Выше мы покончили с наивной претензией агностиков рассуждать от «моих ощущений» и этим доказывать нереальность или непознаваемость внешнего мира.
Эта претензия оказалась ровно ни на чем не основанной смешной претензией. Вывод отсюда тот, что всякое философское рассуждение, оперируя с понятиями, которые суть продукт социальный, продукт тысячелетней работы мысли, должно оперировать тем самым на широком базисе всех достижений науки, оставив мышиную возню вздорных субъективистов.
Наука же говорит нам о том, что исторически первоначальным, исторически исходным пунктом было практически-активное отношение между человеком и природой. Не созерцание и не теория, а практика; не пассивное восприятие, а активное начало. В этом смысле гётеанское «В начале было Дело», «am Anfang war die Tat», противопоставленное евангельски-платоновско-гностическому: «В начале бе Слово», т. е. Разум, т. е. Логос, вполне точно выражает историческую действительность. Маркс неоднократно отмечал это: в замечаниях на книгу А. Вагнера, где он издевается над профессорски-кабинетным взглядом, по которому предметы пассивно «даны» человеку, в «Святом Семействе», в тезисах о Фейербахе, повсеместно в «Капитале» и — вместе с Энгельсом — в гениальных строках «Немецкой идеологии». Вопреки бредням идеалистической философии о том, что мысль делает миры, и что даже материя есть творение духа (например, творящее «Я» Фихте), именно человеческая практика творит новый мир, в действительности трансформируя «вещество природы» по-своему. Исторически, общественный человек, общественно-исторический человек, а не абстракция интеллектуальной своей стороны, персонифицированная в субъекте философами, прежде всего производил, пил и ел; теоретическая деятельность лишь потом выделилась, а затем обособилась, при разделении труда, в качестве самостоятельной (относительно самостоятельной) функции и застыла в определённых категориях людей, «людей умственного труда», в различных социально-классовых модификациях этой категории. Из практики возникло и теоретическое познание. Активно-практическое отношение к внешнему миру, процесс материального производства, обуславливающий, по Марксову выражению, «обмен веществ» между человеком и природой, есть основа воспроизводства всей жизни общественного человека. Болтовня всяких и всяческих «философов жизни», жрецов т. н. «философии жизни» («Lebensphilosopie»), в том числе и Ницше, в том числе и ряда биологическо-мистических кликуш современности, проходит мимо этого основного факта, как проходили мимо него очень многие представители идеалистической классической философии. Ещё бы! Ведь, простой акт пилки дров или сварки чугуна или выделки жидкого кислорода с точки зрения Канта есть тот самый прорыв в «трансцендентное», тот ужасный трансцензус, который «невозможен»! Что-то понаделает «практический» слон в фарфоровом магазине непознаваемых субтильных статуэток!..
К чести великого идеалиста Гегеля надо, однако, признать, что у него, у этого «Колоссального старого парня» (der Kollossale alte Kerl), как его любовно называл Энгельс, несмотря на то, что и ему вместе с Марксом приходилось вести отчаянную, страстную и победоносную борьбу с «пьяной спекуляцией» гегелевского идеализма — у него есть понимание практики, труда, орудия. Более того, у него действительно даны гениальные зародыши исторического материализма. В этом у нас будет ещё случай убедиться…
Область практики или практического отношения к миру можно понимать в широком смысле, куда входят и такие процессы, как, например, дыхание, широкое предметное взаимодействие между обществом и природой; в более узком смысле слова сюда относится производство и потребление; наконец, сюда же относится воспроизводство людей (см. Энгельс: «Происхождение семьи» и т. д.), т. е. область сексуальных отношений, и внутриобщественная практика, т. е. практика изменения общественных отношений, реальных, материальных общественных отношений. Здесь мы будем касаться, прежде всего, практики, как области соотношений между человеком и природой, практики, как она проявляется в действительной трансформации материального мира, т. е. тех самых «вещей в себе», о которые ломали себе зубы и перед которыми отступали столь многие философы.
Знать предмет, это означает овладеть им, как таковым -замечает где-то Гегель. Эта точка зрения весьма плодотворна и должна быть развита. И в особенности она должна быть развита при обсуждении вопроса о практике. Именно здесь особенно ясно, что материя внешнего мира превращается для человека в материал, в объект целесообразного воздействия, в объект переработки, согласно поставленной цели. Здесь — как определяет Гегель — «самочувствие единичности» стоит «против неорганической природы, как против своего внешнего условия и материала» («Философия Природы»). Являясь материалом, т. е. объектом воздействия, вещество природы превращается «искусственно» в другое, в другое качество, предмет непосредственной ассимиляции. В этом процессе обнаруживается реальная власть человека над природой.
«Какие бы силы — пишет Гегель — ни развивала и ни пускала в ход природа против человека… он всегда находит средства против них и при этом он черпает эти средства из самой же природы, пользуется ею против неё же самой, хитрость его разума даёт ему возможность направлять против одних естественных сил другие, заставлять их уничтожать последние и, стоя за этими силами, сохранять себя»[169] (Философия Природы).
Не сохранять себя, а развивать себя — нужно было бы сказать. Но это в данном случае имеет второстепенное значение. Гегель видел и роль орудий: у животных — орудийных органов (см. морфологическую теорию ак. Северцева), у человека, прежде всего, орудий труда. О последних он в «Науке логики» прямо писал: «…плуг почтеннее, чем те непосредственные наслаждения, которые подготовляются им и служат целями. Орудие сохраняется, между тем как непосредственные наслаждения проходят и забываются. В своих орудиях человек обладает властью над внешней природой, хотя по своим целям он скорее подчинён ей»[170]. Категории власти, овладения, силы, господства над природой для жизни, для «непосредственной экспансии» жизни, являются у Гегеля привычными категориями, и здесь, во всех аналогичных построениях, великий идеалист поистине стоит на грани исторического материализма, живое воплощение «меры» и перехода (в лице Маркса) в свою собственную диалектическую противоположность.
Итак, процесс производства есть процесс овладения внешним миром и его переделки, согласно определённым целям, в свою очередь, определяемым целым рядом обстоятельств. Но что означает этот процесс? Он означает изменение свойств, качеств предметного мира и создание таких новых свойств и качеств, которые нужны, которые до производственного процесса предстоят, как цели, которые, следовательно, заранее положены. Эта целеполагающая деятельность реализуется в конце производственного процесса. Что же выходит здесь с точки зрения агностицизма вообще и кантовского агностицизма в частности и в особенности? Да ровно то же, что у Зенона с доказательством невозможности движения, когда Диоген доказывал его возможность ходьбой. В самом деле, как можно утверждать, что внешний мир непознаваем (и в целом, и в частях), что непознаваем предмет труда, когда этот предмет превращается в другой именно так, как этого хочет якобы ничего о нем незнающий «субъект»? При помощи каменного угля и из него делают чугун, жидкое топливо, бензин, масла, легчайшие летучие жидкости, краски, духи, великое множество предметов, но мы — помилуй нас бог! — совсем не знаем, что за вещь в себе этот каменный уголь! А между тем вопрос разрешается довольно просто: мы знаем свойства и качества этой «вещи в себе» в зависимости и в связи с другими, с температурой, давлением, связью с рядом веществ и, меняя эти связи, зная законы соотношений, получаем «другое» угля, выражаясь гегельянски, т. е. превращённые формы, т. е. новые качества, т. е. новые «вещи в себе», как вещи предметного мира. Мы знаем свойства угля! И практика есть «живое», активное доказательство этого, доказательство в самом предметном процессе, in actu[171], в показе процесса материального превращения, который течёт согласно «разумной воле» субъекта практики; практика убедительно говорит о том, что мы знаем свойства вещей и их законы. То обстоятельство, что субъект практики сам подчинён этим законам (и когда ставит цели, и когда использует законы природы для реализации этих целей) не только не служит опровержением этого знания, но, наоборот, подтверждает его. Свобода — познанная необходимость. Закономерность технологического процесса позволяет побеждать природу, подчиняясь ей: это, ведь, было прекрасно известно ещё Ф. Бэкону и изложено им довольно популярно в «Новом Органоне»[172]. Именно потому, что субъект «связан» законами природы, он, зная их, свободен. Именно то, что он «свободно» творит, доказывает, что он знает. Действительный субъект истории, т. е. общественно-исторический человек, в процессе воспроизводства своей жизни, т. е. общественно-исторической жизни, миллиарды раз на практике убеждался в действительности своих знаний и в посюсторонности своего мышления. Здесь уместно, пожалуй, вспомнить полуанекдотический случай с Г. В. Плехановым, который перевёл один из тезисов Маркса о Фейербахе прямо противоположно тому, что было в оригинале. У Маркса было сказано: практикой должен доказать человек «посюсторонность» своего мышления (Diesseitkeit), а Плеханов превратил «посюсторонность» в «потусторонность», думая, очевидно, что здесь опечатка, и что Маркс хотел именно сказать, что в практике и совершается прыжок в «трансцендентное». Метафорически так можно выразиться, и вообще греха здесь большого не было бы. Но мысль Маркса была не та: он хотел сказать, что и прыжка-то не нужно, никакой процесс transcensus’а не надобен, ибо никакого трансцендентного нет, нет другого, заумного, нуменального, второго мира, а есть один предметный мир, одна природа, в которой и действует человек, доказывая, что так называемое посюсторонность и есть действительность, не нуждающаяся ни в каком заумном «удвоении». Характерно, что агностики позитивистского типа в большинстве случаев обходили вопрос о практике. Субъективные идеалисты чистых кровей просто «творили» мир из себя. Объективный идеализм полагал «истинный мир», как «идею» при чем в своей наиболее аристократической форме, у Платона, рассматривая обыкновенных смертных как каторжников, которым недоступно лицезрение «идеи»: они навек прикованы к пещере. У агностиков типа Пирсона — у человека только значки, символы, «эмпириосимволы». Всё это — чисто пассивные категории. Это не фихтеанское творчество из себя (Гегель смеётся: когда Фихте надевает сюртук, он думает, что творит его…), где мир подобен паутине, пузыристо выпускаемой пауком. Это не волюнтаристический и актуалистский[173] прагматизм. Нет. Здесь «значки», «сигналы», условные обозначения, «иероглифы». Но практика разрушает все такие концепции, ибо она меняет уже самый исходный пункт, представляя субъекта в его активно-творческой, а не пассивно-созерцательной функции. Субъект во внешней природе менее всего каторжник на цепях, в пещере, куда его загнал «благородный» рабовладельческий философ. Он — не раб, а в возрастающей мере — властелин окружающей его природы, земной природы, хотя он целиком и зависит от неё (тоже диалектическое противоречие!). Научные категории отнюдь не условные «значки», произвольно выбираемые метки для различения вещей, вроде упоминавшейся нами человеческой мочки Гегеля: научные категории суть отображения объективных свойств, качеств, связей, законов вещей и реальных процессов, объективных процессов, материальных процессов. И практика доказывает это достаточно убедительным образом. Лапидарно у Ильича: «Результат действия есть проверка субъективного познания и критерий истинно-сущей объективности»[174] («Философские тетрадки»).
С известной точки зрения можно сказать, что практика выше теории (условно, относительно!), ибо через практику мышление (теория) выводит себя в объективное, материализуется, объективируется в действительном мире. Простые силлогизмы суть силлогизмы, вращение и кругооборот идей, т. е. движение в сфере мысли. Метафорически говоря: понятые законы, отражения законов, координированные с субъективными целями, через практику погружаются в объективное, материализуются в технологическом процессе и адекватном его результате, т. е. обнаруживают свою истинность, своё соответствие с действительностью. Правильность мышления воплощается в «правильном» течении материального процесса и в «правильном», т. е. соответствующем цели, материальном результате. Процесс «течёт» согласно представлению о материальном законе, на основе чего он, этот процесс, и был заранее координирован с определённой целью, к которой он и привёл: его ход и его конечный результат были заранее предположены, мыслительно антиципированы. Мысль, фигурально, была проецирована в материю и в материальном получила свою проверку, через мощь практики доказав свою собственную мощь. В этом — величайшее теоретико-познавательное, гносеологическое значение практики.
Вспомним в данной связи об априорных категориях Канта. Они не трактуются кантианцами, как «врождённые идеи»; они у них также отнюдь и не исторический prius; они — логический prius, необходимые формы чувственного опыта, его упорядочивающие; в которых хаос феноменов превращается в упорядоченный космос. Они, как говорит сам Кант в «Prolegomena», служат как бы для складывания явлений, чтобы их можно было читать, как опыт. Опыт вне их невозможен, он — нечто бесформенное, в них он получает форму, тогда как они, в свою очередь, наполняются содержанием. Эти категории, по Канту, внеопытны: они сами суть условия, необходимые и априорные условия всякого опыта. Таковы категории количества, качества, отношения (здесь категории: субстанции, причинности, взаимодействия), модальности. Или формы воззрения: время, пространство. Казалось бы, какое до них дело практике?
Но все эти категории и формы воззрения потому и представляются априорными, что они сформировались в опыте и подтверждались практикой миллиарды миллиардов раз в течение многих десятков тысяч лет. Наиболее устойчивое, всеобщее, постоянно встречающееся, всегда проверяемое практикой, всей бесконечно разнообразной, гигантски длительной трудовой практикой человечества, и отложилось как всеобщее, как аксиомы опыта. Мы здесь не намерены входить в обсуждение четырёх троек категорий и делать из их рассмотрения особую тему. Здесь интересует нас другое. Возьмём, например, время. Разве не ясно, что любой трудовой акт предполагает «ориентацию во времени»? Охота, земледелие, ирригация, мореходство, путешествия по пустыням,— каждый раз в молекулах трудового опыта и в его массивах антиципация[175] временных соотношений проверялась практикой труда. Измерение времени, время, как объективная форма существования объективного мира получила в человеческом мозгу соответствующее, опытом добытое, бесконечное число раз практикой проверяемое, отражение. Канту пришлось субъективизировать объективное, но уже в самой априорности заключается тень объективности. И не случайно, что с другим «априорным» понятием, с категорией причинности, у великого кенигсбергского отшельника получился тот конфуз, что он её, эту субъективную, по его учению категорию, volens-nolens вынужден был вновь объектировать, когда создал объективный мост причинности между «вещами в себе» и субъектом, на чувства которого они «воздействуют». Когда жрецы Египта «предсказывали» разливы Нила и по этому ориентировались земледельческие работы; когда в Вавилоне на основе календарей рыли каналы и строили храмы и дворцы; когда в Китае шли по хронологическим указаниям оросительные работы или строилась великая китайская стена; когда Тейлор ввёл хронометраж; когда в Советском Союзе по календарным срокам выполнялись исполинские пятилетние планы,— что ж вы думаете, не проверялась практически в каждой волне потока времени пресловутая «априорная форма воззрения»? Конечно, да. Но не как априорная форма воззрения трансцендентального субъекта Канта, а как объективная форма мира, отражающаяся в понятии времени. То же и с пространством. То же и с причинностью. И т. д. Словом, и здесь практика играла, играет и будет играть исключительно-огромную роль. Как же не понять гносеологического, теоретико-познавательного значения практики?
Но и эта «категория» могла быть извращена, как и всё на свете.
Уж и быть ли, не быть ли беде?
Уж расти ль в огороде лебеде?
К сожалению, лебеда выросла и в этом огороде. Её посеял в философии так называемый прагматизм, а современные фашистские «актуалисты» превратили в настоящий дурман, зацветший на мусорных ямах фашистской идеологии. Джемс расширил понятие «опыта», включив в него всё, что возможно и невозможно («чего хочешь, того просишь»), вплоть до мистического, религиозного опыта (см. его «Многообразие религиозного опыта»[176]); «практика» приобрела собственно точно так же характер универсальный, характер любого волевого момента, всякой активности, в чём бы она ни проявлялась: «практика» религиозных переживаний и мистического бреда — тоже «практика». «Business man» — эксплуатирующий, торгующий, кутящий и замаливающий грехи, человек, делающий деньги, money, для которого «time is money», а не априорная форма воззрения, этот американский филистер крупного масштаба нашёл в прагматизме свою «подходящую» идеологию. Соответственно выродился и практический критерий истины. Исходной точкой здесь стало не предметное изменение предметного мира (что и включает, с точки зрения теории, проверку познания практикой), а «полезность», весьма широко и субъективно понимаемая. Если мошеннику полезна ложь, она — истина. Если религия утешает старуху, она — истина. «Инструментальная», «прагматическая» точка зрения, «полезность»,— всё здесь выродилось: социально, это — идеология буржуазного дельца; логически, это — ничтожество, проституирование понятий опыта, практики, активности, истины.
Но крайних форм своего вырождения «практика вообще» и «практика в теории познания» достигла у современных фашистских — sit venia verbo[177] — «философов». На базе их кровавого боевизма и социальной демагогии, т. е. целой системы обманов, масок, мифов (мифотворчество возведено в принципиально обоснованный метод), возникает философия крайнего волюнтаризма; субъект объявляется «существом политическим» (не просто «общественным»); всё, что полезно политике фашизма, есть истина; истина есть, следовательно, эманация[178] фашистской «практики» (она — известна). Но, так как степень полезности определяет г‑н А. Гитлер, то критерий истины, гносеологический критерий, находится в руках этого господина, подобно жезлу Аарона в Библии. С этим не сравниться никакой философии Откровения! Здесь много проще: «откровение» прямо сбегает с красноречивого языка главного башибузука! Что подумал бы по этому поводу Шеллинг? Принцип, старый и тем не менее вечно новый, соответствия с действительностью (это абсолютный принцип, в масштабах всего познания относительно реализующийся) отпадает здесь целиком: «рейхстаг сожгли коммунисты», этот тезис на руку фашистским разбойникам, значит, он истинен. Миф подымается здесь на свою «принципиальную» высоту. Нетрудно видеть, что это — крайний предел вырождения философской мысли: ибо, поскольку в данном случае вообще может идти речь о познании, оно отрицает самого себя; исчезает предмет познания, на его место ставится иллюзия, как идеология обмана. Только такая социальная обстановка, которая в своей «сущности», т. е. в основных тенденциях своего развития, целиком направлена против данных конкретных «философов» (как представителей и «фабрикантов идеологии» упадочной и гнилой буржуазии), могла породить в их головах своё собственное отрицание. Отсюда же и «чистый волюнтаризм», соединённый с глубоким внутренним отчаянием и пессимизмом, заглушаемым всевозможными кровавыми песнями Хорста Весселя и другими элаборатами фашистского творчества. Так капитализм, в своём движении стремясь к небытию, от «бытия» к «ничто» и к «другому», сводит к «ничто» и процесс познания. Диалектика для него поистине «трагическая»! Практика, материальная практика, порождает теорию: она породила её, поскольку из материального труда возник, выделился и автономизировался умственный труд; она порождает её, поскольку она ставит перед познанием всё новые и новые задачи; теория, будучи удлинением практики и в то же время её противоположностью, обогащает практику, расширяет её. Таким образом, мы видим здесь истинно-диалектическое движение. Практика есть нечто противоположное теории; теория «отрицает» практику и обратно. Но практика переходит в теорию; теория переходит в практику. Единство теории и практики есть воспроизводство жизни в основных её определениях. В идеалистической форме это и выражено у Гегеля, как «единство теоретической и практической идеи» (в «Науке Логики», «Энциклопедии», «Введении», «Философии Природы» и др.). Таким образом, если мы обозначим через П — практику, Т — теорию, П’ — обогащённую практику, то процесс в целом изобразится формулой:
П — Т — П’; П’ — Т’ — П’’; П’’ — Т’’ — П’’’ и т. .
Из соотношений между теорией и практикой вытекает и соотношение критериев истины; практический, «инструментальный» критерий совпадает с критерием «соответствий действительности»: практический успех потому и достигается, что мышление было действительным мышлением, что понятия соответствовали действительности, были правильным её отображением. По существу дела с этим совпадает и принцип экономии, если только он взят в своей рациональной форме, а не в форме, оправдывающей поговорку «простота хуже воровства»: мышление «экономно» и именно тогда, когда оно соответствует действительности, когда в нем нет лишнего, то есть неверного, не соответствующего действительности; тогда же самый процесс мышления, взятый в целом, наиболее производителен, ибо он не отвлекается на кривые пути.
Конкретным опосредствованием, связью между теорией и практикой служит, между прочим, научный эксперимент: здесь есть практическое изменение, материальное изменение вещества природы (например, в лабораториях, в «искусственных условиях» так сказать, второго порядка) и в то же время соответствующая обработка мышлением; здесь есть материальные орудия процесса, сложнейшая аппаратура, измерительные приборы, чудесные технические приспособления, в необычайной степени расширяющие наш опыт (микроскоп, рентгеновские лучи, микровесы и т. д.). Фабричная лаборатория есть овеществлённый комплекс, где наука и практика, индустрия и теоретическое естествознание непосредственно смыкаются друг с другом и переходят друг в друга.
Мы касались практики, как практики изменения вещества природы. Но то же можно сказать и о практике изменения общественных отношений и теоретической стороны этого процесса (общественные науки). Не трудно понять, что здесь у представителей способа производства, обречённого на гибель, радиус познания неизбежно укорачивается, и наука стремится превратиться в апологию: консервативная, реакционная, контрреволюционная практика имеет соответствующий идеологический рефлекс. «Наука» здесь становится субъективной, и её классовый субъективизм является «оковами развития», а не его формами. Более того, она становится формами, активно-враждебными основным тенденциям развития, в гораздо большей степени, чем в области теоретического естествознания. Наоборот, в марксизме дано единство великой теории и преобразующей великой практики: практика Ленина и Сталина блестяще подтверждает их теорию. Отсюда же и гениальные предсказания Маркса и Энгельса, предвидевших исторические события за столетие вперёд. «Savoir c’est prévoir» «знать значит предвидеть» — гласила поговорка. Но не только предвидеть, но и успешно действовать. Знание, предвидение, блестящие практические успехи,— характерные черты марксизма, как общественной теории и практики; а течение всего всемирно-исторического процесса, в том числе и всей науки, подтверждает правильность грандиозных обобщений марксистской материалистической диалектики.