РОСЕНСКИЙ КАМЕННЫЙ МОСТ

— Как бы мне дознаться, мама, висит ли еще на мне тот грех?

— Да ты о чем, сынок?..

— Эх, мама, не знаешь ты…

— Три года ты уже лежишь. Три лета тянулись одно за другим, как длинный караван; прошли под твоим окном, заглядывали к тебе. Пели молодые дрозды на вишне. Три раза наливались ягоды черным соком. А ты не сорвал ни одной. Трижды на гумне поднимались высокие копны… Неужто тебе опостылел белый свет? Неужели не хочется тебе выйти на солнышко, посмотреть на деревья и поля, на красивый мост? Посмотреть, как расцвели девушки? Три лета ты лежишь неподвижно.

— Ах, мама, не мил мне уже белый свет!

— Что ты, сынок!

Лампада заливает красным светом лицо больного. Сидящая у постели сына старая женщина тихонько поглаживает его руку. И не знает, как лучше расспросить его. По щеке матери медленно ползет слеза. За окном мягко дышит светлая ночь. Вдруг зашелестят деревья, будто кто-то шепчется над черными плетнями. Тихо качаются ветви. Выглядывают сквозь их густую листву белые трубы, словно хотят увидеть, спит ли окутанный мраком мир. Серый котенок смотрит в окно удивленными глазами.

— Помнишь, мама…

— Что, сынок?

— Как начал я строить Росенский мост… Было лето. Милка подарила мне белую рубашку с красной вышивкой. Я так радовался этой рубашке!

— Помню, как будто это было вчера. В то лето тебе исполнилось двадцать два — в самый раз жениться.

— Все меня дразнили, что я, мол, не смогу связать Черкювское поле с селом, пойти против реки, осилить ее, опоясать каменным поясом и укротить, как молодую жену. А я знал, что смогу. Семь лет ходил я с отцом по чужим краям, ставил людям дома. Научился камень класть, и стало мне это дело сподручно. Отец поглядывал на меня весело. Как-то раз спустились мы к реке, чтобы срубить старый тополь, — помнишь его? Сели на берегу. Внизу бежала и пела быстрая, шальная Росица. А вербы наклоняли темные верхушки к самой воде, чтобы испить прохлады.

Отец сказал:

— Слушай, Манол, то, чего не смог я, сделаешь ты. Вот на этом месте. Соединишь два берега, свяжешь два мира. Там, на той стороне, растут хлеба. Дай людям мост — пусть они пройдут по нему и уберут свой хлеб.

На старом тополе пела птаха. Я слушал дивную ее песню и спросил отца:

— А смогу я построить для них мост?

— Сможешь. Запомни хорошенько, — здесь самое подходящее место. Мост пусть будет большой, каменный, с четырьмя сводами. Покличь мастеров из Фракии, чтобы они тесали камень. В помощь собери крестьян. И ничего не бойся. Будут тебя помнить, пока свет стоит. Доброе дело сделаешь.

Вверху пела пташка, и крылья ее казались серебряными. С них стекали светлые капельки. Я сидел и думал: и не скажи мне об этом отец, все равно я его построил бы. Во-он он передо мной — ох, какой мост! Я увидел его, мама, таким, какой построил. Как обруч, опоясал он реку. А она, хитрая желтая змейка, выбивается из-под него, вьется, вытягивает свое сверкающее тело и кидается, освобожденная, буйная, вниз к синим холмам. И услышал я, как загрохотали большие, тяжелые телеги, как глухо задребезжали их грядки и закивали головами круторогие делиорманские буйволы.

— Запомни, что я тебе еще скажу, — услышал я отцовский голос, — когда начнешь строить мост, замуруй в него тень того, кто тебе дороже всех.

Я вздрогнул.

— А кто мне дороже всех?

— Сам знаешь.

Больной умолк. Оконце лизнуло желтое лунное пламя. Смеясь, кинулись наперегонки упавшие на белую улицу тени. Ночь, расстелив серебряное покрывало, посеребрила все кругом. Вдали, на темной равнине, невидимый посланец бродил по полям и расспрашивал нивы, хотят ли они пить, чтоб напоить их назавтра.

И поля ему отвечали.

— Отец ушел в лучший мир, а меня оставил одного строить мост. Знал я, как его строить, да не знал, должен ли принести я жертву, человека загубить. Кто на это ответит? А весна меж тем послала аистов оповестить всех, что она приближается. Появились лохматые, загорелые каменотесы и начали стучать и долбить. Я принялся за работу. Было мне и хорошо и страшно. Не легко, мама, загубить человека. Как на это пойти? Кого замуровать? Близился назначенный день. Вскопали мы оба берега. Я ходил как потерянный, думал и вовсе ума решусь… Как-то раз вечером пошел на отцовскую могилу. Упал на нее, начал руками раскапывать землю.

— Скажи, кого? Ведь ты знаешь.

Но могила молчала. Разве заговорит когда сырая земля?

Я вернулся домой и задремал лишь на заре. Мне приснился отец. Он спускался с горы. Был, как всегда: с широким красным поясом, на плечи наброшена домотканая куртка, а в правой руке — белый орел. Остановился отец на высоком берегу Росицы и крикнул мне:

— Смотри хорошенько, куда сядет орел, когда я его выпущу. Он покажет тебе, кого замуровать. Не бойся, сынок!

Он поднял птицу и выпустил ее. Орел взмахнул белыми крыльями и взвился в небо. Описал три больших круга над селом, стал опускаться и вдруг пропал, будто сброшенный вниз камень. Я не видел, куда он опустился. А отец поглядел на меня, покачал головой и пошел к реке. Перед ним предстал мой мост, и он перешел на другую сторону. Там он остановился, оглядел мост с одного конца до другого и махнул рукой. Я услышал:

— Пора!

Я вздрогнул и вскочил. Надо мной стояла ты, мама, и говорила: «Пора, Манол, уже светает. Телеги уж давно двинулись. Вставай! Мастера стучат».

Я вышел из дому, но побрел не к мосту, а дал крюк ко двору деда Ноя, чтобы повидать Милку и все ей рассказать. Вдруг да мне станет легче. Но когда я подошел к их дому и поднял глаза, я так и замер. В Милкином саду на ореховом дереве сидел белый орел. Точь-в-точь такой, как тот, которого выпустил отец. У меня потемнело в глазах, зашумело в ушах. Я бросился на кладбище, к могиле отца, чтоб отыскать его, кости его вырыть, спросить, как мог он указать на Милку. Мой родной отец! Или ему меня не жалко? Вздор! — что можно спросить с мертвеца?!

На мосту пели каменотесы. Росица уносила слова песни, шумела.

Они и знать ничего не хотят. Поют и строят. Перебрасывают камни набрякшими, огромными, как лопаты, руками. Они вмуруют в камни свою чудесную песню. Хорошо им! А я? Кого замурую я?

Я сел на могильный холмик и нашел глазами Милкин орех. По небу неслось светлое облачко. Казалось, чья-то светлая душа купается в лучах утренней зари. Когда вечером я увижу Милку, как взгляну я ей в глаза, что скажу?

Я склонился перед почерневшим крестом. Из глаз моих полились слезы. Я забылся…

Внизу на дороге я увидел клубы желтой пыли, услышал звон колокольчиков и громкие крики. Потянулись возы со снопами — и конца им нет. А в первой телеге, мама, наверху, на шесте, сидит пташечка, та самая, что пела на тополе, — и клюет зерно. Доехав до реки, телеги остановились на берегу, но никто их не распрягал. Они ждали.

Кого ждали?

Я встал. Протер глаза, провел рукой по лбу: нет никого. Только внизу строят мост и перекликаются между собой каменотесы.

Я решил: пусть будет так, как мне суждено.

Вечером к источнику пришла моя Милка, наклонилась, чтобы наполнить медные ведра: странно блеснули ее сережки, когда я измерял ее длинную, черную тень.

Только месяц нас видел…

В ветвях зачирикала птичка. Котенок навострил уши и одним прыжком вскочил на оконце. Его глаза глядели в ночь, но ничего не видели. Больному мерещилось, что это все та же пташка. Все она у него в голове. Все ему слышится медовый голос колокольчика, который звенел на старом тополе, пока его не срубили. По ночам она прилетает и чирикает. Вот опять прилетела. Притаилась в темных листьях вишни. На оконце бьет лапкой серый котенок. Мать сидит, смотрит на сына и не верит. Как у него хватило духа погубить Милку?

— Пропади пропадом проклятый мост! Пусть буря его унесет!

Манол вскинул глаза на мать. Мягко посмотрел на нее и сказал:

— Зачем проклинаешь, мама? Ведь это я сам решил построить мост, — это я отдал ее, я накрепко запер в камень…

— Великий грех совершил ты, сынок!

Прояснились глаза мастера.

— А помнишь, мама, день, когда мы закончили мост? Это было в воскресенье. Какая гульба, какая радость! Из девяти сел собрались люди, чтобы отпраздновать открытие Росенского моста. Привели целую ватагу ребятишек, поглядеть на мост. Два чабана с Балкан, что пасли стада на Железном лугу, надули свои волынки. Помнишь их? Один из них, тот, что с черными глазами, сватался к нашей Куне, а ты не захотела отдать ее чужим людям, в дальние края. А на той стороне, на полянке кипели казаны: девять яловых коров зарезали крестьяне. Внизу широко раскинулось Черкювское поле: и оно радовалось. Ласточки играли над нивами. Поле ждало пахарей — чтоб пришли они, да чтоб гикнули и врезали глубоко в землю старые грушевые сохи. А девушки наши чтоб засучили рукава, да замелькали у них в руках связки колосьев. Старики осматривали мост, стучали по нему палками, щупали холодный камень, говорили:

— Рука Манола сотворила чудо!

А какое это было чудо — знал я один.

Все веселились. Поднимая глиняные чаши и расписные баклаги, пили заздравные тосты. Я молчал и не мог пить. Только глядел на толпу. Когда же волынки завели рученицу, вскочили все, и стар и млад, и пустились в пляс. И завертелись в буйном хоро. Кто-то крикнул:

— Гей, а мастера-то забыли! Сюда мастера, пусть и он с нами попляшет.

Но еще не успела закончиться первая рученица, волынки смолкли. Люди стихли, расступились, давая дорогу. Я обернулся назад, мама, и вижу: несут покойника.

Ты знаешь, кого несли.

Я пошел на кладбище, чтобы бросить горсть земли, — да будет она легка Милке, — а когда вернулся, у моста продолжалось веселье, кружились хоро. Поднял баклагу и я, пил, пил и напился. И пустился плясать хоро. До полуночи веселились.

Развели костры, чтобы нам было светлее. Как черные огоньки горели глаза наших девушек. Я исходил тоской и буйным весельем. Думал: перестану о ней жалеть. Забуду Милку. Пьян я был, да простится мне это!

Ночью, когда пропели первые петухи, гуляки отправились спать. Всех разморило. Но я не лег. Сел на камень. Меня одолели тяжкие мысли, а о чем я думал, и сам не знаю. Сидел я так, и вдруг слышу, чей-то голос зовет меня из мрака:

— Мано-о-о-л!

А может, мне это показалось и никто меня не звал.

Я вскочил и побежал на голос, прямо в ночь. Месяц заливал поля желтой водой. Сколько я бродил, не знаю, — так глубоко я задумался. И вдруг вижу: на кургане среди поля стоит нагая женщина с распущенными черными волосами до пят.

Она пришла слева — видно было, как примяты хлеба. Откуда она пришла? Никто ее не слышал, никто не видел. Вокруг широкое поле, зачарованное пеньем кузнечиков, светом звезд. Кто знает, может это я был зачарован? Я пошел к ней, не спуская с нее глаз. Она ждала меня. И снова я услышал:

— Мано-о-о-л!

Где-то жалобно залаяли собаки. «Они задрали голову к месяцу и скулят, сами не зная почему, — мелькнуло у меня в голове. — Не знают». Я остановился, чтобы посмотреть на нее. И задрожал. Задрожали, заходили ходуном нивы. Кто эта женщина? Где я ее видел? Почему такими родными показались мне, мама, ее темные глаза, когда я в них гляделся? Она ласково вскинула их на меня и пошла мне навстречу. Она была красивая и белая. Никогда еще я не видел нагой женщины. Ее черные волосы вились и шелестели. Глаза обжигали меня. Нивы вдруг потемнели, а она протянула ко мне обнаженные руки.

— Как давно я тебя жду!

И как только она заговорила, я узнал ее: Милка!

Я вскрикнул. Нет, не вскрикнул. Мне стало страшно. Я бросился назад по полям, она за мной.

— Почему ты убегаешь, Манол? Мы же с тобой сегодня обручились. Разве ты не видел, сколько пришло людей изо всех сел? Поздравить нас пришли! Сыграли свадьбу.

И я услышал, как она весело рассмеялась. Так смеялась она всегда. Помнишь, мама, Милку, дочь деда Ноя?

Я упал.

Ее мягкие волосы душили меня…

Глиняная лампадка мигнула и погасла. Месяц скрылся за вишневым деревом. Старуха мать гладила лоб больного и тихо плакала. Котенок гонялся за тенями на белой улице. И где-то вдалеке ходил по полям невидимый посланец облаков и спрашивал у хлебных колосьев, нужна ли им вода. И колосья ему отвечали.

— Обещай мне, мама, как пойдешь в субботу на кладбище, загляни на ее могилку. Попозже, когда все разойдутся. Скажи ей: вот уже три года течет Росица и омывает большие камни моста, что я построил. Разве не смыла еще она мой грех? Спроси, мама, она тебе ответит, прощен я или нет.


Перевод Е. Яхниной.

Загрузка...