Ночь покроет нас теплым, темно-синим пологом, по которому рассыплются, как золотые мухи, миллионы звезд. Июльская ночь — влюбленная женщина-невидимка со смуглой мягкой грудью и холодными обнаженными руками. Она идет босая по стерне. Шуршит. Обнимает деревья, в безумном порыве прижимает их к своему сердцу, и те потихоньку тают, как синий дымок над костром. Она ступает по несжатым нивам, спускается по заросшей бурьяном тропинке, взмахивает длинной хворостиной: и начинают звенеть колокольчики стада, возвращающегося в кошару. Она спустится еще ниже, к маленькой будке путевого сторожа и остановится у переезда. Она будет ждать машину с огненными глазами, приложит ухо к рельсам, не идет ли? А когда, обезумев и запыхавшись, словно выпущенный на волю зверь, покажется машина, — ночь помчится впереди нее по белым камешкам железного пути. Путевой сторож дедушка Ангел, в одних кальсонах, выглянет из сторожки и увидит, как где-то позади большого моста ночь, не выдержав, бросится с насыпи и упадет ничком на луга.
Когда мы заснем, она придет на Черный курган и ласково коснется холодной рукой наших лбов, почерневших от лютого солнца.
— Дед Златан!
Хоть бы наш пес заснул и не будил бы меня своим рычаньем. Мне приснится, что меня гладит рука Ганки. Я увижу прямо над собой ее глубокие черные глаза и услышу голос мамы:
— Приходи иногда ко мне на могилу, чтоб я могла на тебя посмотреть!
И мне кажется, что в глазах Ганки светится великая любовь мамы ко мне.
А как хорошо ночью на Черном кургане! Оттуда видна вся широкая Дунайская равнина, исчезающая где-то вдали в звездных просторах. А справа — высокие Черкювские курганы и древний монастырь святого Николы. Своими красными глазами-окошками он следит, заснули ли истомленные трудом и жарой герловцы. Внизу — наша маленькая деревушка, над которой нависла серая мгла, прикрывая ее своими крыльями, как наседка цыплят.
— Ко-ко-ко!
— Кох-кох-кох!
Кругом — крестцы. Они кажутся большими черными птицами с опущенными крыльями, севшими на жнивье. Слева — таинственно шумит лес. Кто знает, какие страшные истории хочет он нам поведать? Ведь он своими глазами видел нож, занесенный убийцей, и его помутневший взгляд. Ведь его мягкое зеленое лоно было обагрено кровью.
Табунщик с шумом проскакал мимо кошары и остановился внизу, у Свинцового родника, где сегодня я застал плачущую Ганку. Напоив коня, он понесется вскачь по нивам, и только волосы его будут блестеть на свету, что льет луна, пока он не исчезнет далеко в лугах. И тяжелый топот его коня растает в воздухе, словно горстка черной пыли. Так бывает всегда.
— Дедушка!
— Ау?
— Видел ты нынче Ганку? Как она почернела, а глаза провалились, словно ямы. Глядит на человека и не видит. Встретил я ее у родника, и сердце у меня перевернулось. Она пришла за водой, а сама оперлась о сруб и плачет. Я ей сказал: «Добрый день!» Она не слышит, не глядит на меня. Взяла кувшины и пошла. И так хотелось мне с ней заговорить, а не смог. Вот уже два года, как она гнетет мое сердце, как лютая болезнь. Почему?
— Не знаю, сынок.
— Весной встретила она меня на дороге, Остановила. «Монка, говорит, вот ты ходишь в лес, а знаешь ли, где могила твоего старшего брата Андрея?» — «Как не знать!» — «Если я тебе дам одну вещь, отнесешь ему?» — «Отнесу», — ответил я. Наутро я пришел, и она дала мне серебряный крестик, который висел у нее на груди, чтобы я зарыл его у него в головах… Дала и велела сказать ему… Да как разревется: «Не пускают меня взглянуть на него, Монка!..»
Мне хотелось схватить ее и отнести туда. Но калитка скрипнула, и показалась ее мать. Я погнал коз.
Словно крылья орлиной стаи, взвились сегодня над полем Хаджи Ноя руки жнецов. Черный курган весь принадлежит Хаджи Ною. Жницы пели, целый день голоса их взлетали до неба, но ясный голос Ганки, темноокой сумасбродки, дочери Хаджи Ноя, не прозвенел над застывшими опаленными колосьями. Да и как могла бы она запеть теперь, когда белый свет померк в ее очах? И то сказать: как оглянешься кругом — все то же: нивы, поля, деревья, солнце. Только Андрея нет. Но разве других парней не осталось? Э-эх!
— Андрей? Вот это был человек!..
— Свет на нем не сошелся клином…
— Где тебе с ним равняться.
— Мне? Она еще меня узнает! Я стану гайдуком. Залягу в засаде на дороге, наберу целый казан денег и все раздам беднякам. И имя мое будут повторять во всех концах света!
— Да ведь она чорбаджийская дочь, так тебе ли…
— Люди думают обо мне: ну, кто он такой? Оборванный козий пастушонок; целый день лазает по деревьям, ловит в гнездах диких голубей и плетет верши. Пусть думают! Они еще увидят. Вот возьму да дома и амбары Хаджи Ноя подожгу!
— Не мели вздора!
— Не знаешь ты меня.
— Дом спалить легко, а вот сердце человеческое зажечь — трудно. Поглядел бы я, как это у тебя получилось бы. Андрей, тот молодежь с ума свел. Все его слушались, как верные псы. Вздумай он повести их на Белые берега и скажи им: «Прыгните со скалы в пропасть», — они бросились бы вниз очертя голову. И ты был в его руках. У человека, который борется за правду, слово твердое, как кремень.
Дедушка Златан прав. Он скитался по белу свету, пока носили ноги и пока видели глаза. Он знает. А я? Все кипит во мне, и я говорю первое, что взбредет в голову. И ношу в сумке ящериц, чтобы пугать ими воловьих пастухов. И, раскрыв рот, гляжу на Ганку, — с братом Андреем тягаться взялся.
— Дедушка!
— Ну чего тебе?
— Неужто из меня ничего не получится?
— Как же! Получится козий пастух.
— Пастух, вот еще! Да я всех коз перережу или разгоню по оврагам, чтобы их задрали волки.
— Ишь ты какой! Вот это Монка!
Я вскочил, схватил свою одежонку и пустился вниз. Насмехаются надо мной! Пусть!
— Хватит болтать, завтра встанешь чуть свет, как только наседка соберет цыплят над Черкювским курганом, перевясла навьешь на весь день.
Мне хотелось крикнуть, что не для снопов буду я вить веревки, а для того, чтоб всех перевешать… но я осекся. Не знаю уж, почему я всегда болтаю не то, что надо… И таскаю в сумке ящериц. А кабы мог — медведей носил бы, чтоб старики залязгали зубами от страха, как покажу им одного косматого, ощеренного.
Вот там, под столетним дубом — свинцовый родник. В эту ночь в него погрузился месяц — полный месяц раскрыл свой огненный глаз и глядит в небо. Я лягу у родника и буду слушать, как рокочет дуб, слушать, о чем он шепчет. Буду только слушать, потому что стоит мне раскрыть рот, как я начинаю нести чепуху. Вот здесь сегодня стояла Ганка и плакала. Она крепко прижалась горячей белой грудью к срубу, а загорелая рука ее повисла, как надломленная, над водой.
Родник пил ее слезы. Он подстерегал их и пил отчаяние ее черных глаз.
— Приходи иногда на мою могилу…
У мамы тоже были черные глаза. Когда на войне убили отца, она почернела и иссохла, как Ганка.
Высоко над кошарой заснул дед Златан, и в ногах у него дремлет пес. Только поблескивает костер. Когда поздно за полночь головешки наговорятся и сомкнут побелевшие веки, из лесу выйдут трое, чтобы промыть пулевую рану Андрея Карадимова, и будут промывать ее, пока не покраснеет вода. Ганка все будет стоять, оцепенев, над родником. Замолкнет дуб, и повеет мертвящим холодом. Крестцы, похожие на гайдуков с наброшенными на плечи кожухами, снимут перед покойным мохнатые шапки. И как только в деревне запоют первые петухи, трое поднимут мертвеца и отнесут его в могилу, что вырыта не лопатой, а ножом, — прямо посреди леса.
— Пью-пью! — крикнула ночная птица, прошелестев в ветвях. Луна притаилась за тучей, как котенок, и замерла от страха. Птица взмыла крыльями над самой землей, взвилась вверх и скрылась. Где-то вдали раздался протяжный зов:
— Пьюууу!
У меня вдруг стало так тяжело на душе! Грудь стеснила тоска, глаза наполнились слезами. Чего я лишился? Что случилось со мной?
Позади меня застучали шаги. Идут! Дрожь прошла по спине. Идут страшные люди. Не люди — привидения.
Я вскочил.
Никого! Где-то далеко в лесу — таинственный и страшный — раздался вопль черной птицы. Хочет ли она пить или хищник украл у нее птенцов из гнезда? Полная луна плескалась в серебристой воде родника.
А что, если в самом деле придут эти трое с телом брата Андрея на плечах? Сердце готово выскочить у меня из груди…
Я пошел к кошаре.
Закутался в кожух и прикорнул возле деда. Почему я не могу заснуть? Закрыл глаза, а все вижу.
— Дедушка, ты спишь?
— Хрр!
— Дедушка!
— Чего тебе, Монка?
— Скажи, это грех?..
— Какой там еще грех?
— Вчера, когда я проходил мимо могилы брата Андрея, я вырыл Ганкин серебряный крестик и повесил себе на шею. Большой это грех, дедушка, скажи?
— О каком ты крестике болтаешь? Спи лучше! Что это ты бессонный, словно летучая мышь какая!
Я замолчал. На меня глядели черные Ганкины глаза, полные слез.
Перевод Е. Яхниной.