2.15. На пустом месте

Со следующего дня началась зачётная неделя — мини-экзаменационный спринт с не предсказуемым расписанием, по крайней мере, в моём случае. Преподаватели юрфака разрывались между основным местом работы и скрипучими коридорами нашего особняка, и могли назначить сдачу зачёта, к примеру, на три часа дня. Встречать Клавдию после занятий уже не получалось.

Было ещё одно разделяющее обстоятельство. Девочка-отличница получала свои зачёты автоматом, без дополнительной проверки знаний, мне же приходилось полноценно готовиться. Из-за терзаний по Растяпе я запустил учёбу и теперь, каждый вечер обкладывался конспектами и учебниками.

Иногда всё же удавалось думать о языке. Он предстал мне тепловой электростанцией, перерабатывающей топливо вещественно-материального мира и биологических потребностей в энергию понятий и смыслов. Вот какая штука: станция не может быть отдельно тепловой или отдельно электрической — иначе она не станция. Только объединяющий процесс преобразования одного в другое делает её таковой. Так и язык не может быть лишь биологической способностью или же лишь социальной — иначе он не язык. Удивительно, как профессиональные лингвисты — хоть американские, хоть наши — до этого не додумались. К примеру, физикам не приходит в голову гадать, что первично — протоны или электроны. Атом, он и есть атом: ему нужны и те, и другие.

Раздумывал я и о языковом чутье. Здесь меня ждал парадокс. Чувство по определению — то, что внутри. Но языковое чутьё определяет форму языка — то, что снаружи. Как преодолеть это противоречие, я пока не знал и уповал на то, что решение найдётся при обсуждении с Подругой.

Почти так и случилось. Мы созванивались по вечерам. Наговориться всласть не было никакой телефонной возможности — в общежитии к автомату на лестничной площадке перед лифтом, стабильно выстраивалась очередь, начиная с обеденного времени. Я поделился своим сомнением, добавив, что за постижение внешних форм отвечают органы восприятия, но биологический слух — не равен музыкальному слуху, способность отличить жёлтый от зелёного — совсем не то, что художники называют чувством цвета, а языковое чутьё — как раз из области музыкального слуха и чувства цвета.

— Получается, язык — что-то вроде органа чувств, — сказал я телефонной трубке. — Он тоже отвечает за познание. И в то же время не скажешь, что язык — шестое чувство. Понимаете, о чём я?

Какое-то время телефонная трубка молчала. Я спросил: «Эй, Маленькое Ухо, как меня слышно?» В ответ сообщница поинтересовалась: понял ли я сам, что сказал?

— Ну, знаете ли, — возмутился я, — если вы сегодня не в настроении…

Внезапно Клава заторопилась — ей требовалось кое-что записать. Прежде чем попрощаться, она выпалила, что я самый удивительный тугодум из всех, что ей встречались. К счастью, прозвище Гений иногда возносит меня над собой, и, если бы я сейчас оказался рядом с ней, нам следовало бы скакать по прерии до рассвета, издавая истошные вопли.

— В смысле? — уточнил я.

— Такие моменты нужно праздновать.

В тот вечер Клавдия-младшая начала набрасывать отрывок, который стал началом эссе. Она зачитала мне его через два дня — тоже по телефону (порой мне казалось, что я слушаю научно-популярную радиопередачу).

«Язык — ментальный орган восприятия, — размеренно лилось из динамика. — Его можно назвать шестым чувством, но лучше этого не делать, чтобы не путать комнаты одного этажа с помещением, расположенным на этаж выше. Он синтезируется в мозгу каждого из нас в виде надстройки над аналитической пятёркой чувств (зрением, слухом, осязанием, обаянием, вкусом) — суммирует их данные, и вместе с ними помогает человеку познавать окружающий мир — как рядом с собой, так и далеко за пределами непосредственной видимости, слышимости, осязаемости, возможности понюхать и разжевать.

За вычетом языка наши представления о мире и способности его преобразовывать мало чем отличались бы от того, что знают и умеют животные — не в лучшую для homo sapiens сторону. Не будем льстить себе фантазией, что на заре времён мы скакали по веткам и лианам не хуже шимпанзе и орангутангов — у нас и так достаточно преимуществ перед обезьянами, чтобы отнимать у них пальму первенства и в этом непринципиальном вопросе. Также очевидно, что мы лишены шкур и перьев. Наши зубы и ногти не идут ни в какое сравнение с естественным вооружением хищников. Нашему бегу далеко до конского или хотя бы заячьего. Зрение хуже орлиного. Обоняние сильно уступает волчьему. Мы плаваем хуже выдр и бобров и совсем не умеем летать.

По сути язык — набор звуков, который позволяет нам выживать. Человеческий мозг легко забывает абсолютное большинство событий своей жизни (по крайней мере, на уровне сознания), но на внезапное забывание знакомого слова-названия-имени отвечает протестом — всем хорошо известным зудом нетерпения, побуждающим скорее обнаружить пропажу. Это говорит о том, что человеческий мозг воспринимает язык, как важнейший инструмент выживания.

Пытаясь понять, как предки человека вели до-языковое существование, мы приходим на пустое место. Если даже пчёлы наделены системой, которая позволяет отдельной особи передавать сообщения остальным членам пчелиной семьи, если даже птицы перед отлётом на юг оповещают друг друга о необходимости собраться вместе и устроить тренировочные слётки, то и предки людей — если они не выдумка Дарвина — должны были обладать всем арсеналом коммуникационных сигналов, позволяющих из поколения в поколение выживать в недружественном окружении.

Отметим важный момент: любая коммуникационная система животного мира является необходимой и достаточной —законченной и замкнутой. Она удовлетворяет все потребности вида по обмену информацией и не может быть пополнена новыми сигналами извне. Белки бессильны расширить свой «лексикон», подслушав ёжиков. Галки пока не уличены в попытке овладеть «разговорным уровнем» голубиного. С другой стороны, трудно заподозрить, что какой-либо вид способен забыть часть из своих «мяу», «гав», «хрю» и «чик-чирик».

В научных лабораториях животным создают искусственные ситуации, побуждая подопытных проявить то, что можно презентовать как начатки языка. Вряд ли полученные данные можно признать убедительными. Животные иногда начинают делать то, что радует впечатлительных учёных, но никогда не используют полученные навыки для общения с себе подобными — в этом нет никакой необходимости. Но даже если бы попытались использовать — собратья их бы не поняли.

Таким образом, «до-языковой» язык предков человека должен был обладать теми же свойствами — законченностью и замкнутостью. Следует предположить, что для животного мира он был достаточно развитым и сложным — не уступая языкам носорогов, слонов и всё тех же обезьян.

Популярное предположение, что человеческий язык начался с жестов (указующих, объясняющих, призывающих) не учитывает фундаментальных качеств до-языка — замкнутости и достаточности. Жесты либо изначально должны были входить в информационную систему до-человека (как это происходит и сейчас), либо послужить заменой чему-то утраченному — иначе трудно объяснить, как до-люди на протяжении долгих тысячелетий общались между собой без махания руками. Версия с исчезновением важных коммуникационных способностей или сигналов, на смену которым пришли жесты, в свою очередь, противоречит главному принципу естественного отбора: в ходе эволюции каждый вид приобретает помогающие выживать навыки, но никак не теряет.

Так каким же был до-язык? И что побудило его разомкнуться? Это и есть то белое пятно, которое каждый может заполнить, чем хочет.

Ясно одно: каким бы продвинутым он ни был по меркам зоологии, ему предстояло многократно превзойти собственную сложность — сделать шаг от биологического сигнала к умозрительному понятию, превратить природный слух в музыкальный, обрести принципиально новый вид памяти, из пещеры стать архитектурным ансамблем, в котором никогда не заканчиваются работы по благоустройству, что не мешает его обитателям вести комфортную жизнь.

Такой скачок не мог совершиться сам по себе из одной лишь необходимости — как шалаш не может подпрыгнуть и превратиться в многоэтажку только потому, что племени человекоподобных негде жить. Для возведения здания требуются стройматериалы, техника, труд рабочих и, что весьма существенно, архитектурный проект — заранее сформированное представление о будущем жилом строении («Что мы строим?»).

Учёные указывают три вида дополнительных ресурсов, которые позволили до-языку стать языком: неизвестная ситуация, мутации и время. Интеллектуальная туманность «неизвестной ситуации» не требует специального комментирования. Под ней обычно подразумевают природный катаклизм, лишивший до-людей привычной среды обитания (ещё одна потеря вместо приобретения). Если в качестве примера такого катаклизма взять наступление ледников, то можно прийти неординарному предположению, что сидение в морозильнике должно приводить людей к обретению сверх-способностей, или к утверждению, что северяне несопоставимо сообразительней южан.

Но и мутации — всего лишь один из синонимов слова «неизвестность». Какие именно мутации? Что их вызвало? Почему они способствовали обретению дара речи, а не других умений? Исчерпывающие ответы: «какие-то», «что-то», «почему-то». Между утверждениями «языковая способность возникла сама собой» и «языковая способность появилась в результате случайных мутаций» чертовски сложно разглядеть непреодолимую пропасть.

Остаётся время. Само по себе оно ничего не объясняет — ведь годы сменялись годами и у до-людей. Зато его много. За миллион лет междометия могли вырасти в глаголы, а глаголы — преобразоваться в существительные. Почему бы и нет? В таком неспешном темпе пальцы могли породить уши, а те — стать предками глаз. И снова — почему бы и нет? Нам не дано ни подтвердить подобные преобразования, ни опровергнуть их.

Можно предположить, что человек стал человеком именно в тот момент, когда начал замечать и осознавать время. Эта гипотеза, вероятно, придётся по вкусу иному философствующему интеллектуалу. Однако в таком случае представителей архаичных эпох, к примеру, древних эллинов, надо признать промежуточным видом между до-людьми и человеком современным: они замечали время, но для них оно шло по замкнутой траектории круга — в каком-то смысле повторяя сигнальную систему животных. Если же признание Гомера и Гераклита недочеловеками покажется нам еретическим и негуманным (а оно нам таким и кажется), то, похоже, время — не то, что существенно способствует очеловечиванию.

Наконец, есть умозрительный вариант, когда долгие тысячелетия становятся вовсе не нужны. По аналогии с физической теорией Большого взрыва, породившего Вселенную, можно предположить, что и язык возник мгновенно — сразу в готовом виде. Эта гипотеза выглядит убедительной, поскольку ни один человек в исторический период не заговорил вне готовой языковой среды. Но она же возвращает нас к неопределённой ситуации и мутациям — налагая на них ещё большую ответственность за объяснение языковой тайны.

Вообще же установить момент перехода от до-языка к языку мешает известный факт, отмеченный ещё стариной Гумбольдтом: никому не удалось отыскать «недостроенные» языки. Добавим: даже формулировка — что есть «недостроенный» язык? — вызывает большие затруднения. Сколько слов ему требуется, чтобы считаться языком — пусть и «недостроенным»? Десять? Сто? Или же для перехода от до-языка к языку достаточно одного-единственного слова? И если да, то какой предмет внешнего мира или какая потребность первыми удостоились понятийного обозначения? Вряд ли это могло быть слово «мама» — наиболее частое у человеческих младенцев. Не говоря уже о том, что «маму» и «папу» ребёнок произносит после неоднократных родительских призывов («Скажи: “мама”», «Скажи: “папа”»), детёнышам — и человеческим, и животным — для призыва матери достаточно подать жалобный сигнал (заплакать). Впрочем, точно так же сомнительно, что первым дар речи обрёл годовалый ребёнок.

Несложно заметить: понятие «архитектурный проект» не применимо к существующим языкам. Мы знаем, какими были русский, английский, китайский в прежние времена, в каком состоянии находятся сейчас, но не представляем, какими они должны быть в идеале. Языки воспринимаются нами, как природная данность — такая же, как виды географических объектов, растений и животных. Сама постановка вопроса об «идеальной реке», «идеальной берёзе» или «идеальном бурундуке» выглядит нелепой, тогда как нет ничего абсурдного в стремлении идеально обустроить жилое пространство. Иными словами: языки видятся нам, как нечто рождённое, а не сконструированное. Мы говорим о языках-предках и языках-потомках, делим языки на родственные и неродственные, объединяем их в семьи — применяем биологическую, а не инженерную терминологию.

И в то же время искусственно созданные языки вроде воляпюка или эсперанто привлекательны лишь для специфического, всегда немногочисленного, сорта людей — идеалистов. Ни один из придуманных людьми языков не вышел за пределы «языковой утопии» и интеллектуальной моды — не проявил меру жизнеспособности, обязательную для функционирования в неидеальном мире. Вряд ли это просто случайность, вызванная несовершенством конкретного искусственного языка и допускающая, что следующая попытка может оказаться успешнее. По отношению к человечеству энтузиасты, стремящиеся сконструировать единый для всех людей язык, выступают в роли младенца, который хочет, чтобы родители перешли на его лепет.

Так мы сталкиваемся с парадоксом: человеческие языки — такие же биологические, как и языки животных, но в отличие от последних, они обладают двумя разнонаправленными свойствами «строительного» (небиологического) характера — избыточностью и недостаточностью.

Об избыточности свидетельствует развитая синонимия, возможность сформулировать одно и то же по смыслу сообщение разными фразами и, к примеру, такая часть речи, как личные местоимения — очень удобные для общения, но, строго говоря, не обязательные для передачи информации. Ещё ярче избыточность проявляется в том, как много мы говорим — дар речи используется людьми в количествах, в сотни и тысячи раз превышающих потребности физического выживания.

Недостаточность языка вынуждает вводить в него новые слова, время от времени мучиться от невозможности полноценно выразить ощущение-чувство-мысль, при переводе с языка на язык констатировать, что отдельные понятия одного языка не имеют аналогов в другом, а для абсолютной точности выказывания пришлось изобрести то, что не является языком в привычном смысле — математику (к слову, тоже отличающуюся чрезвычайной «говорливостью» — подавляющее большинство математических открытий не находит практического применения).

Для рассмотрения языка мы хотим использовать донаучный инструмент — удивление. Оно возникает, как только язык перестаёт быть в глазах смотрящего чем-то, само собой разумеющимся — таким, как способность ходить, желание спать или привычный вид из окна. Избавление от обыденности позволяет увидеть шедевры изобретательности, к примеру, в условном наклонении и вопросительной интонации, всех видах местоимений и служебных словах. Откуда взялось слово «откуда»? Когда возникло слово «когда»? Кем выдумано слово «кем»? Как могли возникнуть, не имеющие предметных аналогов, компанейское «и», упрямое «но», бескомпромиссное «или», мечтательное, ультимативное и сомневающееся «если»?

Оглянувшись по сторонам, мы заметим, что ни одно человеческое изобретение, прежде чем появиться в материале, не обошлось без предварительного обсуждения — воплощения (по крайней мере, частичного) в словах. И это приводит к понимаю, что язык — не только самая древняя и самая распространённая технология, но и отец всех существующих технологий.

Удивление не подразумевает научных определений — оно ищет сходства с тем, что уже знакомо. Называя язык ментальным органом восприятия, главным способом выживания и самой распространённой технологией, мы ни коей мере не используем переносный смысл. На наш взгляд, здесь нет ни преувеличения, ни метафорических примесей. Однако эти функции и характеристики не исчерпывают понятие «язык»: конечно же, он — не только орган восприятия, не только способ выживания и не только технология. В дальнейшем нам понадобятся и другие названия, другие сравнения — уже с привнесением метафоры, которые кому-то покажутся произвольными.

Что касается наиболее распространённых определений языка, которыми оперирует официальная наука: их очевидная слабость — фиксирование общеизвестного, ничего не добавляющего к существующему пониманию. Сами слова «средство», «коммуникация», «система», часто встречающиеся в подобных определениях, скорей, затрудняют понимание: в силу своей абстрактности они менее наглядны, чем слово «язык», и значительно уступают ему по возрасту, а потому не очень подходят для рассказа о том, что появилось задолго до них. По сути научные определения не столько объясняют, что такое язык, сколько обозначают тему разговора о нём. Само их разнообразие говорит о том, что ни одно из них не является исчерпывающим.

Отдельно стоит оговорить определение выдающегося физиолога И. П. Павлова языка как второй сигнальной системы, которой в животном мире обладает только человек. Оно вызывает два возражения.

Одно из них формальное: насколько верно называть вторым то, что является единственным? Без дара речи человек оказывается буквально на коммуникационном нуле, уступая в возможности общаться даже беспозвоночным — что нонсенс. Мимику, жесты, восклицания можно считать (а можно и не считать) рудиментами до-языка, однако в любом случае их роль не выходит за рамки несамостоятельного языкового декора. Называть языковую способность второй по отношению к основным органам чувств — столь же произвольно, как называть головной мозг «вторым спинным», или руки — «вторыми ногами».

Другое возражение — сущностное. Язык создаёт смыслы — именно они обеспечивают человеку преимущество над остальными биологическими видами. Смыслы не измеряются и не могут измеряться в сигналах. Они дробятся и обобщаются: есть смысл предложения, смысл абзаца и целой книги. Смыслы приходят извне и создаются человеком в ходе собственных размышлений. Они очень вариативно воспринимаются разными людьми — возбуждая в их мозгах непохожие друг на друга нейронные цепочки. Всё это выходит слишком далеко и за понятие «сигнал», и за понятие «система».

Тем не менее, весь нижеследующий текст (как и тот, что расположен выше) не стоит рассматривать, как попытку дискуссии с официальной наукой и оспаривания её достижений. Мы смотрим на язык с других позиций и реализуем своё право удивляться».

— Нам повезло, — коротко резюмировал я, выслушав вступление. — У нас есть вы.

— Правда ведь неплохо? — скромно спросила она.

— Более чем. Я потрясён. Честно. Одного не пойму: это вы-то ратовали не конкурировать с «симфоническим оркестром»? А теперь раздаёте пинки «музыкантам»?..

— Слегка и немногим, — и согласилась, и возразила Подруга. — И знаете? Мне это нравится. Чего-то такого мне давно хотелось… Я сказала: «нравится»? Неправда. Я ликую.

Друзья, н апишите, пожалуйста, не является ли текст эссе слишком сложным для восприятия? Не требуется ли его, на ваш вкус, сократить?

Загрузка...