Глава Ⅸ. О рассудочном мышлении, о мышлении диалектическом и непосредственном созерцании

В настоящее время в море философских и quasi-философских идей борются несколько потоков: рассудочное мышление, представленное большинством учёных-естественников: мышление диалектическое, представленное диалектическим материализмом и идеалистическим неогегельянством[143], по сути дела являющимся суррогатом диалектики, прогорклым маргарином на капиталистическом рынке идей, и интуитивное созерцание, от более чистых его форм до истерически-галлюцинаторной мистики, представленное философствующими сикофантами[144] фашизма в первую очередь, включая шарлатанов подозрительного типа. Они расплодились теперь под сенью свастики, как грибы после тёплого дождя. Картина, напоминающая идеологию времён упадка и разложения Римской Империи, с мистическими культами, гороскопами, мистериями, процессиями, оргиями, знахарями и кликушами. Но довольно об этом. Рассудочное мышление, опирающееся непосредственно на так называемый здравый смысл, в общем величина почтенная и в определённых пределах вполне правомерная. Здесь царит формальная логика, со всеми её как будто незыблемыми и абсолютными законами: тождества, противоречия, исключённого третьего. Оно образует понятия, копит факты, анализирует. Его излюбленным методом является индукция. Оно эмпирично, солидно, как будто бы прочно. На словах оно чуждо всякой метафизике и всегда кричит ей: Чур, не тронь меня! Оно рассекает вещество природы и органического мира. Мера и вес, количество, число — его стихия. Оно казалось долгое время — а многим кажется и сейчас — единственным воплощением рационального познания вообще. Его заслуги громадны. Это в значительной степени оно собрало грандиозное количество фактов, выделило классы, роды, виды, семейства, создало бесконечно многообразную классификацию, изолировало из общей связи мира бесчисленное множество вещей, взятых, как тождество с самим собой, фиксировало их в науке. Факты, вещи, изолирование, рассечение, анализ, индукция, мера, вес, число, эксперимент, инструмент,— это столь характерные признаки рассудочного познания, что простого перечисления их для понимающего достаточно.

Но довольно ли этого для процесса познания? И наоборот, является ли всё, что сверх этого — от лукавого? Не являются ли всякие разговоры о диалектике злостным вывертом, логическими фокусами, до которых были, например, такие большие охотники древние греки, ходившие по площадям и показывавшие всем, что они за ловкие акробаты ума, что за отважные гимнасты мысли? Иные из них, как тысячелетия спустя футуристы в жёлтых кофтах, эпатировали своих остолбенелых современников неожиданными парадоксами и невероятными умозаключениями, и мы ещё до сих пор смеёмся над ними вместе со злым насмешником, Аристофаном. Вероятно, известное сопротивление публики чувствовал и Гегель, когда писал, вдруг переходя от абстрактнейшего языка (к нему нужно привыкнуть, чтоб вообще его понимать), от тяжёлых мыслей, которые шествуют в своих свинцовых сапогах, к легкомысленному милому стилю:

«Философский способ изложения не есть дело произвола, капризное желание пройтись для перемены разочек на голове после того как долго ходили на ногах, или хоть разочек увидеть своё повседневное лицо раскрашенным»[145] (Философия Природы).

Но это не так. Рассудочное сознание не ухватывает ни движения, перехода одного в другое, противоречивости; ни тождества противоположности, единства их, целостности. Более того, оно превращает в непререкаемый догмат закон тождества, оно критерием любой «системы» считает исключение противоречий; оно изолированные части целого стремится рассматривать, как арифметические части: оно «в себе» механистично, и поэтому есть что-то мертвящее в его анализе Оно — великий вивисектор[146], вооружённый мощной измерительной аппаратурой, тонким инструментарием, чудом современной экспериментальной техники. Против такого ограниченного познания и восставали многие, в их числе и Гёте, на которого con amore[147] ссылается Гегель:

Анализом природы как на смех.

Гордится химия, но полон ли успех?

Разбит у ней на части весь предмет,

К несчастью, в нём духовной связи нет.[148]

Да, Гёте прекрасно видел всю ограниченность рассудочного познания. Но он в своей критике был часто гораздо дальше цели. Он протестовал против экспериментальной техники. Он бунтовал против разложения света, считая это посягательством на Его Величество. Он, превосходно видя ограниченность количественного, отрывал качество от количества. Видя рассудочность вивисекторов, отрывал часть от целого. Протестуя против механического материализма, нередко перескакивал в область пантеистического созерцания с тенденцией замены интеллектуального познания художественной эмоцией. В целом, несомненно, у него были уже значительные порции материалистической диалектики, но они прорастали побегами, тянувшими в сторону от рационального познания. Да не испортит эта ложка дёгтя той бочки прекрасного душистого мёда, которую оставил нам великий Поэт-Мыслитель!

Наш старый русский поэт, Е. Баратынский, в своём замечательном в художественном отношении стихотворении, написанном на смерть Гёте («и с ним говорила морская волна»[149]) уже прямо восставал против меры, веса, анализа, числа: то ли дело символические примеры, звери, птицы, трава, гадания, таинства и голоса природы-кудесницы! Белинский в своё время отметил реакционность такого мировоззрения, от которого Гёте был чрезвычайно далёк.

А теперь нам нужно прямо сказать: да, рассудочное познание, формальная логика, её законы, анализ необходимы, но недостаточны. Критика рассудочных определений, критика односторонности количественного, критика аналитически-вивисекционного метода, встречающаяся у таких философов, как А. Бергсон, бывает часто очень правильна и метка. Защищать односторонность и ограниченность рассудочного познания вообще, односторонность и ограниченность механического материализма в частности — не наше дело. Но все это было вскрыто блестяще ещё Марксом и Энгельсом, без того, чтоб апеллировать к энтелехии, интуиции, сверхразумному вздору. Итак, повторяем: рассудочное познание недостаточно. Оно высоко полезно, но его мало: им не исчерпывается процесс наиболее совершенного по своему методу познания: нужно выходить за его пределы. Куда?

В сторону разума, логики противоречий, движения, становления, целостности, всеобщей связи элементов мира, качественности, скачков, перехода противоположностей, одного в другое, раздвоения единого и снятия этого раздвоения и т. д. Разложение, анализ, фиксация тождественного, противопоставление, формальная логика, это — лишь первая ступень познания, которая может продолжаться исторически весьма долгое время (весь рационализм есть воплощение рассудочного познания). Но следующий момент, это — движение, переход к противоположному, к своему отрицанию. А дальше наступает третья ступень; когда противоположности объединяются и выступает целое, включающее всё, добытое анализом, расчленённое целое, многообразное и конкретное, со своими законами, с совокупностью своих связей. Здесь единство противоположностей. Здесь восхождение к конкретному. Здесь рост содержания. Здесь синтез. Здесь снятие противоречий (и их преодоление, и их сохранение). Здесь — «отрицание отрицания». Здесь Разум. Здесь высшая стадия познания. Если диалектика взята в своей рациональной форме, т. е. материалистически, то в ней нет ни мистики, ни чуда, ни фокуса, ни выверта. Это — более глубокий и всеохватывающий метод познания, который иногда кажется фокусом ограниченному т. н. «здравому смыслу», как кажутся ему вздорными положения о бесконечности, формулы дифференциального и интегрального счисления, неевклидова геометрия, теория относительности и многое другое. Однако, уже Зенон в своих афоризмах о движении показал по сути дела недостаточность и ограниченность рассудочного мышления. С его точки зрения стрела не может полететь, Ахиллес не догонит черепахи. А скептики? А «антиномии»[150] Канта? А современные проблемы физики с противоречиями частицы-волны, прерывного и непрерывного? Если а limine[151] отвергать противоречия или их не видеть вообще, нельзя до конца понять ничего текучего, ничего качественно нового; антиномии будут казаться вечной загадкой, пределом, его же не прейдёши, и никогда нельзя будет дойти до понимания целого в его «живой» подвижности и расчленённом многообразии взаимно связанных частей.

Односторонность рассудочного познания части имеет своей полной противоположностью «непосредственное созерцание целого», с выходом за рациональное познание вообще.

О нём Гегель в «Философии Природы» писал:

«Ещё менее допустима ссылка на то, что получило название созерцание и что в самом деле обыкновенно являлось у прежних философов не чем иным, как способом действия представления и фантазии (а также сумасбродства) по аналогиям»[152].

И в другом месте:

«Природное единство мышления и созерцания мы находим у ребёнка, у животного, это единство, которое в лучшем случае можно назвать чувством (наш курсив. Авт.), но не духовностью… Нам следует не уходить в пустую абстракцию, не искать спасения в отсутствии знаний»[153]

Это вежливо, но крайне зло. Здесь скрыта издевка над Шеллингом, который считал познанием высшего рода интуицию, все вещи — ощущениями, всю природу — «оцепеневшим» или «оканемевшим» мышлением. Ради справедливости, однако, нужно добавить, что, с одной стороны, у Шеллинга было много элементов, которые перешли в Гегелеву систему, а, с другой, что у самого Гегеля, у исторического Гегеля, не только — объективный идеализм: он не «сухой» панлогист, но и мистик в самом настоящем смысле слова, и природа у него без идей — лишь гигантский труп. Но это — en passant, мимоходом.

Старая «натурфилософия» имела изрядное количество созерцательно-мистическо-интуитивных моментов. А в настоящее время философствующие кудесники и прорицатели возвели целую вавилонскую башню «теоретического» вздора, поистине достойного животных. «Непосредственное созерцание» выражает собою: либо художественно-эстетическое «погружение в природу», как ощущение связи с ней и переживание этого ощущения — как таковое, оно и естественно и правомерно, если оно не выражает претензии на замену мышления, интеллектуального познания, разума; либо религиозно-мистическое, т. е. сформированное в отношениях господства-подчинения воззрение, с признанием интуитивного высшим принципом познания. Именно в последнем качестве оно выступает теперь с нагло-назойливой претензией заменить собою всё рациональное, рассудок и разум одновременно. Центральной идеей является при этом идея иерархической целокупности, целого, Totalität. Но это «целое» противопоставляется не только односторонне рассудочному умерщвлённому целому из механически сложенных частей, но и диалектическому целому, являющемуся в мышлении, как «второе конкретное», которое отражает единую, и в то же время качественно многообразную действительность, целое, о котором как раз по отношению к природе Гегель писал:

«Разум стремился к познанию всеобщего в природе — сил, законов, родов… Это всеобщее… не должно представлять собою только агрегат, а приведённое к порядкам, классам, организованное целое».

Это значит, что разумное мышление, в противоположность рассудочному, далеко от того, чтобы мыслить себе целое, как сборку частей, оно мыслит его, как реальное неразрывное единое с внутренними соотношениями противоположностей, где каждая выделенная часть немедленно разрушает целое и перестаёт быть тем, чем она является в связи этого целого. Рассудочное познание «в снятом виде» существует в разумном познании, как формальная логика в логике диалектической. Разумное познание ни на минуту не зачёркивает количественного, но оно видит его переход в качественное; не зачёркивает отдельное, но видит его в связи, не убивает противоположностей, но схватывает их во взаимных переходах и в единстве. Волхвы же кудесники современного мистицизма начисто отрицают рациональное познание, меру, вес, число, анализ, синтез, диалектику, рассудок, разум. Даже так называемому духу («Geist») они противопоставляют душу («Seele»), мышление отрывают от чувства и в интуиции, бессознательном, в чувственном погружении в объект, с его мистическими озарениями, ищут себе идейного подспорья в борьбе и с наследием эпохи Просвещения, и — в первую очередь — в борьбе с марксизмом, ставшим во всем мире ярчайшим знаменем интеллекта и рационального познания вообще. Кого Зевс хочет погубить, у того он отнимает разум. Разум заменён здесь частью мистикой, частью — лисьей хитростью. Мистическое «целое» оказывается космической иерархией фашистских социальных ценностей, универсализацией класса сословной фашистской лестницы. Гносеологическим[154] критерием истины — тезисы Гитлера как воплощения сверхразумной благодати. Тут уже исчезает почва для спора, ибо нельзя с разумной точки зрения оперировать категориями мистики: здесь царство веры и шарлатанского знахарства, солдатско-германской хлыстовщины, крупных буржуа, проспиртованных и кокаинизированных военных и грубо-скотских ландскнехтов[155]. Даже скептицизм Освальда Шпенглера был в тысячу раз умнее той мистической отрыжки, которой провоняла вся фашистская Германия. Это — не преодоление рассудочной односторонности т. н. положительной науки, солидного английского эмпиризма, идеологии считающего и измеряющего пытливого изобретательного весовщика природы, который со времён Бэкона Веруламского прекрасно понимал, что scientia[156] и potentia humana[157] совпадают, но у которого ещё не было крыльев для полётов более высоких, для перехода от рассудочного мышления к осознанному диалектическому. Наоборот, у фашистских кликуш их «теория» эквивалентна проповеди кирки и лопаты, власти земли и голоса крови, средневековой цеховщины, деревянных классов-сословий, окаменевшей иерархии, идолов абсолютного. Это — не мещанская сентиментальность пресловутой Glaubens- und Gefühlsphilosophie[158], творения Гамана, Якоби, Лафатера, с их «Schöne Seele», «прекрасной душой». В ней, в этой романтически-мистической идеологии «бурных гениев», выражался протест против феодальной ограниченности Германии. Там были и понятия Kraft-Mensch[159] , Kraft-Weil[160]. Там были тоже протесты против разума во имя «сердца», «души», интуиции, чистосердечной веры. Но что общего имеет с этим бронированное «созерцание» иерархии истуканов, кровожадных, как карфагенский Молох[161]? Чем напоминает «Schöne Seele», чувствительное прекраснодушие холодную «белокурую бестию», кровь которой поёт о пожарищах? Её надменное созерцание видит на дне того сосуда, в который когда-то смотрел Генрих Гейне в гостях у богини Гаммонии, ассирийскую иерархию, увенчанную свастикой, холодное чудовище, когти которого терзают тело всего живого. Это не тёплый пантеизм, не наивное погружение в природу индусов с проповедью любви к зверям, птицам, солнцу, цветам; не художественный восторг и не эстетическое любование; это религиозно-окрашенное (с расчётцем!) созерцание мира по модели той табели о рангах, которую установил г‑н Адольф Гитлер в своей цезаристской империи. Мы хотим видеть «во всей цельности» Космос, но — ах! мы видим одни мундиры, чины, ордена, эполеты, пушки, клыки, «сословия». Иллюзорное царство фашизированного Универсума есть тот океан, в волны которого погружаются современные мистики крови и отравляющих газов. Они, так сказать, наслаждаются собой, глядясь в зеркало созданного ими мистического мира, где все распределяется по тем же сословно-классово-кнутобойским степеням; как в конституции фашистского государства. Эта мрачная окаменелость и окаменелая мрачность выражают длительное бесславное гниение современного капитализма, когда кончилась его беспокойная и неуёмная прогрессивная работа, его движение, взлёты его мысли, смелость его рассудка, когда наступили сумерки богов, и сова Минервы из нового мира совершает свой таинственный полет в грядущее… Фауст буржуазии умер. Прежняя подвижность капиталистического мира, его величайший динамизм, который в мышлении дал такие вещи, как дифференциальное и интегральное счисление, теорию эволюции Дарвина, логику противоречий Гегеля, сменились гнилым «связанным Капитализмом» Шмаленбаха, связанным гнилым «мышлением», поисками элементарного неподвижного абсолюта, возвращением к вековечной иерархии «форм», как у блаженной памяти святого отца Фомы Аквинского.

В «Богословско-политическом трактате»[162] Б. Спинозы есть замечательное место, описывающее, как колеблется человек в критические для него времена между страхом и надеждой и как он впадает тогда в мистику, суеверие, в омут примет и гаданий. Таково теперь положение буржуа, который чувствует, что действительное движение капитализма есть движение к небытию. Отсюда новейшая теодицея[163]. Но эта теодицея (полная противоположность лейбницианской по своим «тонам»! И её мистерии разыгрываются не в светлых эллинских храмах и даже не в готических соборах, а на задворках фашистской казармы, на конюшнях Авгия, которые ждут своего пролетарского Геркулеса: но он должен на этот раз не очистить их, а очистить от них заражённый их вонью мир. И тогда исчезнут навсегда эти пьяные, едва держащиеся на ногах, наглые фантазмы нового «созерцания», чтоб уступить место победному шествию человеческого разума…

«Нет ничего легче, как изобретать мистические причины, то есть фразы, лишённые здравого смысла» — писал К. Маркс в своём известном письме к П. Анненкову в связи с критикой Прудона. Но марксизм и марксистская материалистическая диалектика, сражаясь за разумное рациональное познание, отнюдь не рационалистичны. Разум не отрывается здесь ни от рассудка, ни от чувства, ни от воли; сознательное не отрывается от бессознательного, логическое мышление не исключает ни фантазии, ни интуиции. Но самая интуиция понимается не как мистический процесс, а — если мы говорим о науке и философии — скорее как отложившийся и выработанный культурой мышления научный инстинкт, отнюдь не отрицающий ни интеллекта, ни рационального познания. Поэтому например, Маркс писал о Рикардо:

«Рикардо обладает… сильным логическим инстинктом»[164] («Капитал»).

Ленин превосходно говорил и о «мечте», и о «фантазии» (в науке и в философии). Он отдавал им, как известно, должное. Но он находил поистине большие слова, в которых пелась настоящая торжественная ода человеческому разуму и разумному познанию. Мы уже не говорим здесь о грандиозном, первостепенном превалирующем значении практики в теории познания, что вообще было недоступно сухому и одностороннему рационализму. Вот почему диалектическое познание гораздо выше рассудочного и просто несравнимо с животнообразным мистическим созерцанием. Ещё у Шекспира в «Генрихе Ⅴ» архиепископ говорит:

Пора чудес прошла, и нам

Подыскивать приходится причины

Всему, что совершается на свете.[165]

Каталепсические[166] состояния, галлюцинаторный бред, летаргия, внушения и прочие явления гипноза, моменты действительно воздействия колдунов, и знахарей, факиров, индусских чародеев,— всё сделалось объектом действительного познания. А это познание изгоняет, как старые варварские формы сознания, мистику всех и всяческих видов и оттенков, возводимую в онтологический[167] принцип, в принцип бытия.

Диалектика уничтожает аналитическую разорванность и природы, и человека, закостенелую изоляцию и абсолютизирование отдельных сторон материи и духа, метафизическую замкнутость изолированных «вещей».

Диалектика подымает на щит целостность и единство, но не сплочённое и безразличное единство, не элементарную целостность, а расчленённое, движущееся, противоречивое, многообразное бытие, с бесконечным количеством свойств сторон, связей, переходов, взаимозависимостей, с тождеством противоположного.

Нос signo vincis![168]

Загрузка...