Луи не появляется до конца страды. Его отсутствие лишь усиливает мою тоску. Я не хочу жить без него. Но прежде я должна точно знать, что говорится в Кодексе Наполеона про собственность вдовы, когда она снова выходит замуж. После смерти Франсуа три четверти его собственности вернулись Филиппу. Пока Филипп оставался партнером, не было необходимости в официальной смене собственника винодельни. Но все изменится, если у меня будет муж, и не в мою пользу.
Вечером после уборки урожая я иду по виноградникам и сажусь у скалы. Над головой мерцают звезды – маячки мудрости. Особенно я люблю звезду Франсуа – она мигает мне, словно передает небесное послание. Франсуа говорит со мной так, будто сидит рядом. Он не хочет, чтобы я и дальше оставалась одна.
На следующий день я еду в коляске в Реймс, чтобы расспросить папа́ про Кодекс Наполеона. Как возмутительно, что Маленький Дьявол держит мертвой хваткой мою винодельню, даже если я выйду замуж.
Колокола Реймского собора звонят как безумные. Папа́ я нахожу в левом флигеле в траурной одежде. Он стоит на коленях, в руке мастерок. Я чувствую минеральный запах камня из карьера и сырой запах цемента в жестяном ведре.
– Подай мне вон ту плитку, – показывает он, и я кладу ее перед ним.
– Почему так звонят колокола? – спрашиваю я.
Он шлепает на пол цемент и кладет плитку, прижимает ее.
– Мы потерпели поражение в битве при Бусако в Португалии. Газеты Наполеона сообщают о 522 убитых, 3612 раненых и 364 пленных, а это означает, что Франция потеряла вчетверо больше.
Я почти падаю на скамью; мои проблемы кажутся незначительными по сравнению с такой бедой.
Папá скребет мастерком в ведре.
– А Наполеон называет себя ангелом победы. – Он выпрямляется, держась за поясницу. – По моим подсчетам, Реймс уже потерял три тысячи мужчин и мальчишек. Когда мы пришли в храм, нас окружили матери и жены погибших, они рыдали и рвали на нас одежду. Они просили меня остановить Наполеона – как будто он меня послушает. Я с трудом отвез твою мать домой. Она так напугана, что сейчас прячется в постели под одеялом.
– Как они могут обвинять тебя?
Он показывает большим пальцем на свой нагрудный знак с революционным девизом: «Свобода. Равенство. Братство».
– Наполеон назначил меня мэром; они знают, что он прислушивается к моим словам. – Он кашляет. – Я не виню их. Они устали. Голодные. У них погибли близкие.
– Неужели он не видит, какой вред наносит Франции? Убивает наших мужчин, морит голодом собственных граждан? Его надменность просто поражает.
Папá вытирает руки полотенцем.
– Теперь, с его верной австрийской женой и наследником, который уже на подходе, он породнился со всеми европейскими монархами: Романовыми, Бурбонами, Габсбургами, Ганноверской династией.
– И все они хотят, конечно, его свергнуть.
– Он будет править всеми. Это лишь вопрос времени. – Отец просит подать ему новую плитку.
– Какую? – На полу лежат плитки разной формы и величины. – Откуда вы знаете, какая подойдет вам сейчас?
– Вон та квадратная.
Я протягиваю ему плитку, он кладет цемент.
– Давным-давно, когда я бывал в Версале, я кланялся королю, и мои глаза фокусировались на большом пространстве между нами. Тот версальский пол представлял собой нечто удивительное. Плитки всевозможной формы и размеров сочетались между собой в поразительной гармонии, открывая путь к его королевскому величеству.
– Как вы придумываете этот узор?
– С помощью терпения. – Он кладет плитку в угол. Потом пытается встать с пола, падает и делает новую попытку.
Я беру его за руку и медленно тяну кверху.
– Не надо стареть. – Он трясет согнутым пальцем. Я целую его в обе щеки.
– Вы не можете стареть, папá. Вы должны доделать это крыло дома.
Папá крестится.
– Я поклялся могилой матери, что не умру, пока не закончу этот пол. – Он лезет в карман траурного сюртука, вытаскивает фляжку и делает большой глоток, потом дает ее мне.
Сладкий, пряный запах кальвадоса, излюбленный напиток Луи. Странное совпадение.
– Я не помню, чтобы вам нравится кальвадос. – Я пью, наслаждаясь сладким жжением в горле.
– Луи привозит мне бутылку каждый раз, когда возвращается в Реймс, – говорит папá.
– Он приходит к вам? Почему? – Я делаю большой глоток из фляжки.
– Рассказывает мне, что видел и слышал по дороге. – Папá садится на скамью и берет фляжку. – Пару недель назад он задал мне интересный вопрос. – В уголках его глаз собрались морщинки.
– И каким был твой ответ? – У меня вспотела спина.
– Я дал ему мое благословение.
– Но если я выйду замуж, что станет с моей винодельней? – спрашиваю я, усаживаясь рядом с ним. Папá морщится.
– Кодекс не благоволит к женщинам, как тебе известно. Вдовец может жениться, чтобы в доме была хозяйка, но вдова сохраняет свою компанию, только пока остается вдовой.
– Значит, тогда я потеряю винодельню.
– Формально да, твоей фамилии на шампанском уже не будет, но разве это имеет значение? Жертва, возможно, стоит того. – Он в шутку стучит пальцем по моему носу. – Доверяй своей интуиции в этом вопросе.
Я целую его в щеку.
– Я сейчас загляну к маман, раз я здесь.
Я иду по версальскому полу и вглядываюсь в плитки, обдумывая свою ситуацию. Если я выйду замуж за Луи, то потеряю винодельню. Если сохраню винодельню, то потеряю Луи. Все тот же старый цугцванг.
– Маман. – Я стучу в дверь и слышу стон. – Маман, можно войти? – Услышав невнятное бормотание, распахиваю дверь. Раскрашенная ткань органди волнами свисает с потолка словно побеги лозы – так маман велела парижскому декоратору. Ей хотелось, чтобы ее спальня напоминала цветущие джунгли. Неприятный, зловонный запах обжигает мне ноздри, у меня тут же слезятся глаза. Парики на подставках окружают ее кровать словно головы жертв Большого террора. Отодвинув зеленую драпировку балдахина, я ахаю от неожиданности. Волосы у маман, тонкие и неопрятные, не скрывают шелушащуюся, с серо-зеленым оттенком кожу головы.
Она мечется по постели в своем темно-зеленом платье, цепляется пальцами за бахрому на высоком воротнике, хрюкает, словно дикий кабан. Вероятно, ее душит воротник. Я пытаюсь расстегнуть крошечные пуговки, но она так дергается, что у меня ничего не выходит.
Она рвет на себе платье, и шов немного лопается. Я пытаюсь разгрызть его зубами, но мне больно губам. Наконец я стягиваю с маман платье, и она издает ужасающий вопль. Сочащиеся кратеры покрывают ее тело, пахнут гнилью и горечью. На ее теле практически нет кожи – сплошное болото из гноя и крови.
– Что за переполох? – Папá отодвигает свисающие полотна и встает рядом с нами.
– Господи, что это такое? – Его руки повисают над ее изъязвленным телом. Он падает на колени возле кровати. – Ох, моя дорогая.
– Давно это у нее? – спрашиваю я.
– Не знаю. – Папá пожимает плечами. – Она спит здесь в своей спальне.
Маман дрожит, кровь и гной пропитывают ее простыни. Я пытаюсь найти чистую простыню, но ее гардероб набит платьями, перчатками и шляпами, все зеленого цвета. Она стонет и извивается.
Паника подступает к моему горлу, я вспоминаю Франсуа. Это не должно повториться.
– Помогите мне перенести ее в другую комнату.
Папá берет ее на руки и несет в соседнюю комнату. Там мы укладываем ее на чистое белье.
– Привезите доктора Жирара, – говорю я папе. – Нет, доктора Бланшара, он моложе, и его образование более современное.
Папá глядит на маман, раскрыв рот.
– Идите, папá. Привезите скорее доктора Бланшара.
Наконец он уходит.
Я двигаю стул к ее постели. Она шевелит рукой.
– Это ты, Барб-Николь?
Я беру ее руку, пронизанную зелеными венами.
– Я здесь, маман. Доктор уже едет.
Почему я не замечала, что у маман все так плохо? Потому что избегала ее как чумы, меня напрягали ее вечные придирки и раздражение.
– Ты упрямая эгоистка, – сказала бы маман.
И была бы права.
Доктор Бланшар настаивает, чтобы мы ждали за дверью, и я веду папу в библиотеку, наливаю ему коньяк.
– Я не могу потерять ее, Барб-Николь. – Он сжимает стакан, глядит в янтарную глубину. – Когда я изнемогаю под тяжестью моих обязанностей, она рассказывает мне пикантные сплетни, поет глупые песенки, и я смеюсь от души. Когда я хочу все бросить и уйти, она напоминает мне, почему я не могу этого сделать. Когда я хочу сбежать из города, мы едем кататься на лодке в парк Шампани. Мои дни не начинаются без ее великолепной улыбки, и я не засыпаю, пока она не поцелует меня на ночь… – Он говорит и говорит, и чем больше он говорит, мне кажется, что он говорит о ком-то другом. Но все равно теперь я гляжу на маман немного по-другому, глазами папá. Может, и правда, не будь я такой упрямой, я бы видела, что она всегда желала мне добра.
Мы выпиваем еще по порции коньяка, и тут в библиотеку заглядывает молодой доктор. У него горят щеки.
– С ней будет все в порядке? – спрашиваю я.
– Только время это покажет. Я сделал припарку из арники, листьев оливы и алтея лекарственного.
Папá идет навестить ее.
– Отчего она заболела? – спрашиваю я.
– Отравление мышьяком от зеленого красителя.
– Маман одержима зеленым цветом. – Почему я не настояла, чтобы она перестала его носить? Какая я бездушная. – Зачем в краситель для одежды добавляют мышьяк?
– Понятия не имею. Это смертельный яд. – Он трет покрасневшие глаза. – Я пользовал несчастных, которые работают с этим красителем. У них позеленели ногти, а кожа была вся съедена. – Он берет свой саквояж. – Держите вашу мать подальше от всего зеленого. И каждый день меняйте повязки.
Я провожаю его до двери, благодарю, закрываю дверь и прислоняюсь к ней. Почему я не видела ничего дальше своего носа? Почему не видела, что маман убивала себя из-за своего тщеславия? Мой Нос – поистине проклятие, раз он отгораживает меня от всех и заставляет преследовать собственные эгоистичные цели.
Войдя в спальню маман, я срываю зеленые полотна органди, зеленое постельное белье из тафты, шторы, сдираю со стен обои. Выношу их порциями, складываю в печь для сжигания мусора и поджигаю. Дым обжигает мне глотку, но мне плевать.
Я чуть не потеряла маман. Я могла бы почувствовать это раньше, если бы не закрывалась от нее. Она могла умереть от этого красителя, и никто бы ничего не понял. Мне стыдно за свою черствость, и я хочу это как-то исправить.
Когда я прихожу на следующий день, чтобы сменить маман повязки, папá встречает меня в дверях. У него красные от слез глаза.
– Она уходит, Барб-Николь. – Он хватает меня за руку.
– Нет, папá, она поправится.
Он роняет голову на грудь, раздавленный горем.
– Папá, я должна вам признаться. Я чувствовала у нее запах яда, но игнорировала его. Мне надо было сообщить вам об этом.
Он глядит мимо меня, потом до него доходит смысл моих слов, и он роняет мою руку и отворачивается.
– Маман желала тебе только добра, а ты всячески сопротивлялась. Ты думаешь только о себе, и тебя не волнует, что ты обижаешь людей. И вот теперь твои эгоизм и самомнение стоили жизни твоей матери.
Каждое его обвинение пронзает мне грудь.
– Вы правы, папá. Я должна была остановить ее.
Его рука показывает на дверь.
– Покинь этот дом.
– Нет, папá. – Я хватаю его за лацканы. – Позвольте мне увидеть ее. Мне нужно ее увидеть.
– Сейчас не время для сожалений и признаний. Твоя мать умирает. – Он хватает меня за плечо. – Твоя мать покинет этот мир с улыбкой на лице.
Вырвавшись из его рук, я бегу наверх по ступенькам и слышу за спиной его рыдания.
Маман лежит в постели, большие комки припарки привязаны к ее ранам. Мне в ноздри ударяет запах елового гроба, но я отказываюсь его блокировать.
– А-а… мой маленький Нос. – Ее худые пальцы гладят мою руку. – Я предлагаю тебе сделку. – Она дышит со свистом.
– Я согласна на все, маман.
– Я откажусь от зеленого цвета, если ты выйдешь замуж. – Она улыбается тонкими зелеными губами.
Мое сердце разрывается от жалости и стыда. С самого рождения я отказывалась слушать ее голос приличия и здравого смысла.
Я с нежностью сжимаю ее руку.
– Тогда я пойду к моему другу и отвечу на его предложение.
– Самое время. – Ее смех переходит в слабый кашель.
– Вы правы, маман. Пора. – Я целую ее в обе щеки, больше не залепленные сердечками и цветочками, теперь все болячки на свету.
Мы хороним маман на фамильном кладбище Понсарденов возле лабиринта. Папá заказал двойной могильный камень с их именами, датами рождения и смерти. Его даты открытые.
– Барб-Николь, я знаю, что ты говорила ей. Она не стала тебя слушать. – Жан-Батист старается утешить меня на похоронах. – Ты не должна себя винить за решения, которые принимают другие люди. Его бледно-фиолетовые ногти прижимаются к рубашке с защипками. – Я знаю это лучше, чем все остальные.
После похорон папá удаляется в незаконченный флигель и запирает массивную дверь. Каждый день я стучусь в нее и на пороге оставляю ему еду. Я молюсь, чтобы когда-нибудь он открыл дверь и мы поели бы вместе.
У могилы маман я сажаю куст гардении, чей запах всегда не могла терпеть. Теперь я лелею ее вечные духи.
Почему понадобилась трагедия, чтобы показать мне, как сильно я люблю Луи? Он был моим верным компаньоном после смерти Франсуа, помогал мне расширять винодельню. И вот теперь, когда война разрушила всю торговлю, он просит меня выйти за него замуж. Его не винодельня интересует, а я.
Я запрягаю Призрака в кабриолет и еду в таверну «Кокатрис», она находится в оштукатуренном помещении с тяжелыми поперечными балками. Я понимаю, почему Луи чувствует себя здесь как дома. Куры бегают и клюют зеленую траву во дворе: белые эльзаски и немецкие бентамки с пышной грудью и экзотическими хохолками, оранжевым оперением и черным хвостом. Парочка петухов щеголяет ярко-красными гребнями и бородкой. Лошадь тянет шею к желобу и пьет.
Старый, хромой немец в горчично-желтых штанах и баварской жилетке выходит из таверны с большой глиняной миской, прижатой к животу. Он разбрасывает корм, и куры сбегаются к нему, хлопая крыльями.
– Доброе утро, – говорю я. – Мне нужен Луи Боне.
– Кто его спрашивает?
– Я его работодательница.
– Так вы вдова Клико? – Он обводит меня взглядом с головы до ног, и я чувствую, как у меня встает дыбом шерсть на загривке.
– Я пришла не для инспекции. Луи в таверне? – В окнах я не вижу никаких признаков жизни.
Он бросает корм у моих ног, и меня окружают куры.
– Господин Боне ждал известий от вас больше недели. Сидел тут в этом кресле, глядел на дорогу и читал «Дон Кихота». – Он сердито фыркает. – Я знаю, он уважал вас, вдова Клико, но я хочу вам сказать, что нельзя так обращаться с работниками. Даже с простым разъездным агентом.
– Мы заканчивали сбор винограда и давили его. – Еще у меня умерла мать, но я не хочу приводить это в свое оправдание. – Луи знает, как мы заняты в такое время. Он мог бы и сам приехать ко мне.
– У мужчины есть гордость. Ему казалось очень важным, чтобы вы пришли к нему.
– Ну, вот я и пришла. Позвольте мне поговорить с Луи.
Немец снова фыркает.
– Вы все не приходили, и однажды он страшно напился и сделал предложение моей служанке Беатрис, красивой девушке вот с такими большими… – Он подносит руку к груди. – Он увез ее в Мангейм. – Он бросает очередную горсть корма мне под ноги, и куры склевывают его с моих туфелек.
– Вероятно, вы ошиблись. Луи сделал мне предложение. – Внезапно я чувствую приступ тошноты и хватаюсь за живот.
– Очевидно, вы ничего не ответили ему. – Он усмехается щербатым ртом. – Моя служанка оказалась не такой привередливой. Он нравился ей много лет, но его всегда интересовали вы.
– Он сказал, когда намерен вернуться?
– Беатрис уволилась с работы и забрала с собой все свое добро. Мне будет не хватать ее. Она прекрасно готовит.
Куры гадят вокруг моих туфелек, их черно-желтый помет гуще и больше, чем у наших кур. От отвратительной вони у меня скручивает живот.
– Где у вас туалет?
Старик показывает на дверцу с луной и звездами. Но я уже не могу сдержаться, и меня тошнит на траву.
Я глажу Феликса, лежащего на моем письменном столе. За окнами меркнет дневной свет, тени удлиняются и падают на книжные полки. Не могу сказать, что сержусь на Луи. Не могу я винить и судьбу. Я сама определила ее: нелегкую судьбу вдовы и единственной хозяйки винодельни «Вдова Клико-Понсарден».
Филипп советует мне закрыть винодельню. Войны сделали невозможным предпринимательство. А без Луи… ну… Гроссбухи не лгут: расходы превышают доход. Но как быть с сотней работающих у меня вдов, которые должны кормить свои семьи?
Проглотив гордость, я пишу Луи на его адрес в Мангейме, представляя себе, как он там живет со своей красивой невестой. Стиснув зубы, я поздравляю его с женитьбой и прошу остаться у меня разъездным агентом.
Луи не отвечает. По-видимому, это и есть его ответ. Луи ушел.