Татары прискакали на вороных конях.
Уже созревали черешни. Молодые женщины и девушки с лукошками в руках взбирались на деревья. Ребятишки целыми пригоршнями запихивали в рот спелые ягоды. Струйки алого сока стекали по их щекам. Наливались под летним солнцем хлеба. На холмах, словно желтые облака, колыхались в зное поля пшеницы. Звенели удары молота в сельской кузнице. Криворукий кузнец Данаил отбивал серпы. Старики чинили телеги, готовясь возить снопы, а старухи нарезали ранние груши и раскладывали их на плетенных из лозняка щитах сушить — на случай, если кто захворает. В неподвижном воздухе повис зной.
Черная и грозная орда поначалу выросла у церковища орешчан, над Данаиловым виноградником. У испещренного старинными письменами покосившегося каменного креста, где на Петров день крестьяне колют яловых овец и дряхлых баранов и пьют густое красное вино, появился всадник — низкорослый, с длинным острым копьем, в одежде из шкур, с барабаном, с золоченым рогом на шее. Его раскосые глаза впились острым, хищным взглядом в Ореш и застыли. Через мгновенье на холм вылетело еще двадцать всадников. Черной тучей заслонили небо — синее, как глаза славянина. Тряхнули копьями. Подул тихий летний ветерок. Колыхнул бунчук высоко над их головами. Всадники затараторили о чем-то между собой быстро, нетерпеливо и так же неожиданно, как и появились, отступили назад и исчезли в густом лесу в долине — охотничьих владениях боярина Дамяна. С черешни, что отбрасывала прохладную тень на Данаилов виноградник, соскочила высокая худенькая девушка в белой рубахе, с желтыми, как осенняя листва, волосами, в пестром шерстяном переднике. Она подхватила с земли свое лукошко, перепрыгнула через низкий плетень из терновника и охнула: в ногу вонзилась колючка. Проворно нагнувшись, вытащила ее и побежала вниз, перелетела по узким мосткам через реку и свернула в глухую деревенскую улочку. Синяя, как фиалка, бабочка испуганно забила крылышкам над мостками, метнулась к воде, под ветви ив и полетела к синему пруду, что у Дамяновой мельницы. Там, у пруда, сгорбленная женщина расстилала на камнях для просушки белые как снег рубахи. Мельница не работала. Вскоре слева показался всадник. Низко припав к взлохмаченной гриве коня, он понесся к винограднику, перемахнул через плетень, метнулся вниз по белеющему между корневищами лоз склону и с маху влетел в пшеничное поле у самого Ореша. Чуть не утонул в высокой пшенице его конь, поплыл по глубокому морю хлебов. Протянулась вслед за татарином дорожка сломанных колосьев. По этой дорожке устремился за ним второй, третий. Вся орава кинулась вправо к селу. А орда все прибывала. Муравьиной тучей выползали из-за холма черные гости. Окружили Ореш. Ворвались в село разом со всех сторон.
Где-то, за садами, за плетнями, затрубил рог — протяжно и жалобно, как теленок, зовущий мать. Мигом высыпали на улицу орешчане. Бросились искать спасения за каменной церковной оградой, с трудом протискиваясь сквозь узкие ее ворота. Татары ждали только повода, чтобы начать резню. С волчьим воем, с гиканьем носились они по кривым желтым улочкам, под обломленными ветвями грушевых деревьев, обнажив ятаганы, натянув нетерпеливые луки. Но некому было дать им отпора. Мужчины, которые могли схватиться с ними, ушли с Дамяном на войну. Вот уже два месяца, а от них ни слуху ни духу. Замерло село. Только заливались истошным лаем собаки, да куры с громким кудахтаньем метались по дворам. Вдруг из чьей-то открытой дубовой калитки показался крошечный светловолосый ребенок в красной рубашонке и проворно пополз на четвереньках к колодцу на другой стороне улицы. Высокий татарин, увешанный золотыми монистами в три ряда, пришпорил своего коня и пустил его на младенца, осмелившегося пересечь ему дорогу. Конь, в котором было больше жалости, чем в седоке, легко, словно птица, перескочил через ребенка, не задев его. Из-за плетня раздался отчаянный женский крик. Малыш обернулся и удивленно уставился на большой лохматый хвост удалявшегося коня. Тяжелый камень просвистел над самой головой татарина. Тот остановился и повернул коня. В это время из ворот выскочила стройная золотоволосая девушка и, метнув на злодея яростный взгляд, прыгнула, словно лань, схватила ребенка и бегом помчалась назад. Татарин поднял копье, замахнулся, но стройный девичий стан, перехваченный широким красным поясом, мелькнул у него перед глазами, обдало его благоуханием юного тела и, словно пламя разгоревшегося костра, сверкнуло золото шелковых волос. Он опустил руку. В сердце медовой струей хлынула нежность, кровь вспыхнула, дрогнули колени. Он привстал в стременах, гикнул и, как черный орел, полетел к площади. Остановил грабеж, утихомирил галдящую орду. Вложив в ножны свой ятаган, въехал во двор церкви. Потянулся, сорвал гроздь черешен, колыхавшихся на ветке, точно зерна черных афонских четок, у церковных дверей. Орешчане открыли окованную железом, глубоко вросшую в землю дверь. Первым вышел из нее белобородый старец — старейшина села. Он поклонился татарину и возвел очи к небу. Татарин положил в рот сорванные черешни и проглотил вместе с веточками.
— Еды и вина для моих воинов и женщину, чтоб соловьем пела мне песни! — приказал гость на чистом болгарском языке и снова протянул руку к спелым, налитым плодам. Конь его перебирал копытами на каменных плитах двора. Сверкнули искры из-под копыт и угасли, утонув в вечерних отблесках солнца, низко склонившего голову над самым церковищем.
Столы были накрыты. Друг подле друга на пестрых подушках расположились вокруг низких столов гости. Перед ними поставили жареных ягнят, разломили еще теплые караваи с румяной корочкой. Прислуживали им молоденькие девушки. Проворно сновали они взад и вперед. Подавали еду, наливали в зеленые расписные чаши густое вино, привезенное фракийскими виноделами для боярина Дамяна из солнечного южного города. Высоко запрокидывая глубокие ковши, татары с жадностью пили и остервенело, точно собаки, рыча рвали зубами мясо. Глаза у них разгорелись, они начали сбрасывать с себя одежду, и некоторые уже сидели за трапезой по пояс голые. В свете лампад лоснились их черные плечи. Ярко сверкали золотые перстни на руках. Татары грубо хватали девушек, подносивших им еду. Дергали их за белые рубахи, обнимали за талию. Девушки тихонько вскрикивали. Страх обуял их юные души. Хан Татар сидел в переднем углу, опершись о побеленную стену. Над его головой мерцала лампада — веточка чернильного орешка, опущенная в глиняную плошку, наполненную маслом. Красноватые ее отблески падали на трехстворчатую икону. Хан Татар был красив собой — высокий смуглый лоб, ясный взгляд и русые усы, небрежно повисшие книзу. На его шее горело, переливалось золотое монисто. Девушки поглядывали на драгоценное монисто и с завистью вздыхали. Вынутый из ножен старинный тяжелый кинжал с белой костяной рукоятью лежал на низком столе перед пирующим ханом у самого его колена. Хан Татар резал этим кинжалом хлеб. Костяная рукоять была украшена мелкими рубинами, поблескивавшими точно просяные зернышки. Нежная улыбка блуждала на губах татарского главаря. Против него, у самой стены, стояла золотоволосая девушка — та, которая одна во всем Ореше встретила его камнем. Она смотрела на него. Два широко раскрытых, испуганных глаза ловили взгляд Хана Татара и, едва поймав, прятались за ресницами. Груди девушки трепетали под грубой тканью рубахи словно два голубя, стремящиеся вырваться на волю. А какие, должно быть, плечи у этой стройной славянки. Хан Татар мысленно касался влажными от вина губами ее плеч, и кровь пела в его сердце.
На Дамяновом гумне горели костры. Начальники пировали в доме, орда — на гумне. Над высокой, по колено, грудой пылающих углей посредине гумна два здоровенных татарина держали на плечах громадный вертел, на который была насажена целая воловья туша. Оглушительно галдели рассевшиеся вокруг костров татары. Потрескивал огонь, тяжелым облаком стлался густой запах жареного мяса. В соседнем саду притаились среди ветвей ореха два мальчугана в белых рубахах, без шапок. С жадным любопытством наблюдали они ночное пиршество татар. Зловеще кричала в темноте ночи сова. Сидевший у костра, опершись спиной на плетень, татарин с серьгами в ушах беспокойно вертел головой и вглядывался во тьму, пытаясь отыскать глазами птицу. Этот крик в ночи иглой пронзал ему сердце, и он весь дрожал, охваченный суеверным ужасом. Вдруг он заметил в листве ореха белые пятна рубах. Пламя самого большого из костров вспыхнуло, осветило сад и выдало детей. Не сводя глаз со своих жертв, затаив дыхание, татарин достал из-за спины лук и натянул тетиву. Просвистела невидимая стрела. Пронзительный детский крик разорвал тишину ночи. Зажужжали татары, словно развороченное осиное гнездо, и мгновенно затихли, когда их неугомонный собрат перебросил через плетень тело ребенка в белой как снег, окровавленной рубашке.
Заиграли дудки. Зазвенели серебряные бубны, загрохотали, словно грозовые тучи, барабаны. Залаяли собаки. Заходила под ногами земля. Среди всего этого шума возник, пробил себе дорогу и полетел к безмолвному ночному небу чарующий женский голос. Он летел из открытого окна Дамянова дома, где пировали начальники. Пела Латинка. Очарованная красавцем татарином, покоренная его ясными синими глазами, она пела, как птица, как поет на закате жаворонок, повиснув над сжатыми, притихшими полями, где разбросаны снопы тяжелых колосьев и дикие маки роняют алые, отцветшие лепестки. Она пела, слегка покачиваясь в такт песне, и две жалкие медные монетки позвякивали на ее шее, то появляясь, то исчезая в вырезе рубахи. Нет ничего на свете краше пения молодой красивой девушки. Татары не сводили с нее глаз. Они мысленно срывали с нее одежды, прижимали к своей груди, лихорадочно перебирали пальцами ее волосы. Ловили каждое слово ее песни, и горло перехватывало от волнения. Только Хан Татар не смотрел на нее. Слушал, нахмурившись, потупив взор, и острием своего кинжала чертил на полу кресты. Какие-то неясные, грустные мысли нахлынули на него. В душе зажурчали ручьи талых вешних снегов и мгновенно умолкли… Зазвенели колокольчики стада. Где-то вдали вспыхнуло зарево небесного пожара. Алое, как кровь молодого ягненка, низко склонилось над степью солнце, упало в зеленый шелк травы и затерялось там. Татарская орда раскинула шатры, разложила костры, насадила на вертела куропаток и тонконогих ягнят. А вон сидит, прижавшись к колесу телеги, маленький пленник, глотает слезы и смотрит куда-то на юг. Опускается ночь. Высыпали на небе редкие звезды. В бескрайней дали осталась родимая сторона. Душа так и рвется назад. Словно птенец с неокрепшими крылышками силится перелететь через холмы, падает в колючки изгороди и жалобно пищит. Ищет родное гнездо, где можно укрыться, прильнуть к теплому материнскому крылу. Маленькая, осиротевшая душа, как ты сюда попала? И откуда-то из тьмы, из-за длинной череды дней и ночей доносится голос матери:
— Где же ты, дитятко, куда ты девалось, солнышко мое?
Как похож этот голос на голос девушки, что поет сейчас для него…
Все стерла рука времени в памяти татарина. Даже лица матери не помнит. Помнит только тот единственный вечер в степи, когда глотал соленые слезы. Человек, ставший ему отцом, точно собачонке бросил мальчику жареное крылышко. Потом взял в свой шатер, обнял, уложил на траве рядом с собой. Согрелся ребенок, словно в материнских объятиях. Уснул и во сне всю ночь бежал за матерью. Она мчалась по какому-то страшному лесу, то и дело исчезая за стволами деревьев, а у малыша ручьем лились из глаз слезы. Когда он проснулся — рукав у татарина был насквозь мокрый. Малыш рос. Привык пить кобылье молоко, научился скакать верхом, метать копье, с пятидесяти шагов пронзать стрелой лист на дереве. Научился рыскать по чужим землям, грабить да убивать. А когда вырос, сам собрал орду и повел ее на юг.
Кончила песнь Латинка. Из груди татар вырвался вздох. Один из них — широкоплечий, с коротким туловищем на тонких ногах, с толстой шеей, поднялся из-за стола. Словно медведь, пошел он на девушку и, приблизившись к ней, осклабился во весь рот. Зубы его сверкнули точно жемчужное ожерелье. Латинка отпрянула в ужасе: нос у татарина был отрублен. Страшилище. Он протянул руку к ее плечу, но, прежде чем он его коснулся, булатный клинок с костяной рукоятью со свистом вонзился в стену между черной рукой татарина и белым плечом девушки. Затрепетал, зазвенел, точно струна. Татарин обернулся и встретил ледяной взгляд своего повелителя. Он снова осклабился, отвесил поклон и, не проронив ни слова, вернулся на свое место.
Пир продолжался допоздна. Костер на гумне стал угасать. Седым пеплом подернулись тлеющие угли. От жареного вола и следа не осталось. Фыркали привязанные к садовому плетню кони. Над Орешем взошла серебристая, ясная луна. Она заглянула в недвижные глаза убитого ребенка, навзничь лежавшего у костра в белой рубахе, простроченной кровавым швом. Казалось, он спит — спит с открытыми глазами, но уста его были бездыханны. В пальцах правой руки зажата горстка зеленой травы.
Поднялись из-за стола начальники, и началась охота на девушек, что прислуживали им — кто какую схватит, без разбора. Переловили, словно кур, стиснули в медвежьих своих объятьях. И разбрелись по горницам опустевшего Дамянова дома. Латинка и Хан Татар остались одни. Татарин молчал. Догорала, потрескивая, лампада над его головой. Мучительно напрягая память, он словно начал припоминать, как когда-то давным-давно засыпал он в колыбели под такое же тихое потрескивание лампады… Латинка ждала, что вот-вот и ее схватят две могучих мужских руки. Она заранее сдалась.
— Как тебя зовут? — вдруг поднялся молодой татарин и подошел к ней.
— Латинка. А ты Хан Татар, — тихо произнесла девушка.
— Хан Татар.
— А другого имени у тебя нет?
— Почему ты спрашиваешь?
— Люди говорят, ты болгарин.
— Нет.
— Зачем таишься? Ты говоришь, как мы.
— Девять лет брожу по болгарской земле.
— А глаза?
— Что глаза?
— Как у нас.
— Как у тебя.
— И вправду. Ах, какое у тебя монисто! Ты, должно быть, богатый. Негоже мужчине монисто носить. Где ты его взял? Для своей татарки небось? Она красивей меня?
— Нет у меня татарки.
— Почему? Ты разве еще ребенок?
— Потому, что все женщины вашей земли — мои.
— Вот как? Какие черные у тебя волосы, а усы — русые.
— Почему ты бросила в меня камнем?
— Потому что ты налетел на сына кузнеца Данаила. А Данаил мне второй отец. Я хозяйство у него веду, за виноградником ухаживаю. Видишь, какие руки шершавые? Работаю от зари до зари.
Хан Татар взял ее за руки. Огнем вспыхнуло сердце девушки, зарделись щеки, заколыхалась нежная грудь.
— Потрогай мои волосы, посмотри, какие они. Мягче на всем свете не сыщешь. Как душа. Правда?
— Ты спала когда-нибудь с мужчиной? — спросил татарин.
Латинка вздрогнула, опустила глаза.
— Никогда.
Благодарный, он ласково провел рукой по ее волосам. Смуглые пальцы тонули в нежных золотых прядях.
— Тебе не грустно?
— С чего мне грустить? Ты красивый. Я видала тебя во сне. Не веришь? Хочешь, побожусь? Сколько раз ты мне снился. Только не такой, как сейчас, а страшный, страшный… Господи, чего только не наснится!.. Когда-то ты грабил только боярские хоромы, народ не обижал. А теперь — всех подряд. Неужто не жаль тебе бедняков? Я одну песню знаю — для тебя. Старинную. Хочешь, спою тебе?
— У тебя голос волшебницы.
Хан Татар схватил ее за плечи и загляделся на нее. Точно ягодка. Он увезет ее с собой в татарскую землю — как нежный цветок среди унылых степей, украсит она его орду и, как соловей, будет петь ему песни.
— А можешь ты меня поднять высоко-высоко? — спросила вдруг Латинка.
— Как ягненка.
— А ну!
Хан поднял ее. Она засмеялась — сущий ребенок, — стала болтать ногами. Рубаха ее зашуршала. А когда он опускал ее на землю, ослепительно сверкнули белые колени.
Задохнулся опаленный степными ветрами разбойник, провел рукой по лбу. Рука соскользнула вниз, по лицу, нащупала золотое монисто. Он порывисто снял его и надел на нежную шею Латинки.
Смутилась она.
— Опояшу тебя серебряным поясом с жемчужными пряжками, обую в башмачки, усыпанные кораллами.
— Когда?
— Когда станешь моей женой.
— Ты увезешь меня в татарскую землю?
— Увезу.
— И заставишь переменить веру?
— Нет, не заставлю.
— Какой ты добрый! Каждую ночь буду зажигать лампаду в память покойной матушки, буду качать в люльке маленького татарчонка и петь. До чего я люблю петь! Больше всего на свете. Прошлым летом, когда померла у боярина Дамяна жена, наказал он мне плакать над ней, потому что голос у меня звонкий. Принялась я голосить, а слезы из глаз — ну никак не льются. Вместо рыданья хлынула из горла песня. Такая уж я — ничего не сделаешь. Чудна́я.
Хан Татар снова протянул руку к ее волосам, и чем взволнованней дрожала рука, тем горше становилось у него на сердце. За распахнутым окном дышала усыпанная алмазами летняя ночь. Теплый ветер клонил темную листву деревьев. А листва рвалась навстречу ветру, как невеста навстречу жениху… Где-то вдали пропел петух.
— Спать пора, — прошептала девушка.
Хан Татар погасил светильник. В темноте девушка казалась ему русалкой. Качнулись золотые монетки на ее шее, зазвенели и смолкли…
Ночь была на исходе. Глубокая, непроглядная ночь. Низко опустилась луна, зажгла висевший под стрехой медный котелок, хлынула через раскрытое окно в горницу. Хан Татар спал глубоким сном, рубаха на груди расстегнута, губы пересохли. Лоб омывали потоки лунного света. Латинка лежала, широко раскрыв глаза, рядом со спящим красивым юношей, на его сильной теплой руке. Ей мерещился далекий татарский аул. Птицы с красными коралловыми лапками садились ей на плечо. Просили: пой! Ребенок с миндалевидными глазками неловко шарил ручонкой по ее рубахе, открывая ротик, искал ее грудь, — и зубки у него сверкали, точно жемчужинки. Ей так хотелось, чтоб этот ротик прильнул к ее отяжелевшей материнской груди, и она почти явственно ощущала боль на плечах — там, где остались два темных следа от веревок люльки, в которой она носит своего сына. А когда выпадет у него первый зубик, она зашьет его в ладанку и повесит ему на шею, чтоб не тронули его змеи-гадюки в высокой траве, чтоб миновали вражьи стрелы. И вдруг она вспомнила, что где-то в татарской земле есть у нее брат, который тоже носит на шее ладанку, а в ней свой первый выпавший зуб.
— Ты узнаешь его, доченька, по двум родинкам под левой рукой и по ладанке, — говаривала ей покойница мать, и каждый раз, как произносила она имя своего угнанного в полон ребенка, сердце ее заходилось от муки.
— Андрей, — прошептала Латинка. — А вдруг доведется с ним свидеться где-нибудь в татарской земле? Милый мой брат, да я с первого взгляда его узнаю и примусь ему рассказывать, рассказывать…
Она приподнялась. Луна залила ее своим светом. Наклонилась Латинка над головой жениха. Господи, да он и не похож на татарина! Какие русые у него усы — цвета спелой кукурузы. Как хочется поцеловать его в лоб. Что это — у него тоже ладанка? Что зашила туда его мать? Да что могут зашивать татарки? Где его сердце? Она прижалась ухом к обнаженной смуглой груди своего мужа, с которым еще не была обвенчана, и вслушалась. Сердце отозвалось радостным биением. Милое сердце! — промолвила Латинка и потянулась, чтоб его приласкать. Бесшумно коснулась рукой тела татарина. Он улыбнулся во сне. Губы его зашевелились. И у него тоже родинка. Темная родинка под самой рукой. Господи, да у него их две! Глаза ее расширились, сердце замерло. Она раздвинула рубаху на его груди, и луна позолотила две темные родинки, две мерно шевелившиеся букашки. В ушах девушки прозвенел голос матери — из могилы донесся:
— Ты узнаешь его по двум родинкам и по…
— Ах! — ужаснулась девушка. — Не может быть! Это не он! Глаза ее недвижно застыли. Задрожали плечи. Она вскочила, поспешно вытащила вонзившийся в стену кинжал, наклонилась над татарином и срезала ладанку. Дрожащими руками распорола ее. Отнялись, опустились руки… Клинок выскользнул на землю. Она вся помертвела, как пташка, завороженная взглядом гадюки. И вдруг услышала голос — тихий, тихий, словно котенок мяучит. И увидела, что к ней ползет золотоволосый ребенок, ищет ее в темноте. Она нагнулась, схватила его, толкнула дверь и выскочила из дому. Сломя голову бросилась бежать вниз по улице, осененной причудливой тенью ветвей, к глубокому омуту против Дамяновой мельницы…
И рассказывают старики, что и поныне, когда случается запоздавшему путнику летней ночью подъезжать к Орешу по татарской дороге, то у Дамяновой мельницы навстречу ему выходит девушка в белом, садится на замшелый мельничный жернов на берегу, а на коленях у нее — мертвый ребенок.
Перевод Б. Ростова.