Путешествие продолжалось. Оставшись один на один с картой, я ещё некоторое время наугад передвигал флажки по Африканскому континенту и читал «Капитана Суматоху» — про то, как трёх подростков и двух взрослых унесло на плоту в открытый океан от побережья Панамы. А потом я простудился. Температура скакнула за тридцать девять, но недомогания не чувствовалось — просто было очень жарко. Укрытый толстым одеялом я полулежал на подушках и безмятежно рассматривал, как на вечернем потолке движутся нечёткие пятна — тени аквариумных рыб. Было приятно думать, что завтра не надо идти в школу и можно будет весь день смотреть телевизор и читать о приключениях.
В этом уютном горячечном состоянии меня посетила восхитительная идея, настолько сильная, что я едва не выздоровел. Симптомы болезни, к счастью, сохранились до утра, и пришедшая участковая докторша прописала мне неделю постельного режима. Сразу после её ухода я положил поверх одеяла толстую тетрадь, удобно откинулся на подушки и стал сочинять увлекательную и правдоподобную историю про девятилетних людей из СССР, которые всем классом летели в пионерский лагерь. Неожиданно самолёт попал в грозу, сбился с курса, а потом у него отказал мотор, и пилоту не оставалось ничего, как сделать экстренную посадку в африканских джунглях. Всех ожидала голодная смерть, но тут выяснилось, что у одного Предусмотрительного Человека оказались с собой нож и коробок спичек. Он развёл костёр, а потом выстрогал ножом удочку и поймал в ближайшей реке огромную рыбу, которой хватило на всех. Примерно так.
Меня настолько ошеломила возможность самому придумать настоящую книгу, что дальнейшее казалось делом техники — уж в такой-то роскошной обстановке приключения сами должны двинуться навстречу, а мне останется только их записывать. Где-то впереди маячила переправа через быструю реку и встреча с крокодилом, борьба со змеями и мухами цеце.
Я не торопился. Мне хотелось насладиться сборами в дорогу. На одной из страниц я нарисовал довольно похожий контур Африканского континента и наш предполагаемый маршрут: приблизительно от озера Чад до пустыни Сахары. Очень быстро я понял, что один нож и один коробок спичек — это катастрофически мало, с таким снаряжением в Африке долго не протянешь. Нож может сломаться, а спички — кончиться. На всякий случай, запас спичек вырос до пятидесяти коробков, а ножей стало вначале десять, затем — пятнадцать (десять маленьких и пять больших). В багаже Предусмотрительного Человека нашлось место для трех компасов, нескольких мотков веревки и тридцати батареек для фонарика. В конце концов, всем удалось успешно выйти к цивилизации и спастись, но это было потом. Пока же меня манили джунгли и савана — фантастически красивые и столь же опасные.
Неожиданно у меня появился соавтор — одноклассник Ромка Ваничкин, человек, с которым раньше мы почти не общались. Это случилось почти сразу после моего выздоровления.
Пока я болел, в школе произошло кое-что значительное. По ведомым только ей причинам наша учительница Юлия Степановна (вскоре ей предстояло получить прозвище Груша) рассадила всех со всеми и посадила по-новому. Это было что-то вроде перестановки мебели — только наоборот и гораздо важней. Моё место рядом с толстой Танькой Куманович (третья парта, ряд у окна) оказалось занятым Димкой Зимилисом.
О расставании с Кумой я не жалел ни секунды. В то время мне нравились исключительно отличницы или близкие к этому званию девчонки — даже, если они были не очень симпатичные. Кума мало того, что не блистала красотой, но ещё казалась отставшей в развитии. В первом классе она доказывала мне, что дед Мороз существует на самом деле, а однажды сообщила, что в горле каждого человека есть коробочка, в которой хранятся слова, и если много разговаривать, то, в конце концов, можно потерять дар речи. Сама она впадала в немоту всякий раз, когда её просили сделать что-нибудь умеренно сложное — например, сложить в уме два двухзначных числа.
Я появился в классе, когда все пересадки были закончены, и у будущей Груши не оставалось вариантов. Она окинула взглядом ряды парт и указала мне на единственный свободный стул — на предпоследней парте рядом с Ромкой.
К новому месту учёбы я отправлялся в противоречивых чувствах: мне выпал выигрышный билет сидеть не с девчонкой, а с пацаном, и это было здорово. Но цена удачи могла оказаться немалой: опасливое предчувствие, что теперь моя жизнь пойдёт по кривой дорожке, было хоть и мимолётным, но отчётливым. С Ваничкиным запросто можно было влипнуть в какую-нибудь историю — сам он то и дело в них влипал.
Ромка, он был такой — долговязый, нескладный, тёмные волосы вечно топорщились на затылке, а нос в виде усечённой снизу капельки придавал лицу мультяшное выражение. Должно быть, сам он считал своё лицо достаточно мужественным и часто для усиления мужественности начинал свирепо хмурить брови. В остальное время, когда он брови не хмурил, Ромка предпочитал кого-нибудь задирать и передразнивать — мимику, манеру говорить и ходить. Ваничкин происходил из военной династии, но ему больше подошло бы родиться в цирке.
Главной чертой Ромкиного характера была противоречивость этого самого характера. Он не вписывался в систему мироустройства, которая в ту пору подразумевалась сама собой. В соответствии с этим, естественным, как воздух, устройством плохо себя вести — разговаривать на уроках и хулиганить на переменах — могли только те, кому уже почти нечего терять, то есть двоечники и троечники. Например, никто не удивлялся, что Вадик Горкин редко делает домашние задания, прогуливает уроки и даже покуривает — на то он и второгодник. Те же, кто учился на «хорошо» и «отлично», вести себя плохо просто не могли.
Ромку притягивало то к одному полюсу, то к другому. Он лучше всех в классе соображал в математике, писал почти без ошибок и бегло читал. До полного отличника ему всегда оставалось самую малость, и не раз Юлия Степановна призывала Ваничкина «приналечь» и «поднажать» — поработать над ужасным почерком и не решать задачи в уме, а записывать в тетради все действия. Ромка, действительно, старался — нажимал и налегал, но затем случалось нечто, что отбрасывало его с завоеванных позиций далеко назад. То его застукивали за попыткой вскрыть древний огнетушитель из пожарного уголка, то он только по счастливой случайности не убивал Димку Зимилиса — капроновый чулок, который мы, раскрутив, по очереди подбрасывали вверх, порвался именно на Ромке, и камень из чулка угодил точно в середину Димкиного лица. Каждый проступок увенчивала двойка по поведению, которая охлаждала Ромкино рвение и в постижении учебных дисциплин.
С таким непростым человеком мне и предстояло делить школьные будни. Я не был уверен, что Ваничкин встретит меня благожелательно, ведь до сих пор между нами было мало общего. Но, видимо, Ромка тоже считал, что со мной ему повезло не соседствовать с Олькой Сухановой, и, когда я сел рядом с ним, он протянул мне под партой руку для рукопожатия, словно мы с ним заново знакомились.
Уже через неделю Ромка в знак высшего доверия показал мне шариковую ручку, которую он случайно нашёл в столе своего отца, капитана инженерных войск Ваничкина. Это была непростая ручка: на ней изображалась в двух ракурсах — спереди и со спины — женщина в чёрном купальнике. Стоило ручку наклонить, и купальники начинали приспускаться — они были из чёрной жидкости, Ромка сказал — из нефти. В конце концов, женщина оставалась полностью голой — если не считать туфель на высоких каблуках. В те времена изображения голых женщин были большой редкостью: Ромка предполагал, что эту ручку его отцу подарил друг по военному училищу, который теперь служил в ГДР[1].
Вскоре я уже удивлялся, как раньше обходился без Ромки, а Ромка удивлялся, как он обходился без меня. На физкультуре мы старались попасть в одну футбольную команду и отдавали друг другу пас, даже в ущерб игровой ситуации. По-братски тратили в школьном буфете карманные деньги. Даже дорогу домой разделили поровну. Наши дома стояли в одной стороне от школы, но Ромка жил дальше, по ту сторону проспекта Мира — широкой улицы из четырёх автомобильных дорог, разделённых между собой полосами газонов. В тот год мы учились со второй смены. Каждый вечер мы вместе пересекали проспект Мира до середины, ещё немного болтали и прощались до завтра: Ромка шёл дальше, а я возвращался обратно.
Мой замысел об африканском приключении недолго оставался для Ромки секретом. Как только он пришёл ко мне в гости, пришлось ему всё рассказать. Он спросил: что это за флажки на карте? Я уклончиво ответил: да так, но этот ответ ничего не объяснял. Ромка ждал более толкового рассказа. Он вытащил один из флажков, повертел его в пальцах, а потом вопросительно посмотрел на меня. Слово за слово я рассказал, что сочиняю книгу — о том-то и том-то. Ромка был поражён и сразу загорелся.
— Ух, ты! — сказал он. — Покажи!
К тому времени у меня было исписано листов десять, больше половины из них занимали списки снаряжения, которое всё время уточнялись в сторону увеличения. Но Ромка был слишком ошарашен, чтобы критиковать. Польщённый его вниманием, я захотел подробней остановиться на том, как мне видится развитие сюжета, но Ромка перебил:
— А давай на них нападут людоеды!
Он вовсе не набивался в соавторы. Ему и в голову не могло прийти, что по каким-то индивидуальным причинам я могу не принять его в такую потрясающую игру.
Я не считал свою книгу игрой. В её отношении у меня были самые серьёзные, взрослые намерения — в этой серьёзности и заключалась главная притягательность. Но и отказать Ромке было невозможно.
Так в отряде оказалось целых два Предусмотрительных Человека. Недели две я ещё считал себя главным в затее с книгой, но дальше наши права уравнялись, и Ромка всё больше норовил двинуть приключения по пути, который ему больше нравился. Он добавил в список снаряжения охотничье ружьё и патроны, а затем настоял на том, чтобы тетрадь хранилась у нас по очереди — день у меня, день у него. В первый же вечер своего хранения он украсил несколько страниц рисунками, изображающих битвы с людоедами, одетых в соломенные юбки и вооружённых костями огромных размеров. Рисунки были ужасны — как по содержанию, так и по исполнению, но я деликатно не стал критиковать и даже высказал несколько слов одобрения.
Наши школьные занятия начинались в два часа дня, и дальше у нас установился такой распорядок: Ромка приходил ко мне с утра, за несколько часов до школы, и мы начинали обсуждать книгу, а перед самым выходом из дома вносили в тетрадь основную суть событий. Иногда мы так увлекались, что начинали бороться — для тренировки к будущим испытаниям. Наши поединки проходили с переменным успехом — иногда побеждал Ромка, иногда я. Это наполняло нас дополнительной гордостью, что мы оба — не какие-нибудь слабаки, а тандем отчаянных ребят, которые не пропадут в любой переделке.
Но иногда мы спорили и даже ссорились. Придумывать книгу вдвоём оказалось гораздо интересней, чем в одиночку, но встречались и преграды. Если Ромке нравилась какая-нибудь моя идея, уже через десять минут он, увлекаясь, начинал считать, что сам её придумал. Это было ещё полбеды. С самого начала мы разошлись в вопросе о людских потерях. Мне хотелось, чтобы, несмотря на все злоключения, в нашем отряде все остались живы-здоровы, и концовка оказалась счастливой. Для Ромки приключения без убитых и раненых казались пресными. Он придумал сцену, где людоеды захватывали в плен несколько наших одноклассниц и самую толстую из них (то была Кума) съедали. А потом мы нападали на них, спасали остальных одноклассниц и убивали вождя людоедов. Ромка нарисовал план места предполагаемых боевых действий и хотел обсудить, кто с какой стороны начнёт нападение.
Я сказал, что людоеды не должны съедать Куму — она же живая.
— А ты думал, людоеды мёртвых едят? — возразил Ромка.
— Но они же не могут по-настоящему её съесть!
— Почему это не могут? Они же людоеды!
— А тогда почему она — живая? — я не жалел Куму, мне хотелось объяснить, что глупо писать, будто бы её съели людоеды, а она, как ни в чём ни бывало, ходит в школу и даже не подозревает о своей незавидной участи.
Но Ромке показалось, что я критикую его идею с нападением на лагерь каннибалов.
— На войне, если хочешь знать, — сообщил он запальчиво, — не только враги погибают, но и свои тоже!
— Подумаешь! — сказал я. — Кто ж этого не знает?
— Ты! Ты, оказывается, не знаешь! Вот как оказывается!
— Я? Почему это я не знаю?
— Потому что ты думаешь, что людоеды приходят на кладбище, разрывают могилы и жрут мертвецов! А они на самом деле едят живых!
— Ничего я такого не думал! Просто так будет не по-настоящему!
— Ха-ха! — сказал Ромка. — А в Африку они по-настоящему попали?
Для соавтора он совершил самый непростительный грех — усомнился в правдивости замысла.
— Ах, так, — сказал я, — не хочешь вдвоём придумывать, так и не надо!
— Ну, и пожалуйста, — сказал Ромка. — Сам придумывай свою дурацкую книгу! Ха-ха!
— Ну, и пожалуйста! Обойдусь и без дурацких людоедов! Ха-ха!
По сути это было разное представление о времени действия. Для Ромки африканские приключения были игрой воображения и проходили, хоть и не здесь, но — сейчас. Для меня — повествование о событиях, якобы уже случившихся и потому имеющих силу достоверности.
Наверное, мы и в жизни по-разному воспринимали время, только не подозревали об этом. Ромка не любил предаваться воспоминаниям, вчерашний день существовал для него в смутных очертаниях, он крепко пребывал в настоящем — был человеком действия и мыслил более конкретно. Меня же нередко уносило — вперёд или в сторону. Эта привычка появилась рано и как бы сама собой. Происходящее могло выглядеть так, будто кто-то наблюдает за мной со стороны, а иногда настоящее казалось прошлым. Потом я стал использовать это как приём от скуки — стоило посмотреть на обыденный день, как на воспоминание десятилетней давности, и действительность начинала приобретать какую-то особую, хотя и не совсем понятную, значительность.
Из-за этого часто запоминалась какая-нибудь ерунда — например, цвет неба над соседней пятиэтажкой в три часа дня, в сентябре, когда свежая печаль о прошедших летних каникулах усугубляется непривычно огромным домашним заданием.
Бывали странные периоды, когда время казалось несовременным — каждый раз это означало что-нибудь тоскливое, когда и пойти-то некуда.
Но иногда возникало подозрение, что всё неспроста, и что я — особенный. Не по своим личным качествам, а из-за чего-то другого. Например, из-за того, что мне придётся жить при конце света, или я буду одним из немногих одноклассников, кто вернётся с войны — если она вдруг начнётся.
Ссоры длились недолго. На следующий день Ромка, как ни в чём ни бывало, позвонил мне с утра и сказал, что кое-что придумал. Его идея и вправду была блестящей, но самому Ромке она впоследствии доставила крупные неприятности. Он предложил убрать фамилии и дать всем участникам отряда прозвища — тогда в случае гибели какой-нибудь Толстухи нас никто бы не смог обвинить в нереальности происшедшего.
Прозвища в нашем классе, разумеется, уже были — как правило, они основывались на фамилиях: Лёху Поцелуева называли Поцелуй, Алика Хрустицкого — Хруст, Наташку Башкурову — Башка или Шкура (кому как больше нравилось) и так далее. Для книги требовалось внести кое-какие изменения.
Хотя подразумевалось, что всё придуманное происходит с нами, об участниках приключений мы говорили — «они»: «А потом у них кончилась еда, и они увидели стаю обезьян». Это не мешало пониманию, кто есть кто. Димка Зимилис с моей подачи получил позорное, но казавшееся нам смешным прозвище Сифилис. А Юлия Степановна с легкой Ромкиной руки стала Грушей — фигура нашей учительницы и вправду сильно напоминала этот фрукт. Ромкин герой в отряде стал зваться Снайпером, для себя я предпочёл оставить прежнее звание — Шкипер. Прозвища давали простор для кровопролитных сражений — запросто погубив парочку-другую одноклассников, мы воскрешали их под новыми именами.
Одно было плохо — Ромка стал переносить прозвища из книги в жизнь. Однажды, когда перемена уже закончилась, а Юлия Степановна где-то задерживалась, и в классе стоял обычный гвалт, Ромка влетел в класс и выпалил: «Шухер! Груша идет!» — и изобразил Юлию Степановну. За какую-то неделю это прозвище приклеилось к нашей учительнице намертво.
Я испугался, что сейчас Ромка того и гляди начнёт рассказывать всем о нашей книге, и сказал: надо быть поосторожней. Но на Ромку предостережения не действовали. Он сказал: так даже лучше, если у всех будут прозвища, как в книге — больше похоже на правду.
В том году зима прошла на удивление быстро. Обычно уже в конце января я начинал тосковать по теплу и с нетерпением ждать весны. Но благодаря дружбе с Ромкой и мысленным путешествиям по Африке зима оказалась не в тягость — я с удивлением обнаружил это в начале марта, когда пошли последние снегопады.
Самый решительный поворот в африканских событиях произошёл месяца через полтора с начала нашего соавторства. Импульс к нему пришёл из внешнего мира — мы сменили октябрятские звёздочки на пионерские галстуки и теперь на призыв пионервожатых «К борьбе за дело Коммунистической партии будьте готовы!» имели право с законным энтузиазмом восклицать: «Всегда готовы!» В результате этого важного изменения, сделавшего нас взрослей и ещё сильнее вознёсшее над малышнёй из первых и вторых классов, события приобрели окончательный вид и получили глубокий смысл. Моя версия со сбившимся с курса самолётом была забыта, вместо неё появилась благородная цель: нас послали в Далекую Африканскую Страну помогать делать революцию, чтобы там было так же здорово и справедливо, как у нас. Мы уже знали, что во всех странах, где ещё революции не было, угнетённые бедняки только и мечтают о ней. Но у них нет Ленина, и поэтому они не знают, как её совершить.
А мы о Ленине знали много — какой честный он был в детстве и скромный, когда вырос[2]. Я довольно отчётливо представлял маленьких почти голых туземцев, которые жадно слушали наши рассказы о том, как Ленин после казни старшего брата сказал: «Мы пойдём другим путём», как он думал сначала о простых людях и только потом о себе, и как благодаря его гениальному плану при штурме Зимнего почти никто из атакующих не погиб. Потом мы отдавали маленьким туземцам свои пионерские галстуки, учили их завязывать так, чтобы узел получался квадратной подушечкой, и делать пионерский салют. Наши сведения о Ленине вдохновляли туземцев на восстание, а мы помогали им атаковать Главный бамбуковый дворец.
После того, как всё благополучно заканчивалось, самый древний и уважаемый старейшина племени улетал с нами в СССР, чтобы перед смертью побывать в Мавзолее и посмотреть на Ленина. А нас посылали на новое задание.
В книге всё обстояло просто отлично, но в жизни вскоре разразилась беда — из-за прозвищ. Однажды на перемене Ромка окликнул Димку Зимилиса, но Димка копался в своем портфеле и не услышал. И тогда Ромка крикнул: «Эй, Сифилис, оглох что ли?» Сразу несколько человек засмеялись, а у меня все похолодело внутри — я видел, что за Ромкиной спиной стоит Груша. Я даже видел, как меняется её лицо — вначале каменеет, потом надувается возмущением и, наконец, становится сердитым и решительным.
До конца перемены оставалось ещё минуты три, но Груша загнала всех в класс, поставила Ромку у доски и сообщила, что у нас произошло чрезвычайное происшествие — ЧП. Она потребовала, чтобы Ромка сам сообщил всему классу, как он обозвал Димку, и стала его допрашивать по всем правилам педагогики. Груша требовала ответить, где Ромка научился таким грязным словам, кто учил его обзывать своих товарищей, и ехидно интересовалась — называют ли дома друг друга такими словами Ромкины родители.
Ромка старался обходиться минимум слов и движений — еле заметно кивал или качал головой, склоненной так, что взъерошенные волосы на его затылке устремились к потолку. Мне было его отчаянно жаль, но больше всего я боялся, что сейчас он скажет, кто на самом деле придумал Зимилису прозвище Сифилис. После того, как выяснится, что таким непотребным словам Ромку не учили ни в школе, ни дома, у него не останется другого выхода, как выдать всех сообщников — то есть меня.
Но Ромка не выдал. Он перешёл к обычной в таких случаях тактике: не отвечать на вопросы, всем видом демонстрировать глубокое раскаяние и ждать, когда всё закончится.
Ждать пришлось немало: Груша разошлась не на шутку. Чтобы сделать Ромкино положение совсем незавидным, она вспомнила погибших на войне пионеров-героев — Лёню Голикова, Валю Котика, Зину Портнову, Марата Казея, Володю Дубинина. Патетически Груша спрашивала Ромку, как он думает: обзывали ли пионеры-герои своих товарищей грязными словами, или такие понятия, как «товарищ», «дружба», «взаимовыручка» были для них святыми? Ромка, похоже, считал, что — святыми, но не знал, как выразить это движением головы. Для прояснения своей позиции он сумел только длинно и жалобно потянуть носом воздух.
Мне было страшно обидно, что Груша сомневается в Ромкиных пионерских качествах и даже не подозревает, какие мы с ним на самом-то деле правильные — как готовы, рискуя жизнью, рассказывать о нашей стране, Ленине и пионерах далёким туземцам.
Но на остальных Грушина речь возымела действие: все сидели притихшие и — я видел это по лицам — осуждали Ромку, словно он осквернил память пионеров-героев.
Минуте на двадцатой Грушин запал стал иссякать. Она готовилась уже отправить Ромку на его место рядом со мной и напоследок обратилась к классу:
— Вы поняли, что обзываться нехорошо?
Нестройный хор ответил:
— Да-а…
— Ваничкин, ты это тоже понял?
Ромка кивнул — один раз, но энергично.
И тут Груша заметила поднятую руку нашей старосты и председателя совета пионерского отряда Ирки Сапожниковой:
— Ты хочешь что-то сказать, Ира?
Ирка вскочила с места и выпалила:
— А ещё Ваничкин вас всё время Грушей обзывает!
По классу прокатился то ли рокот, то ли вздох: это уже был перебор — Ирка била лежачего. Можно сказать: добивала раненого. А ещё было понятно, что она выделывается: Грушу называли Грушей уже чуть ли не месяц, и почему-то Сапожникова до сих пор молчала, а тут — проснулась. Стало ясно, что Ромке пришёл конец. И все в испуге ждали, что скажет наша учительница.
Она заговорила не сразу — Иркино сообщение её сильно задело. Когда Груша вновь обрела дар речи, в её голосе уже не было ни гнева, ни пафоса, ни лирической горечи — в нём остался один лёд.
— Это правда, Ваничкин?
Ромка не шевельнулся ни на миллиметр: кажется, он окаменел. Иркино предательство застало его врасплох, и он не попытался ни возразить, ни оправдаться. Это было полное признание вины.
— Ваничкин, — медленно произнесла Груша ледяным тоном, — ты сейчас же выйдешь вон из класса и больше сюда не вернёшься. Ты пойдёшь к директору школы и скажешь ему, что в дальнейшем я отказываюсь тебя учить. И объяснишь — почему. Ты меня понял? Если Георгий Варфоломеевич попросит меня вернуть тебя в класс, я, может быть, и верну. Если нет, — тут она сделала небольшую паузу, — если нет, ты, Ваничкин, можешь искать себе другое место учёбы — переходить в другой класс, в другую школу, куда хочешь. Вон!
Помню, больше всего в Грушиных словах меня поразило, что Жора Бешенный, он же — Папа-из-гестапо, должен будет не приказать Груше, а именно попросить. Это было как-то уж совсем неправдоподобно, а оттого ещё страшней.
С директором школы мы, младшеклассники, сталкивались нечасто, но его грозная слава и устрашающий облик внушали трепет и нам. Георгий Варфоломеевич был человеком за метр восемьдесят, с полуседой шевелюрой, почти всегда мрачным взглядом и очень сильный физически. На школьных субботниках он иногда демонстрировал, как следует выкапывать яму для посадки дерева или куста: для того, чтобы вогнать штык лопаты в землю, Жоре не требовалось нажимать на неё ногой — хватало усилия рук. Его ладони сами напоминали лопаты. Говорили, в стародавние времена Жорины дед и отец были сельскими кузнецами. Кажется, Георгий Варфоломеевич и сам ощущал себя хозяином кузницы по выковке аттестатов зрелости или, скажем, председателем хозяйства, выращивающего среднее образование. Он ежедневно обходил здание школы и пришкольную территорию, чтобы убедиться в том, что всё стоит-лежит правильно, и ничего не отломано. Его побаивались даже учителя физкультуры, а отпетые хулиганы, больше всего ценившие друг в друге способность не бояться рискованных ситуаций, не стыдились при одном только приближении директора придавать своим лицам смиренное, почти сиротское выражение.
Говорили, в своём кабинете Георгий Варфоломеевич бьёт хулиганов резиновой дубинкой по ладоням, поднимает их за уши над полом и, что ещё хуже, — заставляет смотреть в его страшные глаза. Каждый год десятиклассники[3] клятвенно клялись: в финале выпускного бала — когда все пойдут встречать рассвет в городском парке, и директор после банкета уже будет навеселе, — собраться вдесятером-впятнадцатером и жестоко отметелить Жору где-нибудь в кустах за многолетние унижения. Но за все годы его директорства праведная месть почему-то ни разу не состоялась.
На Жору иногда поступали жалобы в районный отдел образования, но, видимо, у Папы-из-гестапо там были крепкие связи, и, кроме того, наш микрорайон ещё не утратил репутацию окраины, где контингент учащихся по определению неустойчив и хулиганист — считалось, что удержать нас в рамках дисциплины и порядка может только особо твёрдая рука.
Диалектическое противоречие заключалось в том, что директор был и нашей маркой — косвенным предметом гордости. Сверстники из соседних школ смотрели на нас, как на отчаянных людей, выживающих в нечеловеческих условиях, и побаивались.
И вот сейчас подразумевалось, что Ромкина вина даёт Груше право — хоть и теоретически — отказать такому человеку! Что теперь она может это сделать. Понятно, что не откажет, но, если очень захочет, то…
Ромка медлил: Груша отправляла его на верную погибель. В то же время он прекрасно понимал, что надеяться на снисхождение — наивно. Он и не надеялся: он просто пытался врасти в пол.
— Мы ждём, Ваничкин, — скучным тоном напомнила Груша. — Из-за тебя класс не может заниматься.
Ромка длинно потянул носом.
Я думал: он сейчас заплачет — в такой ситуации это было бы непредосудительно.
Но Ромка держался.
Груша подошла к двери, распахнула её и указательным пальцем показала Ромке на выход:
— Вон из класса.
Ромка качнулся, изображая движение, но с места не сдвинулся. Тогда Груша подошла к нему и стала легонько подталкивать к выходу. Ромка стал чаще шумно втягивать воздух и слегка упираться, но силы были неравны. Шажок за шажком он сдавал позиции, а его упорство только придавало Груше решимости. Она вытолкала Ваничкина наружу, а затем энергично захлопнула дверь.
После произошедшего в классе установилось какое-то похоронное настроение. С одной стороны, Грушу можно было понять — кому будет приятно, когда тебя обзывают грушей. С другой, про Ромку вспоминалось только хорошее, даже не связанное с нашей дружбой — например, как прошлой весной он подобрал в школьном дворе выпавшего из гнезда птенца и пытался его выходить. Птенец вскоре умер, но Ромка ведь хотел, как лучше…
Когда минут через десять раздался уверенный стук в дверь, никто и не подумал, что это вернулся Ваничкин.
— Да, — спокойно произнесла Груша, разрешая войти.
Но входящий уже открывал дверь, не дожидаясь разрешения. Когда дверь распахнулась, и на пороге оказался директор школы, все застыли, как зрители в кино на самом невероятном повороте сюжета. Директор держал за руку Ваничкина — у Ромки глаза были красными от недавних слёз. Если бы за спинами этих двоих сверкнула молния, и ударил гром, их появление не произвело бы более ошеломляющего эффекта.
Наваждение продолжалось несколько полных секунд.
— Э-э, — сказал Жора Бешенный, стоя на пороге класса и глядя на окаменевшую Грушу с мрачноватой укоризной.
— Встали, встали! — Груша взлетела со стула, как надувной шарик, и стала усиленно дирижировать, показывая классу, что, когда входит директор, положено вставать.
Но директор махнул рукой, давая понять, что на этот раз вставать не обязательно.
— Юлия… э-э… Степановна…
— Да, Георгий Варфоломеевич? — Грушин голос вдруг сделался тоненьким, словно она не выучила урок.
— Значит, это… Пусть мальчик занимается.
Видимо, Жора тоже не представлял ситуаций, когда он должен Грушу просить: последние слова он произнёс с нажимом и недовольно покачал головой — так, словно задавал Груше нагоняй. Затем он слегка подтолкнул Ромку в спину, развернулся и, не говоря ни слова, вышел, закрыв за собой дверь — энергично, но без стука.
Груша была так потрясена, что даже забыла подсказать классу, что, когда директор выходит, положено вставать. Всё произошло очень быстро, и можно было подумать, что появление Жоры Бешенного нам просто привиделось.
Но оставался Ваничкин — значит, не привиделось. Ромка всё ещё избегал встречаться с Грушей глазами, но вся его фигура выглядела как-то более уверенно и даже слегка нагловато — словно он вернулся с того света и теперь мог быть на особом положении. Ромка уже не старался стать меньше, расправил плечи и смотрел не в пол, а в сторону. Казалось, он уже знает, что самое плохое позади, и теперь надо спокойно дождаться, когда ему разрешат сесть на место.
Некоторое время Груша смотрела на дверь, за которой скрылся директор. Потом её взгляд переместился на Ромку. Она не подозревала, что Ваничкин окажется маленьким колдуном. Грушино указание не возвращаться в класс без специальной директорской просьбы не следовало понимать буквально. По общепринятому сценарию Ромка должен был поплакать в коридоре, на перемене попросить прощения, а там уж Груша вольна была решать дальше — простить его или ещё помучить урок-другой. Ни один ученик в здравом уме не пошёл бы с повинной в кабинет директора без конвойного сопровождения. Ромка словно опять нарушил некое неписанное правило и решил невыполнимое задание с почти издевательской лёгкостью.
— Садись на место, Ваничкин, — наконец, Груша сочла, что пока это будет самое мудрое решение.
Ромка проскользнул на место и легко плюхнулся рядом со мной. В какой-то момент мне показалось, что теперь он не захочет со мной разговаривать — из-за того, что страдать ему пришлось в одиночку. Но, как только Груша стала объяснять новую тему, он еле слышно прошептал:
— Сапожникову убью!
Я также тихо ответил:
— Ага.
К перемене Груша немного пришла в себя. Она подозвала Ваничкина к своему столу, чтобы он пересказал свой диалог с директором и тем самым выдал потайную пружину произошедшего чуда. Но Ромку расколоть было непросто: он насупился, отвечал уклончиво, а иногда просто молчал.
— Ваничкин, ты меня слышишь? — спрашивала тогда Груша.
— Да.
— Ты понимаешь мой вопрос?
— Да.
— Так что же ты сказал Георгию Варфоломеевичу?
— То, что вы сказали сказать, — угрюмо бубнил он.
— А что я тебе «сказала сказать»?
Тут Ромка предпочитал не вдаваться в подробности.
— Ваничкин, ты меня слышишь или нет?
— Слышу.
— Ты сказал, что ты подло обзываешь свою учительницу? Сказал или не сказал?
— Сказал.
— А что тебе ответил Георгий Варфоломеевич?
— «Идём в класс».
— И всё?
— Да.
— Ваничкин, ты лжёшь.
Молчание.
— Ваничкин, я ведь пойду к Георгию Варфоломеевичу и всё выясню. Лучше признавайся: что ты сказал директору?
— То, что вы сказали сказать.
Большего от него Груша добиться не смогла. Но факт оставался фактом: директор пришёл в класс и велел Ромке учиться дальше. Всё получилось, как и требовала Груша.
После уроков, когда мы возвращались домой, Ромка рассказал, как ему удалось целым и невредимым проскользнуть меж Грушей и Жорой. Он не собирался совершать подвигов и идти к Папе-из-гестапо. Просто спустился в галерею, соединяющую здание младших классов с основным корпусом, и тут натолкнулся на директора. Встреча вышла случайной, но совпадение оказалось столь роковым, что Ромке показалось: Папа-из-гестапо уже всё знает и идёт за ним, чтобы отвести в свой кабинет для расправы. И тогда у него сдали нервы. Он ударился в слёзы, чем очень удивил директора.
Ещё больше Георгий Варфоломеевич удивился, когда узнал причину слёз. Из Ромкиных всхлипываний стало понятно, что Ромку выгнали из класса и направили в директорский кабинет за то, что он обозвал Димку Зимилиса грушей.
— Это у меня не специально получилось, — пояснил мне Ромка. — Хотел с самого начал рассказать, а когда он стал спрашивать, как я его обозвал, я почему-то сказал — груша.
— А он? — спросил я.
— Ну, сказал: ай-ай-ай, как нехорошо обзываться, сказал, чтоб я больше так не делал.
— А дальше?
— Сказал: пойдём в класс.
— Да уж, — выдохнул я. — Здорово получилось. Повезло.
— Да, — Ромка помолчал и сделал неожиданный вывод: — А всё-таки классный у нас директор!
— Ага, — согласился я.
Приятное открытие о наличии у Папы-из-гестапо души не облегчило участи Ирки Сапожниковой: сначала её едва не съели огромные африканские муравьи, потом крокодил откусил её ухо, и вдобавок она оказалась предательницей, которая выдала нас главному тирану из Главного бамбукового дворца.
Этим дело не кончилось. Однажды после уроков мы забросали Ирку снежками и набили её портфель последним грязноватым снегом. Чуть позже на стене в Иркином подъезде появилась надпись, сделанная темно-вишнёвой нитрокраской из баллончика, купленного в хозяйственном магазине за рубль пятьдесят: «Сапожникова сука!!!».
Это и была та самая кривая дорожка, ступить на которую я остерегался. На удивление она оказалась не такой ужасной, а кое в чём и притягательно-романтичной. За снег нам попало: Иркин отец нажаловался на нас Груше, а потом ещё не поленился позвонить домой — сначала Ромке, потом — мне. Ромке дома задали нагоняй, у меня, в основном, дело свелось к выпытыванию, кто из нас с Ромкой влюблён в Ирку. Мама сразу поняла, что всё объясняется именно этим, и чем больше я отрицал, тем сильнее она утверждалась в своём подозрении. Только, по её мнению, мы не смогли правильно выразить свои чувства. Мальчик, в соответствии с маминой позицией, если ему нравится какая-нибудь девочка, не должен забрасывать её снежками и устраивать разные гадости, а наоборот — должен стараться сделать что-нибудь приятное.
Но история с надписью осталась нераскрытой: мы с Ваничкиным умело замели следы. Чтобы потом нас нельзя было найти по почерку, мы писали печатными буквами и по очереди: одну букву — Ромка, следующую — я. А три восклицательных знака призваны были ввести потенциальное следствие в заблуждение, что надпись делали не два человека, а три, и так как нас двое, на нас никто не подумает.
Зима в том году прошла быстро, а вот весна тягостно затянулась. С наступлением тепла учиться стало невыносимо. Нас звали тропики, жирафы, слоны и маленькие туземцы, а Груша не только не сокращала количества уроков, но ещё и на дом задавала целую гору. Нас с Ромкой это возмущало.
— Тут детство кончается, — сказал я однажды в сердцах, — хочется погулять напоследок, так нет же! Три упражнения, две задачи, примеров четыре столбика!
— Ей-то что, — поддержал Ромка, — сиди себе, ставь оценочки, какие хочешь, а нам мучайся!
Нашему соседству за одной партой пришёл конец после того, как Ромка подбил меня сбегать посмотреть на Брежнева. Глава страны приезжал перед самыми майскими праздниками — его готовились встречать от самого аэропорта до центра города. Ещё за несколько месяцев город стали усиленно приводить в порядок, а анекдоты про Брежнева по популярности превзошли все остальные серии — про Чапаева и Петьку, про Вовочку и про Штирлица. Анекдоты к тому времени обросли длинющими бородами, их давно знали даже детсадовцы, но, когда кто-то снова брался рассказывать, слушали с удовольствием и солидарно похохатывали. Иногда за день можно было раз десять выслушать историю про то, как Брежнев обдурил Никсона или Картера.
Проезд кортежа ожидался совсем неподалёку от школы — по проспекту Мира, и было страшно несправедливо, что нам в этот день не отменили уроки. Получалось, все, кто хочет, могут посмотреть на человека, которого, сколько мы себя помним, каждый день показывают по телевизору, и только те, кто учится со второй смены, этой исторической возможности лишены.
— Мы успеем, — сказал Ромка.
— А вдруг не успеем? — возразил я.
— Успеем, вот увидишь.
По Ромкиным расчётам Брежнев должен был проехать, как раз во время перемены после второго урока.
— Как мы успеем за пять минут?
— А мы побежим! Минута туда, минута обратно, как раз за три минуты посмотрим! Подумаешь, опоздаем немного — может быть, больше никогда Брежнева уже не увидим!
В Ромкином голосе чувствовалась взрослая горечь — он словно призывал меня не быть дитём, а понять, что даже такой человек, как генсек может когда-нибудь умереть, и тогда наш шанс его увидеть будет упущен.
Думать о смерти Брежнева было немного кощунственно, однако я сдался.
Проспект Мира от нашей школы отделяло каких-то двести-триста метров, но все хорошие места были уже заняты: люди с транспарантами и цветами стояли в несколько рядов по обе стороны средней дороги у заградительных лент, и соваться туда было безнадёжно. Мы забрались на высокий парапет у продовольственного магазина: отсюда до проезжей части было значительно дальше, стоять тесновато — рядом скопились такие же зеваки, как и мы, — но видимость неплохая.
В ожидании Ромка вполголоса поведал мне о том, что, когда едет машина с Брежневым, запрещено кидать ему цветы — могут застрелить охранники.
— За что? — поразился я.
— Они могут подумать, что в букете бомба, — со знанием дела объяснил Ромка. — А что? Запросто!
Цветов у нас не было, а даже если б и были, мы бы их с такого расстояния не докинули, так что история была — на всякий случай.
Открытая «Чайка» с генсеком показалась минут через десять — она ехала плавно, но достаточно быстро. Леонид Ильич стоял в ней и легонько покачивал согнутой в локте рукой, его волосы казались более седыми, чем в телевизоре. Всё зрелище заняло обещанные Ромкой три минуты. Те, кто стоял у самой дороги, возбужденно рассказывали, что по лицу Брежнева текли слёзы, и это было приятно: по телевизору Брежнев никогда не плакал, а тут не удержался — значит, не забыл нас (в давние-давние времена он работал в нашем городе и, конечно, не предполагал, что станет главой государства).
В класс мы опоздали на добрую треть урока. Груша оставила нас стоять у дверей, на всеобщем обозрении — ей казалось, оттуда мы её лучше поймём. Из Грушиной речи следовало, что мы вернулись из опаснейшей экспедиции: нас могла сбить машина, мы могли провалиться в канализационный люк и изувечиться, нас могли задавить в толпе, на нас мог упасть электрический провод, и произойти ещё куча неприятных вещей.
— Вы об этом подумали?!
Мы переминались с ноги на ногу и не знали, что ответить. Самое страшное, что с нами могло произойти, как раз и происходило: больше всего мы боялись, что, когда вернёмся, Груша станет на нас орать. И вот, пожалуйста: она на нас орала.
Проработка длилась не очень долго: наверное, учительница понимала, что по большому политическому счёту мы не так уж и виноваты. И она наказала нас другим способом: меня вернула к Таньке Куманович, а Ромка стал делить парту со Светкой Малофеевой.
— Это ерунда, — сказал Ромка после уроков, — в следующем году перейдём в старшее здание, там по-другому станут рассаживать. Может, снова вместе окажемся.
Но, видимо, мы выпили из Груши последние соки. Через несколько дней она едва не отправила нас и ещё нескольких человек в тюрьму для тех, кто плохо себя ведёт и не желает учиться. Юлия Степановна где-то отсутствовала всю перемену перед последним уроком и ещё немного опоздала. А когда вернулась, на её лице лежала печать суровой озабоченности.
— Ну, всё, — сообщила Груша, — я только что из кабинета директора. Мы вместе звонили в колонию для малолетних преступников и договорились. Сейчас приедет машина…
После этого она стала вызывать к доске тех, кто наиболее злостно портил показатели класса. Ромка в чёрном списке оказался третьим, я последним — седьмым. Мы попали туда за поведение.
Раз мы не хотим нормально учиться и хорошо себя вести, сказал Груша, то нашим воспитанием займутся в другом месте — там, где помимо обучения надо ещё и работать.
На улице начинало темнеть, и больше всего меня испугало, что нас повезут куда-то в ночь. Кто-то всхлипнул, и это оказалось заразительно. Я тоже почувствовал непреодолимую тягу всплакнуть, но краем глаза видел, что Ромка пока не пролил ни слезинки — начинать реветь без него, было стыдно.
Казалось, Груша нас жалеет. Она напомнила, что каждого из нас уговаривала вести себя хорошо, стараться, налегать на учёбу. Но теперь у неё больше нет права оставлять нас в классе.
— Я говорила тебе, Круц? Я говорила тебе, Горкин? — вопрошала Груша. — А тебе, Ваничкин?.. А тебе, Сказкин?.. Теперь я уже ничего не могу поделать! Раньше надо было плакать о своей учёбе и поведении!
Потом она попросила Ирку Сапожникову сходить на улицу, посмотреть, не приехала ли машина зелёного военного цвета. Упоминание о военной машине сломило остатки самообладания: класс заполнился семиголосым рёвом. В тот момент я думал, что, если бы не подружился с Ромкой, то ничего бы этого не было. Я спокойно сидел бы за партой и жалел тех, кто стоит у доски, а теперь…
Ирка вернулась минут через пять и сообщила, что никакой машины не видно. Груша кивнула и выразила предположение, что сегодня почему-то не получилось, поэтому машина приедет завтра. Нас она отпустила по своим местам, взяв последнее обещание взяться за ум.
— А я не верил, что она всерьёз, — гордо сообщил мне Ромка, когда мы возвращались.
— Ну да! — не поверил я. — А почему…
— Ну, мало ли…
До конца учебного года оставался каких-то три с половиной недели, и на их протяжении Груша ещё не раз давала понять, что в колонии имеются для нас свободные места, но закончили мы год удачно — военная машина цвета хаки за нами так и не приехала.
С началом летних каникул мы стали пропадать в долине Роз — широкой и длинной лощине, неподалеку от наших домов. Она тянулась километра три-четыре вниз и заканчивалась парком культуры и отдыха с каскадом из трёх прудов разной величины. В парке было много клумб с розами, но наша, верхняя, часть долины Роз была неокультуренной. Розами здесь и не пахло, зато помимо обычных деревьев было много абрикосов, вишен, слив, яблонь и шелковиц — белых и красных. У Ромки была старая офицерская сумка его отца. В ней лежала наша тетрадь, компас, увеличительное стекло для разжигания костра, перочинный нож и спички — на тот случай, если зажечь огонь от солнца не удастся. С утра мы клали в сумку припасы — бутерброды или пирожки, или просто хлеб и устремлялись навстречу смертельным опасностям.
В долинке, как мы называли долину Роз, играть в африканское путешествие было и приятней, и сподручней — сидя на ветвях в засаде и поджидая людоедов или поджаривая на костре мясо носорога. Иногда мы отвлекались от основных событий и вели степенные беседы. Обсуждали, будет ли ядерная война, и что мы будем делать, если она, вопреки нашим сомнениям, всё же начнётся. Удивлялись, как первобытные люди догадались делать из зёрен пшеницы хлеб — мы бы с Ромкой до этого не додумались: ели бы себе яблоки, абрикосы и кукурузу. Или мечтательно делились, с кем из девчонок или взрослых женщин мы вступили бы в половую связь, будь у нас такая возможность.
Ромка поделился со мной мудростью, которую ему открыл старший двоюродный брат. Брату было уже пятнадцать, и он познал многие тайны жизни.
— Чтобы хорошо узнать человека, есть два способа, — со значением произнёс Ромка: — с мужчиной — как следует выпить, с женщиной — переспать.
— Переспать тоже, как следует? — на всякий случай, уточнил я, поскольку ещё слабо разбирался в этом вопросе (мои двоюродные братья со мной такими премудростями не делились).
— Ну да. А как ещё?
— А как понять — как следует переспал или нет?
— Ну, как-как…, — Ромка задумался. — Если потеряет сознание, значит — как следует.
— Да ты что! — я страшно удивился. — И им это нравится — терять сознание?
— Так ведь это от удовольствия, — объяснил Ромка. — Женщины же такие: чуть что — хлоп и в обморок.
Для меня это было захватывающим дух открытием: я почувствовал, как большой загадочный мир стал ещё больше и ещё загадочней.
— А как узнаешь, хороший она человек или плохой, если она сознание потеряла?
— Так она ж не сразу… Вначале целуетесь, всякое там разное…
— А-а…
В долине Роз мы с Ваничкиным стали братьями по крови. Об этом обычае то ли индейцев, то ли рыцарей Ромка прочёл в одной из книжек. Когда друзья хотели поклясться в вечной дружбе, они делали надрезы на руке и прикладывали раны одну к другой, как бы обмениваясь кровью. У Ромки было разбито колено, у меня — здоровенная ссадина на локте. Ромка отколупал часть корки, покрывающей рану на колене, а я расцарапал ссадину на руке. Когда появилась кровь, я приложил локоть к Ромкиному колену, и мы стали братьями.
Потом мы разъехались: Ромка к бабушке в далёкую Вологду, я немного позже с родителями — на море, в Балабановку. После этого мы уже никогда не были такими друзьями, как прежде. Летом Ромкины родители получили квартиру в новом доме — сравнительно недалеко от прежнего места жительства, но уже с другой стороны от школы. В новом доме у Ромки появились новые друзья — раньше они учились в других школах, а в нашем классе стали новенькими. И теперь по возвращении из школы нам было не по пути: Ромка шёл в одну сторону, а я в другую. Наша дружба незаметно сошла на нет за несколько месяцев.
Вскоре и я нашёл новых друзей — маленького, но крепкого Васю Шумского и очень курчавого брюнета Димку Зимилиса. Они жили в соседнем доме — в одном подъезде, на одном этаже, и помнили друг друга столько же, сколько и самих себя. Я тоже был для них давним знакомцем — мы прошли один и тот же детский сад, но с самого начала было ясно, что между собой они всё равно будут дружить больше, чем со мной — наша дружба всегда будет чем-то вроде трёхкомнатной квартиры с двумя смежными комнатами и одной отдельной.
Зато кривая дорожка с этой высоколобой компанией была исключена. Вася писал стихи: самое пронзительное рассказывало о парне, которого отправили воевать в Афганистан — он третий день сидел в окопе, вокруг все погибали, вскоре и ему предстояло погибнуть, и в последние часы он писал письмо своей девушке, которая вышла замуж за другого. А Димка уже знал, что станет психологом и претендовал на звание знатока человеческих душ. Он даже придумал собственный психологический тест: в нём надо было отвечать на вопрос «что тебе больше нравится?» — яблоки или груши, огурцы или помидоры, рыба или мясо, «АББА» или «Бони М», футбол или хоккей, блондинки или брюнетки. По результатам теста Вася оказался человеком с явно выраженными задатками к искусству, а я — скрытым левшой (видимо, из-за того, что сказал: «АББА», в то время как Димка считал «Бони М» — «главной группой ХХ века»).
С Ромкой мы почти не разговаривали — так получалось. Просто здоровались или обменивались повседневными фразами. Иногда мне казалось, это и незачем. Я воспринимал Ромку не так, как остальных одноклассников — у нас было общее славное прошлое, и неважно, что оно закончилось. Мне казалось, что мы оба это понимаем и помним.
Но я ошибался. В шестом классе мы едва не подрались на уроке физкультуры. У нас вышел спор, должен ли быть пенальти или нет. Ваничкин кричал, что я задел мяч рукой, хотя на самом деле такого не было, и я кричал, что никакого пенальти быть не может. Он обозвал меня вруном, а я ответил, что сам он врун. Так мы спорили, и вдруг Ромка свернул в сторону:
— Ты вообще в последнее время, — подбоченясь, с апломбом заявил он.
— Что — в последнее время? Это ты в последнее время!
— Тебе надо быть поосторожней!
— Сам будь поосторожней!
— Я тебя предупредил!
— Подумаешь! Так я тебя и испугался!
— Ага, не испугался! А у самого коленки дрожат!
— У кого? У меня?!
Мы не успели закончить — на поле появился физрук. Ромка предложил продолжить разговор после уроков, чтобы «выяснить отношения». Мы договорились встретиться в рощице возле футбольного поля — после уроков.
До конца занятий Димка с Васей поддерживали во мне боевой дух. Вася уверял, что Ваничкин только на словах такой грозный, а в настоящем деле он сразу струсит. Димка заклинал не забывать про мою левую и несколько раз просил вытянуть руки вперед, чтобы проверить, не нервничаю ли я
Я — нервничал. Но и не из-за самой драки или не столько из-за неё. Я помнил, что в наших поединках мы были примерно равны. И хотя с тех пор произошли некоторые внушающие опасение изменения (Ромка уже два месяца ходил на бокс, и это следовало учитывать), у меня в качестве запасного варианта имелся план: лягнуть его по коленке (возможно, той самой, которой он со мной братался), а потом, когда он скорчится от боли, заехать кулаком по морде.
Меня беспокоило, что драться придётся именно с Ромкой. Мне казалось, что такого между нами не может произойти — мы просто не имеем права бить друг друга. И ещё я почему-то сразу понял, что имел в виду Ромка под «ты вообще в последнее время». Я уже несколько недель пытался стяжать славу острослова, из-за чего острил по поводу и без повода на уроках и переменах. Мне казалось, что в большинстве случаев это выходит смешно, и всем нравится. Ромка дал понять, что — не всем. Возможно, его раздражало, что я начинаю выбиваться из его предоставления обо мне, как не очень заметном человеке, и он хотел дать понять, что мне лучше так и оставаться незаметным и не стараться выделиться. Я не считал себя незаметным и собирался доказать это в честном, хотя и безрадостном бою.
К последнему уроку меня слегка била нервная дрожь, но потом выяснилось — напрасно. Ромка в рощицу не пришёл. Вместо него явился другой наш одноклассник, который жил с Ваничкиным в одном подъезде. Он сообщил, что Ромка меня пожалел, и, вообще, у него дела.
Я возмутился: с какой стати он меня жалеет? А Вася и Димка тут же завопили, что Ромка просто испугался.
— Кого? — усмехнулся одноклассник. — Вас?..
Димка и Вася считали, что теперь я должен при встрече сказать Ваничкину что-то вроде: «Ага, ну и кто из нас трус?». Но на следующий день продолжения не последовало. Я сказал друзьям: Ромка — псих, и лучше с ним не связываться. Истинная причина крылась в другом: после того, как Ромка меня якобы пожалел, драться с ним почему-то стало страшновато.
Ещё я подумал, что Ваничкин в последний момент всё же вспомнил о нашей былой дружбе, и драться со мной ему показалось так же неприятно и совестно, как и мне — с ним.
Но эту мысль я почти сразу отверг — как слишком неправдоподобную и, в общем-то, ни на чём не основанную.
[1] Германская Демократическая Республика — страна, входившая в социалистический блок, возглавляемый . В ней размещались советские войска.
[2] В.И. Ленин (1870-1924) — основатель Коммунистической партии Советского Союза, руководитель Октябрьской социалистической революции, центральная фигура советской идеологии. При том, что СССР позиционировал себя как атеистическую страну, почитание Ленина носило псевдорелигиозный характер. Считался величайшим мудрецом и человеком без нравственных недостатков. Все поколения советских людей, начиная с детского сада, воспитывались на рассказах о «добром дедушке Ленине». Критика Ленина не допускалась даже в быту и влекла уголовное преследование.
[3] В позднем СССР полное среднее образование строилось на 10-летнем обучении. Десятый класс в средней школе был выпускным.