В купе нам достались верхние полки. Снизу расположилась пожилая чета — попутчики возвращались из Твери от сына и внуков. Нас с Растяпой они приняли за пару и отечески советовали не тянуть с женитьбой, приводя самый доступный и убедительный пример — себя. Их обмен обручальными кольцами состоялся, когда попутчику было двадцать два, а попутчице девятнадцать. И вот уже почти сорок лет.
Растяпа наслаждалась пребыванием в движении: лёжа на животе и болтая в воздухе пятками, она подолгу наблюдала в верхнюю часть окна за покрытыми снегом полями, мелькающими деревьями и мелкими сёлами. Я успевал прочесть половину детектива, а она всё лежала и наблюдала. На станциях, где поезд останавливался, ей непременно хотелось выйти, чтобы узнать, чем тут торгуют, и оглядеть окрестности.
Везде сказывалась экономическая неустроенность. На одной из остановок пассажирам поездов вовсю предлагали мягкие игрушки, мелкие, средние, огромные, на другой — посуду из хрусталя. Работникам местных предприятий зарплату за неимением денег выдавали готовой продукцией, которую они стремились сбыть проезжему люду. В основном же продавали еду и напитки. Все эти бедно одетые бабушки, тётушки, подростки и даже дети, предлагающие лимонад и пиво, печенье и торты, жаренную пресноводную рыбу и сухие колбасы, свежие яблоки и домашние соленья вызывали острую жалость — у них хотелось купить хоть что-нибудь. На одной из станций мы разжились ещё тёплыми варениками с творогом, на другой — варёным картофелем, посыпанным мелким укропом, и вдобавок к нему солёными огурцами.
Пока Растяпа наблюдала за природой, я украдкой наблюдал за ней и терзался последними сомнениями: ей и вправду захотелось стать моей девушкой, или же она напросилась со мной по-дружески — просто, чтобы куда-нибудь съездить? А главное: какой вариант предпочтительней? У меня давно не было женщины, я готов был переспать почти с кем угодно — беда в том, что Растяпа не годилась на роль временной подружки. Ей нельзя сказать через месяц: «Извини, я понял: ты мне не нравишься». А через полгода-год — и вовсе невозможно.
Ситуация, впрочем, выглядела однозначной и безысходной: нам предстояло ночевать в одной комнате и не один раз — даже Растяпа должна понимать, к чему это приведёт. Напрашивался очевиднейший вывод: именно к этому она и стремится. Однако мысль, что Растяпа — и есть моя половина, и другой уже не будет, казалась странной. Не хао-странной, а просто странной — несовместимой со мной. Свою окончательную избранницу я представлял более красивой, сексуальной, интеллектуальной, утонченной и более светской что ли. Одним-двумя параметрами можно было бы пренебречь, но Растяпа недотягивала по всем. Я присматривался к её облачённым в синее дорожное трико худым ногам, тощей попке, гадал, набрала ли моя внезапная подруга хоть килишко с тех пор, как стала нашим шеф-поваром, и думал о том, что скоро вступлю в долговременное обладание её телом. Почему именно этим телом — не самым для меня желанным? Ответ не утешал: по свершившейся без моего выбора случайности. Так получилось.
С другой стороны, всё к этому шло. После того, как Севдалин замутил с секретаршей и несколько раз в неделю стал пропадать по вечерам, мы с Растяпой не могли не сблизиться — пусть и вынуждено. Прежний алгоритм вечернего времяпровождения, когда кто-то читает, а кто-то вяжет, вполне естественный и комфортный для троих, оказался непригодным для двоих — тишина стала молчанием, и в молчании появилась неловкость. Мы оба её ощущали, и Растяпа в первый же вечер нашла выход, попросив меня что-нибудь рассказать. «О чём?» — спросил я. «Ты же учил историю, — пожала она плечами и вдруг оживилась: — А в истории есть хао?» Немного подумав, я ответил: «Конечно, есть» и рассказал одну из античных легенд.
Однажды в древнем Риме случилось сильное землетрясение. Широкая трещина разрезала римские холмы, поглощая дома, людей и животных. И тогда оракул провозгласил, что для спасения города нужно принести жертву — бросить в бездну самое ценное, чем располагает Рим. Горожане извлекали из сундуков золотые и серебряные монеты, дорогую утварь, украшения из драгоценных камней и несли их к обрыву. Лишь один из римлян смотрел на сограждан и чувствовал, что это всё не то. Он надел воинские доспехи, сел на боевого коня и, воскликнув: «Самое ценное в Риме — честь и отвага!», на всём скаку полетел в пропасть, после чего та сомкнулась.
— Будь я древней римлянкой, — задумчиво резюмировала моя слушательница, — я бы вышла за него замуж.
Так я впервые убедился, что Растяпа тоже подумывает о замужестве. Не то, чтобы раньше ни за что нельзя было догадаться. Всё же она — девушка, а девушкам полагается мечтать о женихах. Растяпа и косметикой, пусть умеренно и не всегда, но пользовалась — подводила глаза, накладывала тени. Однако слово «замуж», да ещё применительно к себе, раньше в её речах категорически не встречалось. А тут взяло и — мелькнуло.
— Интересно, как? — спросил я не без ехидства. — Прыгнула бы вслед за ним? Или дала б обет безбрачия?
Нет, ответила она, просто считала бы его своим погибшим женихом и плакала. Потом, конечно, вышла бы замуж по-настоящему, но это уже считалось бы — второй раз…
К моему удивлению, у Растяпы обнаружилось что-то вроде исторического мышления — полученного ею косвенным путём. В своём хао-институте она училась на технолога и, хотя даже и не надеялась работать по специальности, её мозги обрели определённую направленность: в истории — помимо красивых легенд, эффектных сцен и сочных деталей — ей хотелось увидеть цепь технологических операций из причин, способов, материалов и результатов. Растяпа хорошо училась в школе, но с учителями истории ей не повезло: они всё время менялись, и ни один не привил страсти к своему предмету. Не исключено, что на тот момент она была и не восприимчива к постижению прошлого. Зато теперь объяснения, откуда что взялось, вызывали у неё радость посвящённого — как у детей, которые только что узнали секрет хитрого фокуса.
Я рассказывал: Пётр I только потому стал наследником престола, что в детстве, в отличие от своих старших братьев, не жил в Кремле, куда вода подавалась по трубам из свинца, о вредности которого тогда не имели понятия — поэтому они умерли в раннем возрасте, а он выжил. «Вот оно как! — поражённо реагировала Растяпа, отвлекаясь от вязания. — Бедняги! Даже не подозревали, что их травят!»
Метро придумали в Англии, объяснял я, не из-за особой английской изобретательности, а потому что на Туманном Альбионе имелись богатые месторождения каменного угля — на протяжении веков его добывали под землёй и вывозили вагонетками по деревянным шпалам. «Никогда об этом не думала, — признавалась она. — Действительно, всё логично».
В каждом современном многоквартирном доме, открывал я ей, можно найти черты архитектуры Ренессанса: именно в ту эпоху оконные проёмы в жилых строениях стали делать одинакового размера, размещать их на одной высоте и с равным расстоянием друг от друга. А вот современный способ изготовления оконного стекла — с выливанием стекольной массы на расплавленное олово — появился относительно недавно, даже позже ядерной бомбы. «Как необычно! — задумчиво восхищалась Растяпа. — Начинаешь по-другому всё видеть. С виду: старая зачуханная пятиэтажка. Но если смотреть на неё, как на сумму идей — из разного времени, из разных стран — то получается, совсем не зачуханная!..»
— А Севдалин тоже всё это знает? — спросила она однажды.
Я пожал плечами: какая разница? Он знает много такого, чего не знаю я. Поэтому нам и интересно общаться.
— Как хорошо, что я вас нашла: всегда хотела быть с такими людьми, — порадовалась за себя Растяпа, не уточняя, что значит «такие».
Сама она по-прежнему рассказывала мало: ей нравилось слушать меня. Её интерес ожидаемо подогревал моё тщеславие и в какой-то мере реабилитировал время, проведённое на историческом факультете. История (по крайней мере, в Растяпином лице) оказалась востребованной сферой знания — пусть и не в практическом смысле, а как дополнительный интерес к жизни, и всё же.
Впрочем, говорили мы и повседневном — обсуждали общежитские сплетни, политические новости, изменения цен в магазинах, наши дела на работе. Когда в расписании Севы свидание отсутствовало, всё шло прежним порядком — без разговоров об истории. Для внешнего взгляда ничто не выдавало новый оттенок в наших с Растяпой отношениях — разве что мне стало сложней отшучиваться, когда Севдалин ехидно интересовался, затащил ли я уже Растяпу в постель, и почему до сих пор нет? Фраза «Она хранит верность тебе» и её вариации из моих уст уже звучали без былой ироничной лёгкости.
Растяпино желание поехать со мной, застало меня врасплох, и придало ускорение вялотекущей неопределённости. Всё время подготовки к отъезду я сохранял невозмутимость, делая вид, будто ничего особенного не происходит: друзья вполне могут ездить друг к другу в гости. В поезде — из-за того, что нас принимали за пару, и целые сутки мы провели, не расставаясь — наше сближение продолжилось на каком-то предварительно-пробном уровне. Но внутренне я всё ещё был не готов принять случившееся, как законченный факт и дальнейшую повседневность. А вскоре по прибытии нужный ответ нашёлся сам собой, и всё встало на свои места.
Город встретил нас метелью, снежной пеленой. Крупные хлопья неслись в косом полёте, клубясь под ударами ветра, цепляясь за землю, наметая сугробы.
— Добро пожаловать юг, — скромно сказал я. — Сейчас попробуем взять такси.
Вскоре выяснилось, что нам не уехать. Легковые авто, покидая низинный район вокзала, натужно ползли вверх по склону, троллейбусы пробуксовывали, создавали наледь и застревали на месте один позади другого. Вскоре образовалась длинная вереница троллейбусов — пустых спереди и еще заполненных пассажирами в хвосте; постепенно пассажиры теряли надежду на дальнейшее продвижение и выходили на улицу, чтобы довериться иному транспорту.
Но иного транспорта не было. На остановке скопилось с полтысячи человек. За такси шли битвы. После безрезультатных метаний у бровки я сказал Растяпе, что, как ни огорчительно, нам придётся идти пешком.
— Чего ждать, — согласилась она. — Нам далеко?
— Километров пять.
— Это немного.
— Может быть, шесть, — я умолчал, что идти придётся всё время вверх.
Растяпе перед поездкой купили небольшой чемодан — в отличие от чемоданов советского производства у него имелась выдвижная ручка и небольшие колёсики. Растяпа гордо катила его по коридору общежития, по мраморному полу метро и сухому асфальту под дебаркадером московского вокзала. Сейчас от колёсиков не было никакого проку: они утопали в снегу и отказывались вращаться, оставляя за собой две вспаханные бороздки. Пришлось чемодан у Растяпы забрать. Моя собственная, повешенная на плечо, сумка норовила съехать с бока вперёд, к животу, мешая идти.
Первая часть подъёма, как самая крутая, представлялась наиболее сложной для восхождения, и отчасти такой и оказалась. Иногда, занося ногу для шага, я на несколько секунд зависал в таком положении, преодолевая встречное сопротивление ветра. Поначалу это было смешно и походило на игру. Если Растяпа на полшага отставала, то подталкивала меня сзади, если опережала — протягивала руку и тащила, как на буксире. Но несколько раз нога проскальзывала, и я едва не падал. Ветер продувал насквозь наши вязанные шапки — мы накинули капюшоны, но их всё время скидывало назад.
По правую руку шёл склон в парк долины Роз, к последнему из трёх озер. По левую — небольшой пустырь. Когда мы остановились отдохнуть, я — чтобы отвлечь Растяпу от трудности пути — попытался включать гида, показывающего достопримечательности, хотя и понимал, что сейчас мой рассказ — ни к селу, ни к городу. Ничего особенного взгляд приезжего, особенно в такую погоду, здесь не увидит — для того, чтобы окружающие виды вызывали интерес и какие-то чувства, в них надо прожить не один год. Растяпа слушала, кивала, пыталась проявлять искреннюю заинтересованность, но было видно, что ей уже хочется поскорей прийти. Порой она, напоминая недавние суетливые времена, порывалась мне помочь — хваталась за ручку своего чемодана, чтобы тащить его вместе. Я отгонял её, как свирепое белое пугало надоедливую сороку.
Вскоре Растяпины ресницы покрылись инеем — словно она их накрасила жирным слоем белой туши. Так с ней всегда случалось на морозе. Выросший в холодных краях Севдалин с подобным эффектом сталкивался не впервые, на меня же он поначалу производил жутковатое впечатление — в Растяпе появлялось что-то от представительницы потустороннего мира.
— Замёрзла?
— Н-нет, — ответила она, слегка постукивая зубами от холода. — Чуть-чуть.
Мы выбрались из самой низины и оказались на открытом месте, на самом ветру — он дул в лицо, расстреливая снежными хлопьями, которые липли к одежде и вовсе не казались мягкими и пушистыми, как бывает обычно. Начинало темнеть. За час мы прошли километра три, и я с преувеличенной бодростью констатировал: ну вот, половину уже одолели.
— Только половину? — протянула Растяпа разочарованно, но тут же взяла себя в руки и заговорила с преувеличенной бодростью: — Придумала: давай идти задом наперёд.
— Упадёшь, — предупредил я.
Она и вправду чуть не упала — ноги поехали вперёд. Мне пришлось сделать рывок вперёд и удержать её, но спасительное действие имело свою цену — ремень оторвался от сумки, и теперь её предстояло нести за ручку.
Дорога повернула направо, на какое-то время скрыв нас от основных ударов ветра. Слева начались пятиэтажные жилые дома, справа, по-прежнему, — клумбы и лощины долины Роз. Прошли знаковые места моего детства — ближайший к дому кинотеатр, чуть позже — карусельные аттракционы. На другой стороне улицы я мимоходом отметил дом Иветты, вспомнил оба своих посольства и почти без интереса подумал: как там сейчас у математички с Ваничкиным?
Непредсказуемо захотелось есть. Мы недавно перекусили в поезде, и чувству голода, казалось, взяться неоткуда. Его разрастание походило на взрыв в замедленной съёмке — с очень условной постепенностью. Только что — почти незаметное посасывание в желудке, и вот оно уже стремительно проникает во все закоулки тела. Я оглянуться не успел, как уже был готов проглотить слона.
Далее спокойный участок закончился. Дорога, постепенно сворачивая влево, пошла дугой вверх. Жилые дома отступили от проезжей части вглубь квартала, уступая место большому, на несколько дворов, скверу с дорожками, скамейками и детской площадкой. С другого бока в десяти шагах от тротуара начинался крутой спуск по склону. Мы вновь оказались на открытом возвышении. Порывы ветра не заставили себя ждать: они приветствовали нас, как потерявшуюся и вновь обнаруженную дичь — колотя в лицо снегом, проникая в рукава и за пазуху. При остановках вспотевшая спина сразу начинала стынуть. Растяпе, по-видимому, было не слаще.
— Д-д-давай п-п-погреемся, — предложила она.
Её белые пушистые ресницы стали ещё гуще.
— Д-д-давай. А к-как?
— С-с-спрячемся в д-домик.
Растяпа привстала на цыпочки и обхватила мои плечи. Я слегка согнул ноги и обнял её за талию. Наши капюшоны сомкнулись. Внутри «домика» царила темень — я не видел Растяпиного лица, но чувствовал её дыхание. Мы соприкоснулись холодными носами и синхронно хихикнули.
Я подумал: до чего нелепо мы, наверное, смотримся!.. Этот мысленный взгляд со стороны на две прижавшиеся друг к другу фигуры, всё прояснил и всё изменил. Внезапно меня накрыло волной нежности. В огромном, занесённом снегами мире — не столько понял, сколько увидел я — ближе Растяпы у меня почти никого нет, и сам я мало кому, кроме неё, нужен. Она последовала за мной в пургу-метель, хотя могла остаться в Москве и сейчас сидела бы в тепле — пила бы горячий чай с бутербродами и горя б не знала. Последовала и не похоже, что жалеет о своём решении — не ноет, не раздражается, пытается помочь. Куда бы ни забросила нас с ней жизнь, она готова идти рядом без жалоб и упрёков — и это одно из самых главных знаний, которые мне следовало получить на своём веку, важней истории, юриспруденции и других наук.
— Ж-ж-женька, — громко прошептал я, — я те-те-тебя х-х-хочу.
Молчание.
— Р-рас-т-тяпкин?
— Аг-г-га, — ответила темнота её голосом, — п-по-пора.
До конца пути мы ещё несколько раз прятались в «домик» и предавались разврату, соприкасаясь стылыми губами. Подмороженные поцелуи не добавляли сил, но создавали видимость веселья и таинственным образом сокращали время пути, делая его менее заметным.
Сил, впрочем, хватило, чтобы, окончательно продрогнув и сильно устав, добрести до дома. Перед входом в подъезд мы ликующе обнялись — как отважные покорители ледяной пустыни, которые наконец-то достигли Северного полюса, где теперь могут согреться и поесть.
Я предупредил родителей, что приеду с другом, но не уточнил, с кем именно. Они полагали, что другом окажется парень, и появление Растяпы повергло их в радостный ступор.
— Ну, наконе-е.., — воскликнула мать, распахивая дверь, и запнулась.
— Вот и мы, — сказал я.
Мама всплеснула руками:
— Кто это у нас такой замёрзший-замёрзший? Лапонька моя, проходи, проходи скорее! Ах, ты моя бедная! — она схватила Растяпу за руки, втягивая её в прихожую, и тут же обернулась назад: — Илья, Илья, смотри, кого сын привёз!
Появился отец. Он тоже приятно изумился и попенял мне: мог бы и сказать, что приеду с девушкой — они с мамой накрыли бы стол не на кухне, а по-праздничному — в гостиной. Я помог Растяпе извлечься из куртки и по-хозяйски стянул с её ног выпендрёжные коричневые сапоги — из-за голенищ на пол посыпался смятый снег.
На кухне было до истомы тепло. Мама начала раскладывать по тарелкам горячее. Мы с Растяпой уселись друг напротив друга, боком к окну, и оба уставились на улицу, где продолжалась метель. Из дома она выглядела красивой.
Началось застолье. Мы ели, пили, рассказывали, как добирались от вокзала, отвечали на расспросы о московских делах и постепенно оттаивали. Когда нам случалось встретиться взглядами, губы сами собой расплывались в блаженных улыбках — в подтверждении того, что злоключения пути закончились, и впереди — только хорошее и приятное. Под столом наши ноги пересеклись и плотно прижались друг к другу, словно решили никогда не расставаться. В какой-то момент я обратил внимание на изменение в Растяпином лице. Оно оставалось прежним и всё же воспринималось иначе: в обновлённой версии это было лицо милого, милого, родного человека — с остреньким носиком и слегка оттопыренными ушами. Так на него теперь и следовало смотреть: какая есть, такая есть — моя.
После того, как Растяпа удалилась отогреваться в горячей ванне, я спросил родителей: как они тут без меня? И сразу же выплыло: трещина в их отношениях за время моего пребывания в Москве стала ещё шире. Теперь их разделяло и мировоззренческое несогласие.
Отец начал каждое воскресенье ходить в церковь, выстаивать службы, соблюдать посты и молиться дома — утром и вечером удаляясь в мою комнату. Мама оценивала произошедшую с ним перемену цитатой из Ильфа и Петрова: отца «охмурили ксёндзы». Она с пониманием относилась к религии в необременительных дозах культурной традиции — вроде покраски яиц и печения куличей на Пасху. Отец, по её воззрениям, далеко вышел за рамки нормы.
Мой миротворческий призыв «Ну, и что такого? Относись к этому, как к хобби!» её раздосадовал. В деле вразумления номинального главы семьи мать рассчитывала на мою поддержку и проявление пацифизма сочла неуместным.
— Ну, вот ещё один! — от негодования она даже слегка подпрыгнула на табурете. — Родной отец умом тронулся, а ему хоть бы что!..
— Зачем ты так говоришь? — возразил я. — Ничего он не тронулся!
— Уж лучше бы тронулся, — отмахнулась мать. — Ты что не понимаешь? Он просто махнул рукой на себя!
В отцовской религиозности она видела инфантильный протест обиженного человека, оттеснённого на социальную обочину, и своего рода духовный алкоголизм — попытку отгородиться от действительности и жить в обособленном мире. Больше всего её раздражало нежелание отца признать, что он ведёт себя не по-мужски: не борется с обстоятельствами, не пытается найти себя в новых условиях, боится начать всё с самого начала в какой-нибудь другой области — как это сделала она.
Мамины нападки отец выслушивал со знакомой терпеливой улыбкой и лишь возразил, что не всё можно объяснить психологически — например, законы физики или таблицу Менделеева. А Бог как Сверх-Реальность тем более не зависит от нашего мнения. Чтобы признать Его существование не обязательна высокая или низкая зарплата — нужно всего лишь смелость и немного размышлений.
— Вера — это про то, что верно, а не про то, что комфортно или приятно. Ну, какая тут может быть психология?
— Ох, заговорил, заговорил!.. — мама сморщилась, как от зубной боли. — Сказать можно, что угодно — ты попробуй что-нибудь сделать!
С той же невозмутимостью отец обозначил своё кредо: вера и есть самое важное дело жизни. И вообще ему удивительно, как мама — человек с филологическим образованием и дочь лингвиста — не может понять очевидную очевидность: все мудрецы древности искали истину и не понимали, что для одушевлённых «кто» не может быть истиной неодушевлённое «что» — набор знаний, утверждений или правил. Истиной для людей может быть только живой Кто — то есть Христос.
На это у мамы имелось своё убеждение: если с ней что-то случится, отец будет собирать пустые бутылки и искать еду по помойкам. В свою очередь отец выразил уверенность: пока он жив, ничего с мамой не случится.
Легко угадывалось: подобные дискуссии проходили у них не единожды, и сейчас они выкладывают свои аргументы не друг другу, а мне. Как водится, я сочувствовал обоим.
Разговор закончился с возвращением из ванной Растяпы и больше уже не возникал. Родители, видимо, поняли, что с демонстрацией взаимного недовольства зашли слишком далеко: в остальные дни они придерживались мира и согласия, источали радушие и сожалели, что мы приехали так ненадолго. И хотя моё присутствие никак не могло сгладить их противоречия, я решил не звонить никому из друзей, чтобы избежать необязательных встреч. Все, кто нужно, соберутся на вечеринке у Зимилиса, а пока надо провести побольше времени с родителями.
Одна неожиданная полу-встреча всё же произошла. На следующий день я показывал Растяпе город, а после мы зашли на Центральный рынок купить продуктов. Там, среди мясных рядов, я увидел Грушу — заметно постаревшую, но легко узнаваемую. Выпустив нас из начальных классов, Юлия Степановна перешла в другую школу, ближе к своему дому — с тех пор мы её не видели. Сейчас на ней было всё то же коричневое пальто, что и десять лет назад — оно-то и показалось мне знакомым в мельтешении людей. В бежевой вязанной шапке, похожей на шляпку гриба, поблескивая стёклами очков, Груша приценивалась то к одному, то к другому небольшому кусочку мяса на кости, улыбалась продавцу, видимо, выпрашивая скидку, отходила от прилавка и вновь к нему возвращалась. Нас отделяло метров семь. Я поспешно отвернулся, боясь, что Юлия Степановна увидит меня и узнает.
К счастью, рядом была Растяпа. Я достал бумажник, насчитал сто долларов в местной валюте, протянул их Растяпе и объяснил, кому они предназначаются. Теоретически они предназначались для возврата долга Ваничкину, но непредвиденные обстоятельства продиктовали другое решение. Умница Растяпа не стала спрашивать, почему я сам не хочу выполнять гуманитарную миссию. Я встал в пол-оборота и искоса наблюдал за дальнейшим: протянутую руку с деньгами Юлия Степановна обхватила обеими ладонями и запрокинула голову, всматриваясь в Растяпино лицо.
— Деточка, я вас учила? — донеслось до меня. — Я вас учила, да?..
Растяпа кивнула и после вопроса об имени и фамилии назвала себя. «Женя Белехова… Женя Белехова.., — несколько раз повторила Груша, делая вид, будто припоминает такую ученицу. — У тебя были тёмные косички?» Растяпа снова не стала отрицать. Растроганная сцена продолжалась с полминуты. Неожиданно моя подруга наклонилась к Юлии Степановне, приобняла её, на несколько мгновений прижала к себе и, развернувшись, быстрым шагом вернулась ко мне. Не сговариваясь, мы тут же двинулись к выходу. На улице Растяпа громко потянула носом и быстро-быстро заморгала, сбивая веками навернувшиеся слёзы. Видимо, в этот момент она вспоминала другую учительницу — свою маму. Мы поднялись к центральной улице и молча прошли пару кварталов.
— Ну, вот, — сказал я Растяпе, чтобы немного её развеселить, — теперь ты стала моей одноклассницей!..
На прощальной вечеринке Зимилисов Растяпу тут же взяла под свою опеку Оля Суханова, и уже через полчаса-час можно было и вправду подумать, что Женька Белехова — одна из нас или, по меньшей мере, что она оттарабанила десять лет в нашей школе, хотя и годом младше.
Отъезд в Новый Свет отмечался в небольшом ресторане; гостей набралось с полсотни — всё люди разных поколений. Одноклассники составляли едва ли четверть от общего числа, причём, мы тут были не самыми заметными и шебутными. Друзья Димкиных родителей бесконечно заказывали музыкантам «Тум-балалайку», «Семь-сорок», советские шлягеры двадцати-тридцатилетней давности и по полной отрывались на танцполе, совершенно забыв, что им вообще-то уже под пятьдесят. Димкин дедушка, когда мы с Растяпой с ним здоровались, решил поднять мое реноме в глазах подруги, заверив её, что давно меня знает, и, по его убеждению, Растяпа со мной не пропадёт. «Этот парень, — сказал он, одобрительно похлопывая меня по плечу, — может кушать килограмм огурцы за раз!» Из уст пожившего при русском царе, румынском короле, советских генсеках и анархии дикого капитализма Зимилиса-старшего-старшего фраза, очевидно, означала — «малый-не-промах» (я не мог припомнить случая, когда бы съел в присутствии Димкиного дедушки хоть один огурец).
Сам Димка после окончания начальной стадии застолья занял отстранённую позицию: он то и дело выхватывал из толпы кого-нибудь из друзей и отводил в сторонку, чтобы поговорить минутку-другую по душам и обняться. Моя очередь наступила не сразу. К тому времени я пропитался грустным предчувствием: лет через десять-двадцать, когда Зёма приедет в родной город на побывку, между нами, скорей всего, уже будет очень мало общего. Даже английский язык для моего друга к тому времени станет намного ближе, чем русский.
Внезапно мне вспомнилась картинка со знаменитой «Вавилонской башней» Татлина — той, которую планировали, но так и не построили в 1920-е, как символ объединения разделённых столпотворением народов и попытки человечества вновь заговорить на едином языке. Буквального смысла здесь оказалось больше, чем переносного. Построение коммунистического общества как метафорическое возведение Вавилонской башни можно было обсуждать в умствующих спорах под конец Перестройки, но теперь, когда советский проект рухнул, метафора кончилась, и нам, недавним строителям коммунизма (пусть уже и не самоотверженным, как в 1920-е, но всё же более-менее искренним) неизбежно предстоит разбрестись по миру и освоить разные наречья. Отчётливый еврейский акцент вечеринки и сам её повод лишь подтверждали библейский масштаб происходящего здесь и сейчас.
Во время аудиенции со мной Димка то и дело задумчиво приглаживал свою курчавую шевелюру. Он уже подустал. Рукава его белой рубашки были закатаны по локоть, верхние две пуговицы расстёгнуты. Мы оба обострённо помнили отрывки совместно проведённой жизни, долгих прогулок и разговоров. Сейчас энергия всех этих хранящихся в мозгах картинок преобразовалась в пронзительное чувство — немного горделивое от осознания того, что мы, как взрослые мужчины, может переживать его без слёз и пафосных слов.
Моё опасение, что относительно скоро мы станем друг для друга чужими людьми, Димка не разделил и не отверг. Он сказал: я ничуть не меняюсь, несмотря на все его старания. Сам себе что-то сочиняю, сам же над своими фантазиями страдаю — переживаю о том, что произойдёт или, скорей всего, не произойдёт через двадцать лет, вместо того, чтобы жить сегодняшним днём, решать проблемы по мере их поступления. Ещё, подразумевая Васю Шумского, Зёма попросил меня присматривать «за нашим правдорубом».
— У него теперь Шум-2, — усмехнулся я. — Мне-то с чего за ним присматривать?
Димка окинул меня добрым взглядом грустного мудреца и повторил, как для тугодума и упрямца, не способного принять нужный совет с первого раза:
— Всё равно присматривай.
Уже после его отъезда выяснилось, что Зимилис, как заправский мафиози и создатель круговой поруки, попросил Васю присматривать «за нашим мечтателем».
За неделю снег, накрывший нас в день приезда, почти полностью растаял. В Москву мы возвращались по воздуху. Для Растяпы это был первый полёт, для меня второй. Скудный опыт авиаперелётов, полученный ещё в подростковом возрасте, вряд ли давал большое психологическое преимущество. Но мне полагалось делать беспечный вид и подбадривать Растяпу, которая заметно волновалась. Наши места оказались у правого крыла — с видом на турбины. Я сел рядом с иллюминатором, и мы взялись за руки. Когда заработали двигатели, Растяпа внезапно наклонилась ко мне и горячо выдохнула: «Спасибо!»
— За поездку? — удивился я.
Она снова прильнула губами к моему уху:
— За то, что любишь.
В ответ я кивнул — принимая благодарность и подтверждая её причину. Это был наш самый длинный разговор о любви.