ЧЕРНЫЙ ЛОМОТЬ

— Нету, нету больше моей землицы! — с тоскою проговорил дед Адам, следя взглядом за землемерами.

Молодой учитель, босиком, закатав штаны, шагал по влажному от росы полю, а за ним, поскрипывая, ползла железная рулетка. Кривица — толстый, самодовольный хозяин паровой мельницы в Асенове — крикнул:

— Ты правильно отмеряй-то, учитель! Ошибся ты, сбился! Больно уж много у тебя получается. Не слишком ли глубоко руку в мой карман запускаешь? Ну-ка, пройдем еще разок.

Кривица, пыхтя, нагнулся, ухватил другой конец рулетки. Металлическая лента поползла по засохшей земле, шипя, точно утка, защищающая свой желторотый выводок. Кривица тоже вошел в хлеба. И потонул в них — только голова поплыла над колосьями, как тыква по зеленой глади реки.

Дед Адам безнадежно махнул рукой и отошел в сторонку, к меже — глаза б его не глядели! Уселся под грушей, вытащил из кармана платок и стал вытирать лоб, по которому годы проложили глубокие борозды. Шумели высокие хлеба, и старик неслышно забормотал:

— В последний раз нынче сел я отдохнуть в твоей тени, старая груша. Тут, к твоим ветвям, привязывала когда-то мать мою зыбку. Тут вязал снопы мой отец и складывал их в копны. Он носил белые холщовые штаны и белую рубаху. Лицо обгорелое, как зажаристая хлебная корка, брови выгорели. На его паламарке был выдолблен глубокий крест. На этом поле и я вязал снопы, за семью жницами поспевал, заслушавшись песен Латинки, дочки деда Ангела-Ямалии. Как она пела, озорница! Когда поженились мы, первым долгом сюда пришли, кукурузу сеять. Я пахал, а она шла следом, в руке мешок с семенами, опускала в борозду зерно за зерном. Красивая была женщина, носила шерстяной расшитый пояс с перламутровыми пряжками, на каждой пряжке вычеканен конь — скачут друг дружке навстречу. И мы в те времена молодые были, горячие, точно буйные кони. Смело мчались по жизни, ничто не в силах было нас остановить. Куда подевались, куда ускакали те кони? Поглотило их время, точно хищный зверь. На той самой ветке, что качала меня, висели и люльки трех моих сынов. На полях Фракии без времени полегли двое из них, остался у меня теперь лишь меньшой, самый любимый…

Старик полез за пазуху и достал оттуда сложенный листок бумаги, завернутый в носовой платок. Развернул его и стал по слогам разбирать написанное.

«…Тут чужая сторона. Никто на тебя и не взглянет, никто куском хлеба не поделится. Поскорей пришли, отец, денег. Ты пишешь, что нету у тебя и банк не дает ссуды. Так продай большое поле! Кривица купит. Я писал ему. Он рад купить, только бы ты дал согласие. Ты должен сейчас помочь мне. Дай мне возможность доучиться. А о завтрашнем дне не тревожься. Когда окончу курс и стану врачом — поселюсь в каком-нибудь городе, на побережье. Возьму к себе и тебя и маму. Чтоб могли вы отдохнуть на старости лет. Ты будешь читать газеты, попивать кофеек и ходить на рынок за свежей рыбой. Вот и вся твоя будет работа. А мама будет нянчить внучонка и петь ему песенки — так, как только она одна умеет…»

«Доктор Петко Адамов. Деда Адама меньшой, что ль? Уж этот дед Адам! Сказал: «Последнюю рубаху с себя сниму, а выведу сына в люди, выучу!»

И выучил.

Вот как будут говорить люди, а дед Адам только ходи да нос задирай.

— Твоя правда, дед Адам. Точь-в-точь двадцать семь декаров и три ара. А мне, как на глаз прикинул, вроде показалось меньше. Беру и землю, и хлеб на корню, — сказал Кривица, сворачивая рулетку и алчно оглядывая буйные хлеба, почтительно, как молодуха свекру, кланявшиеся ветру.

— Нет, хлеб не продам. Я его сеял, я и соберу. Что же это — уж и хлебушко тоже у меня отнять надумал, — разволновался дед Адам.

— Дело твое. А только иначе земля мне без надобности. Подумай, дед Адам! Хорошенько подумай. Чтоб потом не говорил: обманул, мол, меня Кривица. Как же так? Я денежки выкладываю, сына твоего в доктора вывожу.

— Нету больше у меня землицы! — сокрушенно произнес дед Адам и поднялся на ноги. Отряхнув приставшую землю, глубоко вздохнул и медленно зашагал к селу.

* * *

У доктора Петко Адамова — собственный дом в прекраснейшем из городов Черноморского побережья; сад, где растут черешни, груши, розы и кактусы; жена — изящная дама с руками, словно выточенными из слоновой кости, и ногтями цвета граната. Она посиживает в саду, вдыхает соленый морской воздух и тоскует. Доктор безумно занят. Сей молодой человек, возвратясь из Европы, растолкал локтями толпу старых медиков и проложил себе дорогу. Со всей округи тянутся к нему хворые крестьяне с изможденными лицами и лихорадочным блеском глаз, в толстенных грубошерстных штанах даже в самые жаркие дни, с заветной бумажкой в пятьдесят левов, тщательно завязанной в носовой платок. Доктор — член всех благотворительных обществ. Председатель местного хорового кружка. Руководит клубом трезвенников. Выступает с проникновенными докладами от имени женского кружка «Герань», секретарем которого является его супруга. Сей молодой человек быстро поднимается вверх по общественной лестнице. И совсем забыл о двух стариках, которые последнюю рубаху с себя сняли, чтобы дать ему образование. Высоко взлетел молодой человек. Повесил на двери блестящую табличку, где черными буквами выведено: «Доктор Петко Адамов».

* * *

«Любезный сынок наш Петко! Четыре годочка ожидали мы с матерью, что ты пригласишь нас к себе, чтоб приехали мы поглядеть, как ты живешь да порадовались на тебя и твою красавицу женушку. Почему ты так поступаешь, сынок? Почему забыл нас? Знал бы ты, как худо нам живется. Ох, и худо! Ведь что было у меня хорошей земли, то продал я Кривице, и остался я теперь как дерево без корней. Такие подошли дни, что в амбаре хоть шаром покати. Сердце разрывается, как подумаю, до чего мы дожили. Летошний год пришлось продать и огородик в Росене, где мать, бывало, сажала понемножку и фасоли, и лучку, и гороху, и огурчиков. Продали, ничего не поделаешь — на хлеб денег не было. Купил у Кривицы пять мер пшеницы, наполовину с куколью. Помололи ее, спрятали в ларь и замок повесили. По нашим расчетам дотянем до зимы. А там — хоть снег жуй. Мать, Петко, каждый день слезы льет. В пятницу, не говоря ни слова, пешком в город отправилась. К тебе надумала в гости. Шла, шла, дошла до монастыря Святой Троицы, а дальше идти уж мочи нету. Привез ее обратно Маслинка — тот, что возит подсолнух на маслобойню. Подсадил ее к себе на подводу и денег не взял. Теперь уж нам понятно, Петко, что ты нас к себе не возьмешь. Одна надежда на бога — авось смилостивится над нами и скажет: «Идите ко мне, дед Адам и баба Латинка, будет вам горе мыкать на этом свете». Прежде ты хоть немного денег присылал, а в этот год ничего. Слух идет, ты стал богатым человеком. Не найдется ли там какого местечка и для меня? Может, замолвишь словечко в общине — не возьмут ли меня в дворники — за одни харчи бы согласился… Я-то еще держусь, а вот мать от нужды и заботы вовсе извелась…»

* * *

Какой-то человек — худой, в резиновых царвулях, подпоясанный красным фракийским кушаком, запыленный, небритый, вошел в кабинет доктора Адамова. Доктор просматривал в это время рукопись последнего своего доклада, озаглавленного «Хлеб наш насущный». Он рассеянно пробегал глазами странички рукописи, а мысли его были прикованы к кухне, где шипели в жиру именинные цыплята.

— Тебе что? — спросил доктор, не оборачиваясь.

— Из деревни мы, господин доктор, привез вот гостинец вам от бабушки Латинки и деда Адама.

Гость пошарил в своем мешке и вытащил оттуда маленький узелок.

— Ах, мои родители все-таки вспомнили, что у них есть сын? Как они там?

— Хорошо, господин Адамов. Уж куда лучше.

— Конечно, хорошо. Чистый воздух, солнце, свежие яички, масло, брынза. А письма не прислали?

— Было письмо, но дед Адам нагнал меня у самой околицы и взял назад. «Дай, говорит, письмо сюда, а отвези, говорит, моему Петко, доктору, ломоть хлеба, который мы с его матерью едим».

— И это все? — спросил доктор, принимая узелок.

— Все. Счастливо оставаться, господин доктор. Прощенья просим!

Когда крестьянин вышел из кабинета, доктор Адамов развязал узелок и увидел там ломоть хлеба, выпеченного руками его матери.

— Да они смеются надо мной! Это не хлеб. Это кусок глины!

Доктор Адамов рассердился, в гневе схватил ломоть и швырнул в отворенное окно. Два воробушка, копошившихся в золотистом песке садовой аллеи, подскочили к брошенному ломтю, клюнули разок и тут же улетели прочь.

Спустя полчаса молодой доктор в белоснежном чесучовом пиджаке вышел в сад. Нагнулся, поднял ломоть хлеба и стал пристально его разглядывать. Чья-то невидимая рука стиснула ему горло, начала душить.


Перевод М. Михелевич.

Загрузка...