ЛЖИВЫЙ МИР

Так говорил Момчил:

— Стань передо мною, Бойка, дай насмотреться на тебя, возьми на руки сыночка нашего Дамянчо, хочу порадоваться на него глядючи. Улыбнись, маленький мой юнак, дай взглянуть на перламутровые твои зубки. Вон они! Люли-люли-люленьки! Ишь как смеется! Нет, ты погляди только! Птенчик мой родненький! Вернусь из Одрина, привезу ему соболью шапочку и желтые сапожки, чтоб по снегу бегать. Три месяца… К этому времени мой сынок ходить начнет. Подъеду к дому — ты выбежишь мне навстречу, а мальчонка — впереди тебя. Смотри за ним хорошенько, Бойка!

— А мне какой привезешь подарок из Одрина-града?

— Тебе? Ну, тебя-то уж я не забуду. Куплю ожерелье жемчужное, чтоб каждая бусинка точно капля росы сверкала у тебя на шее.

— Только ожерелье?

— Чеканный пояс тебе куплю, чистого серебра. Я знаю в Одрине одного золотых дел мастера, в темной улочке, возле мечети Султана Селима. Он делает серебряные пряжки, чеканит на них летящих птиц. Крылья раскинут, машут, словно живые.

— А еще что?

— Привезу тебе еще один дар — в седле.

— Какой?

— Не скажу.

— Скажи, Момчил, — взмолилась Бойка, капризно надув губки и подходя ближе к его коню.

— Ладно, скажу, только на ухо. Подойди-ка еще поближе!

Бойка приблизилась. Момчил приник губами к мягким ее волосам, сладкий комок подкатил к горлу. И шутливо прошептал:

— Самого Момчила тебе привезу.

Молодая женщина рассмеялась громко, звонко и безмятежно. Заколыхался стройный стан. Смех рассыпался точно золотые пшеничные зернышки, брошенные щедрой рукой сеятеля. Она взметнула свои длинные золотистые ресницы, и из-под них глянули подернутые поволокой дивные золотисто-зеленые глаза. Глаза эти кружили голову, волновали кровь.

Сердце Момчила отозвалось, откликнулось.

— Я здесь, я ваше, — ответило оно золотисто-зеленым очам.

И всадник, счастливый, протянул обе руки, чтобы обнять жену. Но конь под ним дернулся, вскинул голову, вздыбился и высек из булыжника сноп искр. Бойка в испуге отпрянула.

— Осторожней, раздавишь.

Момчил вздохнул.

— Товарищи мои, должно, уже перевалили через Мержанов холм, овечьих колокольчиков больше не слышно. Пора и мне в путь, а не хочется. Так хорошо с тобой! Прощай, женушка!

— Прощай, Момчил, в добрый час! Твой друг Иван тоже едет сегодня?

Момчил исподлобья взглянул на нее.

— Второй раз о нем спрашиваешь. Нет, не едет он сегодня. Чорбаджийские сынки тяжелы на подъем. Тетка твоя Златарка захворала. Иван остается еще денька на два, нагонит нас потом, по дороге во Фракию. Но отчего у тебя нынче все Иван на языке?

— Не хочу, чтоб ты один ехал лесами — там разбойников полно. Не хочу, чтоб ночь застала тебя одного у татар.

— А что такого, если и застанет? Иван, что ли, будет мне защитой? В татарском селе есть у меня дружок — еще с тех времен, когда мы с отцом там бывали. Готов за меня и в огонь и в воду. Его хозяйка умеет гадать: и по руке, и на кофейной гуще. Как по писанному все читает: и что было, и что будет. На обратном пути приглашу их к нам погостить. Прошлый год, как проезжал я там, рассказывал им о тебе. Очень хотят повидать тебя. Непременно приглашу их к нам в гости.

— Кого?

— Татар.

— Очень они мне нужны. Не желаю я, чтоб иноверцы переступали мой порог. Еще чего вздумал, татар приводить!

«Иван тоже не любит татар», — мелькнуло в голове у Момчила.

— Дай-ка руку! — сказал он.

Бойка протянула руку. Широкий рукав рубахи сбежал к плечу, обнажив руку — белую и нежную. Момчилу нестерпимо захотелось погладить ее, но он сдержался.

— Слушай, что я тебе скажу. Пойдешь проведывать тетку, не надевай того елека из тонкой материи, в обтяжку, который я привез тебе прошлой весной; не надевай золотого мониста и не прищуривай глаз, если Иван станет на тебя поглядывать.

— Почему такой наказ?

— Потому что ты красивая.

— А что в этом плохого? — попробовала отшутиться Бойка.

— Загорится он.

— Кто?

— Иван. Я его знаю — не устоит.

— Но меня ты тоже знаешь.

— Знаю, потому и говорю.

— Что ты хочешь этим сказать? — с укором глянула на него Бойка. В зеленых глазах вспыхнул огонь. — Господи, и не грех тебе? — И две слезинки, две изумрудные дождевые капельки сверкнули на ее ресницах. — Так-то ты прощаешься со мной! В долгий путь отправляешься, а сам норовишь побольней уколоть, — проговорила она сквозь слезы. — Почему б тебе не остаться еще на день? Оставайся, покуда не уедет Иван!

Момчил стал нежно гладить ее мягкие волосы, наклонился с седла, коснулся ее лба губами, вдохнул ее теплое дыханье и вытер ладонью слезы, струившиеся по смуглым щекам жены.

— Не сердись, не сердись на меня, — проговорил он, — ты ведь знаешь, как я боюсь тебя потерять. До свиданья, голубка!

Он тронул коня, выехал в отворенные ворота, поскакал вверх по извилистой каменистой улочке и исчез за тенистыми кронами придорожных деревьев. Две птички, вспугнутые топотом его коня, выпорхнули из листвы и взвились в небо. Бойка с ребенком на руках стояла в воротах до тех пор, пока не высохли на ее щеках слезы. Потом повернулась и легкой походкой пошла к дому. Но прежде чем ступить на крыльцо, протянула руку через ограду палисадника, сорвала красный алтей и прикрепила цветок к волосам.

* * *

Над татарской деревней кровавый рог молодого месяца лил трепещущий свет на стройные скирды пшеницы, выстроившиеся на чисто выметенном гумне златодольского татарина. Момчилова отара заполнила весь двор, мирно улеглись у ворот черные овчарки, фыркал привязанный посередине двора, под грушей, конь. Все спали: работники татарина — под скирдами, возле молотилок, а утомленные долгой дорогой Момчиловы товарищи — в душной, несмотря на распахнутые окна и двери, избе. Спали уморившиеся в долгом переходе овцы, спали куры на ветвях груши — издали они казались огромными черными плодами. Один лишь Момчил не спал. Он лежал на крыльце и смотрел на плетень, огораживавший гумно — там, над воротами, белели насаженные на колья два черепа с пустыми глазницами. Сердце щемила тоска: воротись назад, воротись!

А Момчил беззвучно шептал:

— Я так люблю тебя! Но твое сердце — что пташка. Ускользает оно от меня. Вспорхнет мне на плечо, глянет дивным взглядом, всколыхнет мое сердце, душу перевернет. Начнет щебетать — я стою, онемев, слушаю, а вокруг разливаются медовые струи, гонит облака весенний ветерок. Рука моя жаждет приласкать тебя, пересохшие губы ищут твоих свежих уст. Протягиваю к тебе руки, но не успеваю коснуться, как ты улетаешь — вот уж и исчезла в чаще дней и лет. Только трепет листьев да капли росы, что соскальзывают с раздвинутых ветвей, говорят о том, что ты там. Но где же ты?

А Бойка смеется в ответ. О, ее смех!

— Что ты выдумываешь? Здесь я, обними меня покрепче! У тебя большие, сильные руки, а ты не смеешь схватить меня и так сжать в объятиях, чтоб голова пошла кругом, чтоб в глазах потемнело. Боишься. Отчего ты боишься?

— Боюсь, потому что знаю: потеряю тебя.

— Ничего ты не знаешь. И уж коли на то пошло, у меня больше причин бояться: в Одрине полным-полно белолицых ханум, а ты красив и молод…

Момчил приподнялся. Он обидел ее на прощанье. Бойка, верно, лежит сейчас, уткнувшись лицом в подушку, и плачет. Его жена как листочек осины: трепещет от малейшего дуновения ветерка. И чуть что — слезы рекой. Вернуться, отереть ее слезы, сегодня же ночью, сейчас же! Он обнимет ее крепко-крепко, чтоб голова закружилась… Момчил встал. Сошел с крыльца, глянул вверх, на далекие крохотные светлячки звезд, отыскал Наседку[3]. Только-только выплыла она со своим выводком на небо. Разбежались цыплятки по звездному полю, зерна клюют. Не пройдет денница и половины своего небесного пути, как он уже доскачет до дому. А покуда квочка созовет своих птенцов и уйдет за горизонт, он уже снова вернется сюда, еще до рассвета. Никто и не догадается, где он был. А если, паче чаяния, запоздает — что ж, подождут, не разбегутся же его овцы.

Он торопливо отвязал коня, повел его между спящих овец. Овцы зашевелились. Колокольчик звякнул спросонок и тут же затих, вновь погрузившись в сон. Момчил отпер ворота. Неслышно отодвинул деревянный засов, вывел коня. Притворил за собой ворота и взлетел в седло. Раздался топот копыт. Момчил скакал через холмы, через глухие, темные долины и колдовские лесные поляны, посеребренные светом месяца и звезд — домой, домой, отереть слезы любимой…

Когда остановился он у ворот своего дома в безмятежно спавшем среднегорском городке, взмыленный конь его шатался и хрипел. Вокруг царило безмолвие. Только какой-то кузнечик сонно стрекотал в виноградных лозах, распластавших свою тень над половиной двора. Сквозь лозы пробивался слабый, приглушенный свет: в Бойкином окошке горел огонь.

Момчил тяжело перепрыгнул через ограду. Большой белый пес ринулся к нему, залаял, но, узнав хозяина, сразу умолк. Остановился перед ним, радостно завилял хвостом, стал ласкаться. Момчил прошел под темными виноградными лозами, с шумом взбежал на крыльцо, громко постучал в дверь. Никто не отозвался. Он ударил кулаком второй раз, третий.

— Кто там? — долетел сквозь замочную скважину испуганный голос Бойки.

— Это я, Бойка.

* * *

Дверь распахнулась, и Момчил вошел в дом. Перед ним стояла Бойка. Глаза ее затуманены страхом, усталостью и чем-то еще — он хорошо знал, чем… Сердце Момчила обожгло недобрым огнем. Черные ее, мягкие волосы в беспорядке — точно только что скошенное сено. Мужская рука перепутала эти пряди. На плече еще виднеются два красных пятнышка. Отчего не закроет она плеча? Эта женщина так истомлена и так прекрасна! Она вскочила с постели, вспугнутая ударами кулака в дверь. Идет ему навстречу. И по ее губам даже скользит призывная улыбка.

— Отчего ты вернулся?

Момчил задрожал. Он теряет ее. Еще мгновение — и он начнет кричать, крушить и рушить все вокруг. Но в тот самый миг, когда рука его поднялась для удара, в соседней комнате раздался нежный голосок разбуженного ребенка. Этот голос остановил его, усмирил кровь, — как ласковое материнское увещанье. Разорвал черную пелену, застилавшую очи — так весеннее солнце разрывает дождевую тучу.

— Я приехал увидеть сына, — отвечал он. — Вечером, когда приехали мы в татарское село, старая татарка погадала мне на кофейной гуще. «Этой ночью, — сказала она, — вспыхнет в доме твоем огонь, займется все твое добро. Скачи, спасай невинную душу младенца!» Сказав эти слова, она бросила чашу оземь и разбила ее вдребезги, дабы не сбылось предсказание.

— И поэтому ты оставил и отару и пастухов? Поверил какой-то полоумной старухе. Ну и смешной же ты, Момчил! Погляди — и дом твой цел, и я…

Она потянулась, чтобы обнять его, но снова раздался голосок Дамянчо из колыбели. Момчил отстранил жену:

— Ступай, погляди, что с ребенком.

Бойка словно только того и ждала. Побежала назад, в комнату. Рубаха ее прошуршала.

Момчил продолжал стоять посреди комнаты. Поднял руку, отер со лба горячий пот, смахнул с глаз какую-то пелену, которая все еще мешала ему отчетливо разглядеть его собственное жилище, и бросил взгляд на очаг. Видно было, что с вечера там пылал сильный огонь. Толстый слой прогоревшего угля поблескивал точно горстка золотых монет. Его жена кого-то угощала. А теперь лишь недвижный белый пепел лежит на углях. В беспорядке свалена посуда. Пир окончен, огонь угас. Дверь в комнату напротив чуть притворена. Там Бойка кормит любимое его дитя. Его сына. Яркий свет падает на деревянный буковый порожек. Свеча в комнате почти догорела. Отчего не погасили они свечу, когда легли?

Он шагнул вперед. Толкнул дверь и прежде всего увидел постель. Разворочена. Одна подушка упала на пол и на ней явственно виден отпечаток тяжелой ноги. Так, во всяком случае, показалось Момчилу. Бойка сидит у колыбели спиной к нему. Кормит ребенка. Какая нежная, заботливая мать. А ночь глухая. Ни звука кругом. Лишь далекий крик петуха, тщетно пытающегося расколоть плотную тишину ночи, да сладкое посапывание Дамянчо, сосущего теплую материнскую грудь. И ничего больше. Из-под откинутого одеяла видны серебряные ножны острого пастушьего кинжала. Этот кинжал Момчил когда-то привез из Одрина. Купил у одного чеканщика в подарок своему другу Ивану. Какой тонкой работы ножны у этого обоюдоострого клинка! Вьется по ним стебель цветка, бутоны набухли — ну совсем как живые, готовы вот-вот распуститься. И на самом верху — бутон. Но какой цветок распустится — не понять, и это-то и есть самое удивительное.

— Положи ребенка и позови Ивана из той комнаты, — бросил Момчил. Голос его прозвучал глухо, словно откуда-то издалека. Глухой этот голос сковал женщину, словно льдом.

Она опустила — не опустила, уронила ребенка в колыбель и выпрямилась, — белая как полотно. Попыталась солгать:

— Что ты говоришь? Зачем Ивану быть в той комнате?

— Не знаю, зачем он сюда пришел, ступай позови, пускай сам скажет, — все тем же голосом ответил Момчил.

Бойка закусила губу. Шатаясь, покорно пошла к двери в горницу и распахнула ее. Свет хлынул в темную комнату и озарил устланные коврами лавки, вышитые подушки, потемневшие от времени картины на стенах, низкие трехногие табуреты. У окна неподвижно, точно окаменев, стоял Иван. Без шапки. В вышитой рубахе, в расшитой серебром арнаутской абе с золотыми в два ряда пуговицами, круглыми как спелые виноградины. Опоясан голубым кушаком. Разодет по-праздничному. Момчил подошел к нему. Впился взглядом в стройный ряд золотых пуговиц на его абе.

— Зачем ты пришел в мой дом среди ночи?

Молчал Иван.

— Зачем, точно вор, проник среди ночи в мой дом? — повторил Момчил.

— За Бойкой пришел.

— За Бойкой? Мать у тебя помирает, и ты пришел за Бойкой, чтоб она попрощалась со своей теткой. Это ты хорошо сделал. Садись.

— Тороплюсь.

— Не торопись. Я тоже хочу повидать бабушку Златарку, тетку моей жены. Вчера вечером, когда проезжал темным лесом, все о бабушке Златарке думал. Забыл, уезжая, попросить ее — коли повстречает на том свете моего отца, пусть передаст ему, что я живу хорошо. Новый дом себе выстроил. Жену нашел пригожую, домовитую, верную. Богатого приданого она не принесла, но зато родила мне сына — дороже всех сокровищ. Пускай отец в могиле за меня порадуется.

Иван смотрел на него, совсем уже сбитый с толку.

— Садись. Так что я хотел тебе сказать? Вчера перед отъездом наточил я свой клинок. Надобно всегда иметь при себе оружие, потому что в наших краях полно разбойников. А ты свой кинжал наточил? Берегись, Иван, берегись!

Рука Ивана рванулась к поясу. Охватила его тревога. А Момчил задумался. Сгорбился он — словно камнем придавили его тяжкие думы. И вдруг ощутил нестерпимую жажду. Губы пересохли, потрескались.

— Погоди, выпьем по глотку вина. Сперва выпьем, а уж потом пойдем. В последний раз выпьем с тобой. Когда встанем из-за стола, все уже проснутся в селе, но никто не увидит, как мы выходили из этого дома. Все вместе выйдем. Бойка, нацеди жбан вина из бочонка. И подай сюда, а то я сгорю от жажды. Говорил ведь тебе: пожар полыхает…

Бойка бесшумно выскользнула из комнаты.

— Какая темень! — лихорадочно говорил Момчил. — Месяц взошел на небе, но он мертвый, не светит. И свеча в той комнате догорает. Отчего ж померк в этом доме свет? Слышишь? Старые грешники отдают богу душу и как пропоют третьи петухи, кто-то улетит ввысь, покинет этот лживый, лживый мир… Но зачем я говорю тебе это?

Он умолк. Подпер голову обеими руками — она стала такой тяжелой и словно готова скатиться с плеч.

Так же бесшумно, как вышла, босиком, на цыпочках вошла Бойка и поставила перед ними жбан с темным пенистым вином. Принесла стаканы. Момчил зачерпнул вина, поставил перед Иваном чарку. Наполнил другую и поднял ее, не чокаясь с гостем, не пожелав здоровья. Обернулся к жене. Она стояла, не сводя с него глаз, расширившихся от темного, животного страха. Лишь теперь заметил он, что она стоит перед ним и посторонним мужчиной в одной рубахе. Его бросило в жар.

— Пей! — закричал он Ивану, и голос его заполнил всю комнату. — Видишь, какое темное вино? Точно кровь старого буйвола!

Он засмеялся, и страшен, дик был его смех.

Иван поднял чарку, пригубил вино и хотел было встать.

— Погоди, куда ты? Нас с тобой ждет еще одно дело. Хочу спросить тебя кое о чем. Ты человек умный. Весь в отца. Отец у тебя пьет кофей с самим Одринским пашой, и счету нет его отарам. Дай мне добрый совет. Ведь недаром же говорят, что друг познается в беде.

— Какого ты ждешь от меня совета? — спросил Иван, все еще не в силах понять, знает Момчил или не знает.

— Слушай. Была у меня хорошая нива. Купил я ее. Отдал за нее все, что имел. Вспахал я эту ниву, и принесла она мне видимо-невидимо густого, тонкого проса. Обнес я ту ниву высоким плетнем и все лето стерег от потравы, точно зеницу ока берег. Росла на той ниве ветвистая груша, на той груше — гнездо, а в гнезде день и ночь щебетала золотоглавая пташка. День и ночь… Ходил я по своей ниве, слушал как зачарованный свою пташку, и не было на свете человека счастливей меня. Точно в сказке текла моя жизнь. Но однажды ночью, когда просо мое созрело, пришел я к моей ниве и знаешь, кого там застал? Быка застал! Ходит бык и топчет мою ниву, просо мое пожирает. Скажи, вот ты умный человек, что мне делать? Сжать ли то просо или того быка заколоть?

Заметался Иван точно рыба в неводе, что накинул на него Момчил. Он все понял. Лицом к лицу встала перед ним обнаженная правда, и он не выдержал.

— Коли убьешь быка, — ответил он, — другой бык повадится твою ниву топтать. Хочешь моего совета? Скажу — надо просо сжать!

— Просо?! — взревел Момчил и вскочил на ноги. Раскатами грома гремел его голос, зловещими молниями сверкали глаза. — Ты хочешь, чтобы я просо сжал? А знаешь ли ты этому просу цену? Видишь теперь, — обернулся он к Бойке, — с каким человеком ты спала эту ночь? Я пушинке не давал на тебя упасть, а он тебя толкает под нож, лишь бы собственную шкуру спасти! Нет, Иван, я так думаю: верней всего будет и быка заколоть, и просо сжать. Разом за все рассчитаться. И не мешкая. Нынче же ночью!

Глаза его налились кровью. Толкнув дверь ногой, он вошел в соседнюю комнату. Наклонился, поднял с кровати Иванов клинок. Вытащил его из ножен. В этой сверкающей полоске стали увидел он свое спасение — как моряк, стоя на палубе тонущего корабля, видит спасение в мелькнувшей вдали полоске берега. Обернулся Момчил, Иван стоял у стены — бледный, словно мертвец. Бойка по-прежнему не сводила с мужа обезумевших глаз. Глаза эти молили: пощады! Пощады? А разве вы пощадили меня, когда… Дом зашатался… Затрещали стены, потолок обрушился, пол ушел из-под ног. Вино из жбана разлилось лужей крови на пестром ковре, потекло к двери, обагрило порог. Не вино это — кровь человеческая!

Он выпустил ножны из рук. Они упали, громко звякнув о железную подкову, приколоченную на счастье у порога горницы. Звон разбудил спавшего в колыбели ребенка. Мальчик спросонья захныкал, заскулил, как котенок. Момчил вздрогнул. Остановился. Заглянул глубоко в собственное сердце. И какой-то внутренний голос сказал ему:

— Оставь, не безумствуй! Подумай о невинном младенце, что лежит в колыбели. Как переступит он труп матери, когда вырастет и придет ему пора выйти к людям? Побежит жизни навстречу, споткнется о него, упадет и разобьет нежную свою головку. А когда поцелует отцовскую руку, на губах его навеки останутся пятна крови. Будь другом мне, Момчил, послушай меня!

Рука Момчила еще сжимала кинжал, но он уже сдался.

— Хорошо, — ответил он голосу сердца, — я послушаю тебя.

Выпустил из рук кинжал и глухо проговорил:

— Убирайтесь оба из моего дома!

Иван, как безумный, смотрел на него, не веря своим ушам.

— Вон! — в ярости крикнул Момчил.

Ночной гость и Бойка неслышно проскользнули мимо него и исчезли. Дом опустел. Момчил прошел в соседнюю комнату и упал на колени перед колыбелью сына. Наклонился над ребенком. Завидя отца, мальчик приоткрыл крохотный свой ротик, сверкнули два перламутровых зубика. Протянул ручонки, пытаясь поймать длинные отцовские усы.

Момчил нежно погладил сына.

— Только ты у меня остался! — промолвил он. Горестный комок подкатил к самому горлу. Крупные, чистые слезы хлынули из глаз и залили счастливое личико Дамянчо.


Перевод М. Михелевич.

Загрузка...