после замечаний и попробовать себя в чём-то другом — например, (почему бы и нет?) вместе написать пьесу. Так что не вешаем носы и не теряем связи.

— Сегодня в девять, запомнили?

Я кивнул. Вскоре она исчезла за турникетом пограничного контроля.

Загрузка...