В Фудзисаве, кажется, ликовали все, кроме Хансиро и его вчерашнего собутыльника Мумэсая — художника, расписывающего бумажные фонари. Хансиро полностью сосредоточился на том, чтобы не морщиться, когда кто-нибудь из шумной толпы в очередной раз толкал его. Боль в голове воина пульсировала в такт буханьям огромного барабана. Она вспыхивала с каждым ударом барабанных палок толщиной в человеческое запястье и вибрировала вместе с эхом удара. Ко всем этим мукам добавлялось гнусное бурчание живота, вызывавшее горькую отрыжку — разливавшаяся желчь поднималась толчками по пищеводу ронина. У Мумэсая по-прежнему было перевязано лицо. Судя по виду художника, он чувствовал себя так же плохо, как и Хансиро, если не хуже. Фудзисава и в обычные дни была переполнена верующими, добирающимися до святого острова Эносима, отделенного от селения только приливной отмелью, а сегодня городок веселился по поводу ежегодного праздника, приходившегося на каждый день Петуха одиннадцатого месяца. Нет, сегодня Фудзисава была совсем неподходящим местом для двух людей, страдающих от похмелья.
Хансиро больше не мог отличить гул дурацкого барабана от гула в своей голове. Возможно, этот инструмент и не являлся самым громким барабаном в мире, но он, судя по всему, мог бы с успехом бороться за это звание и к тому же находился в непосредственной близости от страдальца.
Барабан стоял на массивной деревянной телеге, которую увлекал за собой самый терпеливый на свете бык, так, по крайней мере, предполагал Хансиро. Но виден воину был только огромный горбатый верх этого монстра от музыки, который медленно плыл над морем людей и флагов. Казалось, шумная толпа молящихся сама несет барабан и барабанщиков на своих плечах.
Красная с черным эмблема празднично развевалась над головами двух музыкантов, напоминавших молотобойцев, ибо только набедренные повязки облегали их мускулистые тела. Они стояли лицом друг к другу и поочередно ударяли колотушками по туго натянутой коже, поддерживая ритм, простой и размеренный, как биение сердца. На худых угловатых лицах атлетов застыло выражение отрешенности, словно их гипнотизировал отбиваемый ими пульс. Голые тела барабанщиков блестели от пота. Мышцы спин вздрагивали при каждом ударе.
Стуку барабана аккомпанировали металлический звон колокольчиков, плач флейт и пронзительное гнусавое пение тысяч паломников. Большинство верующих били в маленькие бубны из барабанной кожи, натянутой на круглый каркас с ручкой, за которую бубен держали, как круглый веер. Другие обитатели Фудзисавы заполонили все выходившие на залив балконы вторых этажей домов и лавок, обрушивая дополнительный поток шума на раскалывающуюся голову Хансиро.
И вся эта огромная людская масса двигалась или следила глазами за алтарем, который покачивался впереди повозки с самым терпеливым в мире быком. Шесты, к которым был подвешен алтарь, нес на плечах большой отряд молодых мужчин, которые, распевая молитвы, шли зигзагами, переходя с одной стороны дороги на другую. Они прокладывали путь через плотную толпу, наклоняя алтарь так, что он едва не переворачивался, и занавески из пурпурного шелка, раскачиваясь, хлопали в воздухе. Хансиро мог определить путь носильщиков святыни по тому, как расступалась и снова смыкалась толпа, и по движению изящной позолоченной фигурки феникса, украшавшей верх алтаря.
Хансиро и Мумэсай замедлили шаг, позволяя шествию обтекать их со всех сторон. Когда они оказались в арьергарде людского потока, Хансиро поднял над головами толпы сложенный веер и махнул им в сторону чайного дома «Вид на Фудзи». Оба стали молча пробираться туда через редевшую толпу.
Собутыльники раздвинули короткие занавески, заменявшие чайной лавке переднюю стену и свисавшие чуть ниже уровня глаз, сняли сандалии, шагнули на деревянный пол и стали усаживаться. Хансиро расстелил на татами шелковый платок и положил на него свой длинный меч и ножны так, чтобы они были под рукой.
Мумэсай прислонил шест с фонарями и дорожный сундучок к боковой стене, потом также положил рядом с собой меч. Оба двигались очень осторожно, чтобы не усиливать боль, бившуюся в их головах. Собутыльники медленно опустились у низкого столика и скрестили ноги.
Со своих мест они видели искрящуюся синюю воду залива и высокие отвесные скалы острова Эносима с наброшенным на них толстым ковром из деревьев и зелени. Вдалеке парила над горизонтом окутанная дымкой вершина горы Фудзи в своем ничем не нарушаемом покое, и рядом с ней вся остальная панорама казалась ничего не значащей. Вершину священной горы покрывал легкий налет снега. Она походила на застывшую волну с белой пеной на гребне.
Шествие свернуло за угол, и звон колокольчиков стал удаляться. Но Хансиро и Мумэсай продолжали слышать гул толпы, который то усиливался, то затихал по мере того, как алтарь двигался по боковым улицам Фудзисавы. Его весь день будут носить по сельским окрестностям города с частыми остановками — носильщики должны отдыхать и подкрепляться.
В передней части чайной лавки на большой скамье из утрамбованной земли сидели три самурая. Они разговаривали между собой, смеялись и пили чай. На рукавах и спинах их курток не было опознавательных меток, но Хансиро знал, что это люди Киры или Уэсудзи: он вычислил их по выговору жителей Эдо, покрою одежды и развязным манерам.
Хансиро пришел сюда не случайно: он сумел, улучив момент, отстать от Мумэсая на достаточное время, чтобы расспросить, где можно найти самураев из Эдо, и без большого труда узнал, где они находятся: даже в таком переполненном людьми городе воины из Эдо и цель, с которой они пожаловали сюда, стали предметом пересудов и сплетен.
— Добро пожаловать! — Служанка появилась перед ними словно по мановению волшебной палочки. Девушка опустилась на колени и поклонилась.
— Будьте добры, чай и суп с лапшой, — буркнул Хансиро.
— Мне тоже, — пробормотал Мумэсай.
Действие выпитого накануне вечером сакэ прекратилось, и в его сломанном перевязанном носу опять возникла ноющая пульсирующая боль. Эта боль заставила художника прикрыть глаза, когда до его слуха долетели удары приближающегося барабана.
У этого инструмента тон был высокий, его удары звучали зло и настойчиво, словно гудение большого рассерженного насекомого. Колотил по нему один из двух танцоров, укрытых зеленой тканью, разрисованной сложным красно-оранжевым узором в виде стилизованных языков пламени.
Ткань была прикреплена к покрытой красным лаком маске из папье-маше, изображавшей голову разъяренного льва. Задний танцор бил в барабан, а передний пел и двигал поворачивавшуюся на шарнирах челюсть маски. Лев скалил клыки, мотал головой и потрясал веревочной гривой. Маскарадный костюм почти полностью скрывал танцоров, из-под него виднелись только сандалии, гетры и, во время прыжков, зеленые штаны в обтяжку.
Весельчаки остановились неподалеку от чайного дома, выбрались из «чрева» своего льва и положили маску возле одного из домов с плотно закрытым фасадом. Черные иероглифы на вертикально висящем белом полотнище сообщали, что это баня и что, как и большинство бань, она откроется через два часа — в час Обезьяны. Это обстоятельство не смутило танцоров.
С уверенностью завсегдатаев они толкнули маленькую боковую дверь и крикнули в образовавшуюся щель:
— Тетушка, мы пришли выпить вашего сакэ и взобраться на парочку ваших самых красивых вершин.
Хансиро и Мумэсай расслышали приглушенный голос хозяйки бани, которая отвечала, по-видимому, из задней половины своего заведения:
— Убирайтесь прочь, пьяные болваны! Баня закрыта, девушки спят!
Танцоры все-таки нырнули в боковую дверь и не вышли обратно. Маска осталась лежать на скамье, как шкура зверя, добытого на какой-то сказочной охоте.
— Куда вы направитесь отсюда? — спросил Мумэсай.
— В свои родные места.
Хансиро, словно из праздного любопытства, попытался выведать у художника, как ему перебили нос, но получил только уклончивые ответы. Его молодой собеседник с запада, казалось, был чем-то озабочен, но заявил, что ничего не знает о монахе, с которым сражался у парома, хотя неохотно признал, что тот умелый воин.
Хансиро мог бы счесть Мумэсая слугой семьи Асано, но в этом случае беглянке незачем было разбивать ему нос.
Сам он ничего не сказал Мумэсаю о своем деле. Хансиро совсем не собирался сообщать каждому встречному, что задумал захватить священника с нагинатой до того, как тот доберется до заставы Хаконэ.
Если княжна Асано пройдет эту заставу, провести ее обратно вряд ли получится. А если беглянка не сумеет обмануть охранников, то будет схвачена властями, у которых ее уже не отбить, а значит, Хансиро не сможет вернуть ее старой Кувшинной Роже и потеряет половину своего заработка.
Хансиро и в мыслях теперь не держал, что княжну смогут захватить люди Киры: до сих пор куртизанка умело ускользала от них. Ронин из Тосы нехотя признал себе, что стал испытывать к беглянке чувства, мало похожие на чувства хищника, идущего по горячему следу.
— Разве в Тосе есть работа? — прервал Мумэсай мысли ронина.
— Нет, но я лучше буду умирать от голода в Тосе, чем объедаться на праздниках в Эдо.
Художник поморщился с мрачным видом: он подозревал, что ронин из Тосы солгал насчет своих намерений в ближайшее время вернуться на родину, но в то же время твердо знал, что его нелюбовь к столице — не обман.
— Я тоже устал от лживой любезности восточных выскочек, — сказал он. — Горожане Эдо довели свою невоспитанность до высшей степени. А трусливые сволочи, самозванно именующие себя потомственными самураями…
Тут Мумэсай, бросив взгляд на людей Киры, оборвал фразу, показывая, что не хочет пачкать слух собеседника разговором о чванливых самураях из Эдо, и глотнул чая, словно желая смыть с языка вкус нечаянно вырвавшихся у него слов. Двое слуг Киры из осторожности замолчали, словно задумавшись о чем-то.
— Тоса! — третий из них распознал выговор Хансиро. Нахал наклонился вперед, пытаясь привлечь внимание воина. — Пс-с-т, Тоса!
Хансиро даже не покосился в его сторону и продолжал прихлебывать чай, глядя поверх острова Эносима на горы, возвышавшиеся над изогнутой линией дальнего берега залива, и на Фудзи, поднимавшуюся к небу, как молитва в облаке благовонного дыма.
— Пс-с-т, Тоса! — Этот человек был настолько же упрям, насколько глуп. Глаза его были красны, и, когда он смеялся, во рту открывалась большая дыра на месте передних зубов. Этот малый явно недолго ходил в самураях. Про таких говорили: «От него еще пахнет рисовым полем». Удовольствие убить его не стоило тех хлопот, которых потребовало бы от Хансиро заполнение официальных бумаг по поводу его смерти.
— Правда, что те, кто попадает в твой край, так рады выбраться оттуда, что на выходе приносят особый дар богам у заставы? — Его приятели захохотали во все горло, подталкивая своего дружка еще ближе к провалу в ад, над которым он уже занес ногу.
— Правда, что они добавляют своего дерьма в Навозный памятник у Соснового подъема? — Слуга Киры немного помолчал, ожидая, как отреагирует Хансиро. Ничего не дождавшись, он вновь повторил свое: «Пс-с-т, Тоса!» — и сел на прежнее место.
Слово «Тоса» отозвалось у Хансиро внутри — не в голове, а в центре души за пупком — и отдалось во всем теле порывом тоски по родному краю. Он вспомнил великолепный вид, открывавшийся с Соснового подъема — зеленые горы, лазурное море, а далеко внизу искривленные стихиями сосны вдоль берега и волны, плещущие в их корнях. Вспомнил, как сдал у этой заставы свое разрешение на отъезд. Вспомнил острую боль в душе от того, что жизнь уносила его прочь от края, где он родился и вырос и где похоронены его предки.
Хансиро сделал вид, что так же не заметил неотесанного молодого слугу Киры, как этот слуга не заметил, что почти накликал на свою голову неожиданную и недостойную смерть. Но необходимость терпеть тошноту, угрызения совести и дураков одновременно вызвала у него тоску. Возможно, для него пришло время перестать сражаться с миром и схватиться с самым грозным противником — с самим собой. Может быть, когда он закончит эту работу, для него настанет время удалиться от мира и стать отшельником-созерцателем — вернуться в родные места и провести остаток дней в духовных размышлениях в одном из гротов на том берегу мыса Мурото, о который с шумом разбиваются волны бурного моря. Может быть, неумолкающий гул моря, который казался ему гласом Вселенной, утешит его и поможет утихнуть неотвязному скулящему голосу его собственных ничтожных мыслей.
Хансиро взял чашку с супом в правую руку и обхватил ее большим и указательным пальцами так, что пальцы пришлись выше края. Это был воинский способ держать чашку, которым самураи пользовались независимо от того, мог кто-нибудь напасть на них в момент трапезы или нет. Мумэсай держал свою посудину так же. Этой простой уловкой воин защищался от врага, который мог бы, пока он пьет из чашки, ударить по ней и вонзить ее края ему в переносицу.
Жидкий мясной суп с лапшой привел в порядок желудок Хансиро. Мучительная боль в голове ослабла, стала тупой и пульсирующей. Но недовольство собой из-за того, что накануне вечером он нарушил обычное воздержание, не проходило. Он поморщился и втянул воздух сквозь зубы, извлекая из щелей между ними остатки закусок из морских водорослей, которые могли застрять там со вчерашнего дня.
Хансиро продолжал обсасывать зубы и чистить их языком один за другим, не сводя взгляда с горы Фудзи, когда Кошечка заметила врагов. Слуги князя Киры были слишком заняты собой, чтобы обратить внимание на крестьянского парня в большой шляпе из осоки, но Кошечка хорошо разбиралась в людях и в манерах жителей столицы и сразу поняла, кто они такие.
Беглянка решила также, что Хансиро уже чувствует ее присутствие, хотя и смотрит в другую сторону. Она надеялась лишь на то, что ронин из Тосы не узнает ее в теперешней изношенной одежде. Лицо художника скрывали бинты, и поэтому его вид ничего не сказал Кошечке. Она мгновенно повернула в другую сторону — и увидела двух полицейских, лениво топтавшихся в конце почти пустой улицы Беглянка снова повернулась лицом к «Виду на Фудзи». Ее сердце сильно забилось. Она могла бы еще раз сразиться со слугами Киры, но к ним добавились Хансиро и полицейские, а против такой толпы ей, конечно, не устоять. Кошечка несколько раз глубоко вздохнула, стараясь успокоиться.
— Что случилось, господин? — прошептала Касанэ.
— Иди за мной.
Опустив подбородок, чтобы поля шляпы скрывали лицо, Кошечка подошла к скамье, на которой лежал костюм льва. Приблизившись к цели, она замедлила шаги.
— Когда я велю, залезай под ткань. Тебе придется управлять маской, чтобы я мог петь.
У Касанэ родилось несколько возражений против этого плана, но она не осмелилась высказать их. Оказавшись рядом с костюмом. Кошечка как бы случайно повернулась так, чтобы ее лицо оказалось к тени. Она взяла у Касанэ фуросики и надела его себе на спину, потом ослабила завязки шляпы и сдвинула ее на спину поверх узла.
— Пора! — Кошечка подняла костюм льва над головой и проследила за тем, чтобы Касанэ влезла в маску и, засунув подол юбки за пояс, оголила ноги.
— Ты готова? — спросила она.
— Я не знаю, что делать, господин!
— Ты хоть раз в жизни видела львиный танец, дрянь? Берись обеими руками за планку и открывай рот маски так, чтобы зубы стучали. Когда пойдешь по улице, поворачивай льву башку и потряхивай ею.
— Я не умею.
— Тогда я сдам тебя полицейским и расскажу им, что ты украла кошелек! — Кошечка рассчитывала, что крестьянка слишком простодушна или слишком робка, чтобы сообразить: ее «господин» тоже боится полицейских. Она также надеялась, что хозяева костюма не вернутся до их с Касанэ ухода, а ронин из Тосы просто не обратит внимания на мелкие проделки крестьян и не заинтересуется этой кражей.
Касанэ неуверенно щелкнула челюстями маски.
— Сильнее! — Застенчивость Касанэ так разозлила Кошечку, что она скрипнула зубами от ярости.
Деревенская девочка сильнее потянула планку, и челюсти закрылись с громким стуком.
Кошечка завела песню о льве и пошла вперед, притоптывая в ритме мелодии и подталкивая Касанэ перед собой концом посоха.
Глазные отверстия маски находились на расстоянии вытянутой ладони от глаз Касанэ, и крестьянка двигалась осторожно, маскируя свою неуверенность более резкими и сильными, чем надо, взмахами ног и наклонами танца. Но проходя мимо чайного дома, она уже встряхивала тяжелую маску с достаточной быстротой, если не с увлечением. Кошечка громко пела песню, сопровождавшую львиный танец.
Хансиро и Мумэсай бездумно смотрели на проходивших мимо танцоров. Когда пара в костюме льва исчезла за углом, художник дернул за шнур, который носил на шее, и выудил из глубины куртки, словно леща из морской пучины, плоский квадратный кошелек.
— Я должен продолжить свой путь, — попрощался он с Хансиро, отсчитал двадцать медных монет за суп и чай, снова опустил кошелек за ворот и встал.
Хансиро ответил каким-то нечленораздельным междометием.
— Пусть улыбнутся вам семь божеств счастья, — добавил художник.
— И вам тоже, — поклонился в ответ Хансиро, довольный тем, что ронин с запада решил идти своей дорогой и избавил его от необходимости придумывать предлог, чтобы освободиться от ненужного спутника.
Мумэсай похвалил служанку за отличный суп и снова поклонился, потом засунул свой длинный меч за пояс, положил на плечо шест с фонарями и медленно побрел вслед за танцорами.
Хансиро вернулся к созерцанию священной горы, и в уме у него неотвязно звучало стихотворение, написанное в те давние времена, когда гора Фудзи с громом извергала огонь и дым.
Мне закрыты теперь все пути для встречи с любимой.
Неужели я, как высокий пик Фудзи в Суруге, должен
Вечно гореть этим огнем любви?